
Полная версия
Похороны мухи в гробу из репы
- Показывай след.
Мы пошли к яблоне огородами, чтобы не выходить на дорогу. Митька объяснил, что взрослые не любят, когда дети слоняются без дела, особенно если взрослым самим есть что скрывать. Он произнёс это с таким видом, словно был уже старым разбойником и знал все тайны уездного города, хотя дальше господской усадьбы без разрешения не отлучался.
У могилки он присел на корточки и долго разглядывал отпечаток. За ночь края следа немного осыпались, а вода, собравшаяся в углублении, потемнела от земли.
- Сапог, - сказал Митька. - Мужской.
- Я знаю.
- Большой.
- Я тоже знаю.
- И не новый. У нового каблук ровный, а этот оббит. Вон тут кусок выломан.
- Я тебе про это и говорила.
- Ну так дай посмотреть спокойно.
Он сердито отмахнулся от меня, что было привычным способом показать свою важность. Потом поднялся, отошёл на шаг и оглядел землю вокруг яблони.
- Шёл от забора, - сказал он. - Видишь? Здесь земля примята, а тут след глубже. Значит, остановился возле ямы. Потом пошёл обратно.
- Зачем?
- Может, хотел украсть твою муху.
- Не смешно.
- А я и не смеюсь.
Он действительно не смеялся. Это меня встревожило сильнее, чем если бы он принялся дразниться. Митька мог издеваться над моими страхами, но никогда не относился к следам так серьёзно, если не считал, что за ними стоит что-то опасное.
- Он мог прийти не к мухе, - тихо сказал он.
- А к кому?
Митька не ответил. Он посмотрел на яблоню, потом на огород, потом туда, где за плетнём начиналась тропинка к господскому саду.
- Глаша, а ты вчера после праздника домой сразу пошла?
- Да.
- Одна?
- Сначала с бабой Дарьей, потом одна. А что?
- Ничего.
Он снова наклонился к следу и пальцем провёл по земле возле каблука. На подушечке его пальца осталась чёрная влажная грязь.
- Здесь песок, - сказал он. - А у господского амбара земля сухая и жёлтая. Значит, он не оттуда пришёл. У нас возле колодца тоже другая земля. А за церковью, где могилы, - глина. Если бы он шёл с кладбища, на сапоге была бы глина.
- Откуда ты знаешь?
- Я знаю, где лошади ходят. Лошади тоже следы оставляют, между прочим.
Он произнёс это так, словно я должна была извиниться за собственное невежество.
Мы обошли яблоню с другой стороны. Там, под низкой веткой, земля была примята, а на коре виднелась свежая царапина. Яблоня росла старая, с корявым стволом, и её нижние ветви почти касались земли. В детстве я пряталась под ними от дождя, а однажды нашла в дупле мёртвого воробья и долго не могла решить, нужно ли хоронить его отдельно или он уже лежит в готовом доме.
Теперь я увидела возле царапины маленькую тёмную щепку.
Митька поднял её.
- Дерево? — спросила я.
- Нет. Кость.
Я отступила так резко, что наступила ему на ногу.
- Человеческая?
- Откуда мне знать? Может, куриная.
Он поднёс щепку к глазам. Она была тонкая, желтоватая, с гладкой поверхностью и тёмным пятнышком на одном конце. Митька повертел её, потёр пальцем и сунул в карман.
- Не бери! - сказала я.
- Почему?
- Вдруг она от покойника.
- Тогда покойник уже без неё, - ответил он. - Не думаю, что ему теперь сильно мешает.
Я не знала, как можно быть таким бесстрашным и таким глупым одновременно. Впрочем, Митька считал, что это и есть настоящая храбрость.
- Надо спросить у Палашки, - сказала я.
- Зачем?
- Она знает, что случилось с попадьей.
- Откуда?
- Я слышала, как она говорила с Дарьей возле колодца.
Митька насупился. Он знал Палашку и побаивался её не меньше, чем господского приказчика. Палашка могла так посмотреть на мальчишку, что у него пропадало желание даже думать о шалостях. Но ещё больше Митька не любил, когда кто-нибудь запрещал ему узнавать то, что он уже решил узнать.
- Ладно, - сказал он. - Только спрашивать буду я.
- Почему ты?
- Потому что ты маленькая.
- Ты сам всего на три года старше!
- Зато я мальчик.
- И что?
- А то, что мальчиков за вопросы меньше ругают.
Я хотела возразить, но вспомнила, как мать кричала на меня утром, и решила, что в этом он, пожалуй, прав.
Мы отправились искать Палашку.
Её мы обнаружили у прачечной, которая стояла за господским двором, возле ручья. Это было длинное низкое строение с почерневшими стенами и маленькими окнами, откуда почти круглый год шёл пар. Там стирали господское бельё, кипятили полотна в больших чанах, отбивали их деревянными вальками и развешивали на верёвках, чтобы ветер выдувал из ткани запах щёлока. Зимой работа была особенно тяжёлой: вода обжигала руки, пар оседал на лице, а мокрые простыни застывали на морозе так, что ломались, если их резко встряхнуть.
Палашка стояла у длинного стола и перебирала белые полотнища. Рядом на лавке лежала корзина с бельём, а возле двери сидела девочка лет двенадцати, худенькая, с тёмными косами. Я видела её прежде несколько раз, но имени не знала. Она была из тех детей, которые рано учатся ходить тихо, не смотреть взрослым в глаза и исчезать, когда их зовут по имени.
- Тебе чего? - спросила Палашка, увидев нас.
Митька шагнул вперёд, как и обещал.
- Мы хотели узнать, правда ли, что попадья сама повесилась.
Палашка выпрямилась. Девочка у двери перестала складывать бельё.
- Кто вас сюда послал?
- Никто, - ответил Митька.
- Тогда ступайте отсюда.
- А если её убили?
- Митька! - прошептала я.
Но он уже вошёл в раж. Когда Митька чувствовал, что взрослые что-то скрывают, он становился похож на молодого петуха, который впервые увидел другого петуха во дворе и решил, что отступать нельзя даже перед топором.
- Люди говорят, у неё на шее были синяки, - продолжал он. - И деньги из церкви пропали. А ночью кто-то ходит возле нашей яблони.
Палашка уронила бельё.
Полотнище упало на землю, подхватив пыль и солому. Она не стала его поднимать. Сначала посмотрела на Митьку, потом на меня, и в её лице появилось что-то такое, отчего я поняла: мы спросили не о том, о чём следовало.
- Какие ещё деньги? - спросила она.
- Три рубля, - сказала я, прежде чем Митька успел ответить. - В ассигнациях.
Палашка побледнела. Это было уже второе взрослое лицо за один день, которое менялось у меня на глазах, и мне стало казаться, что слова обладают особой силой: стоит произнести правильное - и человек перестаёт быть собой.
- Кто вам это сказал? - спросила она.
- Старухи на празднике.
- Какие старухи?
- Матрона-солдатка, Анисья и беззубая.
Палашка медленно перекрестилась.
- Господи, сохрани и помилуй.
Она подняла бельё, отряхнула его и положила обратно на стол. Потом подошла к двери и выглянула наружу. Во дворе никого не было, только за оградой прошла женщина с корзиной на голове.
- Слушайте меня оба, - сказала Палашка, понизив голос. - Если вам дорога ваша шкура, забудьте, что слышали. Особенно ты, Митька. Твой отец служит у господских лошадей, а приказчик не любит, когда дворовые дети суют нос в чужие дела. А ты, Глаша, ещё меньше понимаешь, чем он.
- Но я видела след, - сказала я.
Палашка резко повернулась.
- Какой след?
- У могилки. Большой сапог. На пятке кусок выломан.
Она посмотрела на Митьку. Тот молча вынул из кармана щепку, которую мы нашли под яблоней, но показывать не стал.
— Кто-то ночью ходил к могиле, — продолжала я. — И там была белая нитка. Вот такая.
Я достала обрывок и положила на край стола.
Палашка не прикоснулась к нему. Она смотрела на нитку так, словно перед ней лежала змея, которая ещё не решила, кусаться ей или нет.
- Уберите, - сказала она.
- Почему?
- Потому что не всё, что находят на земле, следует поднимать.
- Но вы знаете, откуда она?
Палашка закрыла глаза. Когда она открыла их снова, лицо её стало жёстким.
- Я знаю только одно: покойникам надо давать покой. А живым - иногда молчать.
- Значит, вы знаете, кто приходил?
- Я сказала: ступайте.
На этот раз в её голосе было столько страха, что даже Митька не стал спорить. Мы вышли из прачечной и остановились у стены. Девочка с тёмными косами смотрела на нас из окна. Она не улыбалась и не делала знаков, но, когда я обернулась, её пальцы быстро коснулись шеи, точно она хотела поправить ворот рубахи.
На мгновение мне показалось, что у неё на запястье я увидела белую нитку, туго обмотанную вокруг руки.
Потом она исчезла из окна.
- Видел? - спросила я Митьку.
- Что?
- У девочки на руке.
- У какой девочки?
- Которая бельё складывала.
Митька посмотрел на окно, но оно уже было пустым.
- Тебе всё мерещится, - сказал он.
- А тебе всё не мерещится, потому что ты не смотришь!
Он хотел ответить, но из-за угла вышел господский конюх, отец Митьки. Увидев нас возле прачечной, он нахмурился и окликнул сына. Митька сразу стал обычным мальчишкой: сутулым, грязным, с разбитыми коленями и виноватым лицом.
- Ты чего тут ошиваешься? - спросил конюх.
- Ничего, батюшка.
- Ничего у тебя всегда получается хуже всего. Иди помогай с лошадьми.
Митька посмотрел на меня, и я поняла, что сейчас он не сможет остаться. Он пошёл за отцом, но у самого поворота обернулся и показал мне два пальца, потом ткнул ими в сторону церкви.
Это значило: встретимся позже.
Я осталась одна возле прачечной. Изнутри доносились удары вальков, плеск воды и тихий голос Палашки, которая велела девочке принести ещё щёлоку. Всё вокруг снова стало обыкновенным, но я больше не верила обыкновенным вещам.
В тот день я впервые увидела, как тайна может жить среди людей, не прячась в лесу, не выходя из могилы и не являясь по ночам в белом саване. Она могла стоять за столом, складывать бельё, носить воду из колодца и говорить с тобой ласковым голосом. Её можно было принять за соседку, за работницу, за старуху, которая ругает козу, или за девочку с тёмными косами. И только иногда тайна роняла что-нибудь на землю - белую нитку, например, - а потом пугалась, когда ребёнок поднимал находку.
К вечеру небо затянуло низкими тучами. Ветер пригнал с полей сырой холод, и листья на яблоне начали шуршать, хотя сильного ветра не было. Я сидела у окна, штопала старую кукольную рубаху и ждала, когда мать позовёт ужинать. Она была молчалива с самого утра. Несколько раз я замечала, как она поглядывает на меня, словно собирается что-то спросить, но каждый раз отворачивалась.
После ужина отец долго чинил у порога ременную упряжь. Он почти не разговаривал, только время от времени подносил ремень к свету и проверял, крепко ли держится шов. Отец был человеком немногословным и не любил, когда его отвлекали во время работы. Но однажды, когда мать ушла за водой, он подозвал меня.
- Глаша, — сказал он, не поднимая головы, - ты вчера у попа была?
- На празднике.
- И что видела?
Я замерла. Отец редко задавал мне вопросы, на которые сам не знал ответа.
- Ничего, - сказала я.
Он поднял глаза.
- Ничего - это когда ничего не видела. А когда видела и боишься сказать, это уже другое.
Я посмотрела на его руки. На большом пальце была старая белая полоска от пореза, а ноготь на указательном пальце почернел от смолы.
- Старухи говорили про попадью Акулину, - прошептала я.
Отец снова опустил голову к ремню.
- Старухи говорят много.
- Они сказали, что отец Евлампий её убил.
Ремень выскользнул у него из рук и упал на пол.
В избе стало так тихо, что я услышала, как за стеной мышь скребёт лапками по сухой соломе. Отец не ругнулся, не поднял ремень, не велел мне замолчать. Он просто сидел, опустив руки на колени, и смотрел на дверь.
- Кто ещё слышал этот разговор? - спросил он наконец.
- Я. И Митька.
- Ещё кто-нибудь?
- Старухи. Палашка тоже что-то знает.
Отец медленно поднялся и подошёл к окну. На стекле отражалось его лицо - тёмное, усталое, с глубокими складками возле рта. За окном уже почти стемнело.
- Послушай меня, дочь, - сказал он. - Есть люди, которых лучше обходить стороной. Не потому, что они сильнее тебя, а потому, что у них за спиной стоят другие люди, которым нет дела до правды. Ты маленькая. Тебе кажется, что, если кто-то сделал зло, достаточно рассказать об этом и всё исправится. Но мир устроен не так просто.
- А как?
Отец долго молчал.
- Иногда правда спасает. Иногда губит того, кто её сказал. И не всегда можно заранее понять, что из этого случится.
- А если молчать, зло останется?
Он повернулся ко мне. В его глазах было что-то тяжёлое, чего я не могла назвать, но от чего мне захотелось подойти к нему поближе.
- Да, - сказал он. - Иногда остаётся.
Мне не понравился этот ответ. Я хотела, чтобы отец сказал, что всё плохое обязательно будет наказано, что у всякой неправды есть конец, а у всякого преступления - расплата. Так говорили в сказках, которые мать рассказывала перед сном. Но отец не был сказочным человеком. Он знал, что в жизни злой волк может съесть козлят, а потом спокойно лечь под забором, и никто не станет спрашивать у него, зачем он это сделал.
- А попадья? - спросила я. - Её кто-нибудь защитит?
Отец закрыл глаза и провёл ладонью по лицу.
- Не знаю, Глаша.
Впервые в жизни я услышала, как отец произносит эти слова без раздражения, без шутки, без попытки скрыть своё незнание. Он действительно не знал. И от этого мне стало страшнее, чем от ночного голоса, который звал Евлампия.
Когда мать вернулась, отец больше не говорил со мной о попадье. Он велел мне умыться, помолиться перед образами и ложиться спать. Я послушалась, но, забравшись на свою лавку, не сразу закрыла глаза. В избе потрескивал огонь, мать шептала молитву, а за окном шумела яблоня.
Я думала о белой нитке, о сапоге с выломанным каблуком, о девочке у прачечной и о том, почему Палашка испугалась, когда я сказала про три рубля. Все эти вещи были связаны между собой, я чувствовала это так же ясно, как чувствовала запах дыма на своей рубахе, хотя пока не могла понять, каким образом.
А потом с улицы донёсся звук.
Тихий, короткий, будто кто-то ударил ногтем по дереву.
Я села на лавке.
Звук повторился.
Не со стороны двери и не от окна. Он шёл от яблони.
Тук.
Тук-тук.
Я натянула одеяло до самого подбородка. Сердце у меня билось так сильно, что я боялась: мать услышит его и спросит, что случилось. Но она продолжала молиться, и отец тоже не шевелился.
Тогда я вспомнила, что у могилки лежит реповый гроб. Внутри него - мёртвая муха. А рядом, в земле, остался след большого сапога.
Я сказала себе, что это ветер стучит веткой по стволу. Яблоня старая, ветки у неё кривые, и ветер может делать с ними что угодно. Я повторила это дважды, потом ещё раз, но звук больше не повторился.
Уже почти засыпая, я услышала совсем тихий шорох возле окна, а вслед за ним - женский голос, едва различимый, будто говоривший из-под земли:
- Евлампий…
На этот раз я не стала звать мать.
Я лежала неподвижно и смотрела в темноту, пока она не сделалась густой, как вода в колодце. Мне было страшно, но ещё страшнее было подумать, что, если я расскажу об услышанном, взрослые снова велят мне молчать.
А если не расскажу, может быть, голос придёт ещё раз.
И тогда я впервые решила, что должна сама узнать, кто ходит ночью возле нашей яблони и почему мёртвые зовут по имени живых.
Утром я собиралась начать с самого простого: выяснить, у кого в нашем селе сапог с выломанным каблуком.
Я ещё не знала, что искать его следы придётся совсем не там, где я ожидала.
Глава четвёртая. Сапог, который не хотел оставлять следов
Наутро я проснулась раньше всех, хотя спала плохо и несколько раз за ночь просыпалась оттого, что мне казалось, будто кто-то стоит возле окна. Каждый раз я лежала тихо-тихо, боясь пошевелиться, и смотрела на тёмный прямоугольник рамы, за которым не было видно ничего, кроме ночи. Под утро мне даже приснилось, что наша яблоня выросла до самого неба, а на её ветвях вместо яблок висели маленькие гробы из репы. Они покачивались на ветру, стучали друг о друга и издавали такой тонкий скрип, будто внутри каждого кто-то пытался выбраться наружу.
Когда я окончательно проснулась, в избе было серо и холодно. Огонь в печи почти погас, и только под золой ещё теплились красные угольки. Мать спала, отвернувшись к стене, отец тоже не шевелился. Я осторожно спустила ноги на пол, нашла лапти и на цыпочках направилась к двери.
На пороге я остановилась. Вчерашний голос мог оказаться сном, ветер мог стучать веткой по яблоне, а ночной шорох - мышью, которая забралась под окно. Я уже почти убедила себя, что всё так и было, когда вспомнила о следе. След был настоящий, я видела его собственными глазами, а земля не умеет притворяться только потому, что ребёнок чего-то испугался.
Я вышла во двор.
Ночь оставила на земле тонкий слой инея. Он серебрился на траве, на крыше сарая и на деревянной ограде, а в лужах возле крыльца схватился прозрачной корочкой. Над огородом поднимался пар, и яблоня казалась ещё старше, чем вчера: её чёрные ветви раскинулись над землёй, словно руки человека, который давно устал просить о помощи и теперь просто ждёт.
Я подошла к могилке.
Реповый гроб лежал на месте, земля над ним была чуть примята, но больше никто не наследил. Вчерашний след сохранился лишь краешком: мороз прихватил влажную почву, и выломанная пятка теперь выглядела не так отчётливо. Я присела, провела пальцем по углублению и почувствовала под ногтем твёрдую крошку. Это мог быть песок, мелкий камешек или кусочек засохшей глины. Я положила находку на ладонь, но разглядеть ничего не сумела.
- Ты что, опять к ней? - раздалось за спиной.
Я вздрогнула так, что крошка упала в траву.
У забора стояла бабушка Агафья, мать моего отца. Она пришла к нам ещё до рассвета, как делала иногда, когда собиралась печь хлеб или хотела помочь матери с бельём. Бабушка была маленькая, сухая, с узловатыми пальцами и глазами, которые видели гораздо больше, чем ей хотелось рассказывать. Волосы её давно побелели, но она заплетала их в тугую косу и укладывала вокруг головы, а поверх надевала тёмный платок. Она говорила мало, зато помнила всё: кто кому дал взаймы полушку, кто когда женился, у кого в каком году пал скот и кто на чьей свадьбе слишком много выпил.
- Я смотрю, - ответила я.
- На что?
- На могилку.
Бабушка подошла ближе и посмотрела на реповую крышечку, которая едва виднелась под землёй.
- Муху, значит, похоронила.
- Она умерла.
- Все умирают, Глашенька.
- А потом все лежат спокойно?
Бабушка не ответила сразу. Она посмотрела на меня, потом на яблоню, и я заметила, как её губы на мгновение сжались.
- Не все, - сказала она наконец. - Только не потому, что им хочется встать. Бывает, живые не дают мёртвым покоя.
Я вспомнила ночной голос.
- А если мёртвый зовёт живого по имени?
Бабушка резко повернула голову.
- Кто тебе такое сказал?
- Никто. Я спрашиваю.
- Ты в последнее время много спрашиваешь.
- Потому что взрослые ничего не рассказывают.
Она вздохнула и присела рядом со мной. От её одежды пахло холодом, печным дымом и сушёной мятой. Бабушка всегда носила в кармане маленький мешочек с травами, уверяя, что от них лучше спится и меньше болит голова. Я подозревала, что мешочек нужен ей ещё и для того, чтобы иметь при себе хоть что-то, чего никто не станет просить у неё взаймы.
- Послушай, - сказала она, - у покойников свои дела, у живых свои. Не всякий голос в ночи принадлежит тому, о ком ты подумала. Иногда совесть у человека так кричит, что ему кажется, будто кричат снаружи.
- А если кричит не совесть?
Бабушка посмотрела на меня долгим взглядом.
- Тогда тем более не следует отвечать.
Мне не понравилось, как она это сказала. Выходило, что на любой мой вопрос у взрослых находился ответ, после которого становилось ещё страшнее.
- Бабушка, а ты знала попадью Акулину?
Она сняла с головы платок, поправила косу и снова завязала узел под подбородком, хотя он и так держался крепко. Я уже знала этот её жест: бабушка делала так, когда не хотела отвечать сразу.
- Знала.
- Она была хорошая?
- Была разная.
- Как это?
- А так, как все люди. И хорошая, и сердитая, и гордая. Могла помочь, могла обидеть. Не была ни ангелом, ни ведьмой, если ты об этом.
Я не думала, что попадья была ведьмой. Мне казалось, что ведьмы должны жить в лесу, варить зелья и летать на метле, а Акулина жила в церковном доме, носила платки и, вероятно, тоже пекла пироги. Но теперь я поняла, что бабушка знает о ней больше, чем говорит.
- Она сама умерла? - спросила я.
Бабушка поднялась.
- Об этом спроси у тех, кто её хоронил.
- А если они не скажут?
- Значит, не хотят.
- Но почему?
Она поправила рукав и посмотрела в сторону господского двора, где над крышами уже поднимался дым.
- Потому что иногда человек боится не того, что правда откроется, а того, что вместе с правдой откроется и его собственная вина.
Сказав это, бабушка взяла меня за руку и повела в избу. Я шла рядом, стараясь запомнить каждое слово. Бабушка не любила объяснять дважды, а её слова, как мне казалось, были похожи на старые ключи: с виду простые, тёмные, но, если подобрать к ним нужную дверь, можно попасть туда, куда другие не входят.
За завтраком она почти не разговаривала. Мать поставила на стол кашу, отец ел молча, а бабушка несколько раз поглядывала на меня так, будто хотела спросить что-то при всех, но не решалась. Когда отец вышел во двор, а мать отправилась к соседке за солью, бабушка подозвала меня к печи.
- Ты вчера была на празднике? - спросила она.
- Была.
- И старух слушала?
Я кивнула.
- А что ещё слышала?
Я рассказала ей про деньги, про синяки на шее Акулины, про то, что женщины говорили об отце Евлампии. Про ночной голос я умолчала. Не потому, что боялась бабушки, а потому, что сама ещё не знала, как его назвать. Одно дело - пересказать чужие слова, другое - признаться, что ночью ты слышала то, чего не мог слышать никто, кроме тебя.
Бабушка слушала, не перебивая. Когда я закончила, она долго смотрела на огонь.
- Кто из женщин говорил больше всех? - спросила она.
- Матрона-солдатка. Анисья тоже. Беззубая всё время оглядывалась.
- А про Палашку они говорили?
- Да. Сказали, что она знала про деньги.
Бабушка медленно провела ладонью по колену.
- Палашка много чего знает. Она в прачечной работает, а прачечная - место такое, где люди сами приносят свои тайны вместе с грязным бельём. На рубахе можно спрятать кровь, на полотне - чужую слезу, а в складке простыни иногда остаётся то, чего хозяин никогда не хотел бы показывать.
Я представила господское бельё, которое кипятят в чанах, и подумала, что вместе с грязью там, наверное, исчезают и следы. Но потом вспомнила белую нитку и решила, что не всё можно отстирать.
- А кто мог прийти ночью к нашей яблоне? - спросила я.
Бабушка посмотрела на меня так, словно я произнесла именно то, чего она ждала.
- Почему ты решила, что он пришёл к яблоне?
- Там след. Большой сапог. На пятке выломан кусок.
- Ты уверена?
- Митька тоже видел.
Она медленно перекрестилась.
- Не говори об этом никому, Глаша.
- Но почему?
- Потому что не всякий след нужно показывать людям. Иногда, если его увидят, они начнут заметать другие.
Бабушка ушла до полудня, а я осталась с таким количеством вопросов, что они словно толкались у меня в голове, как цыплята в тесной корзине. Взрослые постоянно говорили, что дети не должны лезть в чужие дела, но сами почему-то оставляли повсюду такие следы, что не заметить их было невозможно.
Я дождалась, пока мать займётся стиркой, и отправилась к церковному двору.
Церковь стояла на небольшом пригорке, в центре села. Деревянная ограда вокруг кладбища местами покосилась, а у ворот лежала куча старых досок, которые всё собирались починить, но никак не находили для этого времени. Сам храм был небольшой, с потемневшими от дождей стенами и зелёной крышей. Над входом висел колокол, и я любила смотреть, как звонарь раскачивает его перед службой: тогда звук уходил над крышами, над огородами, над полями, и даже собаки на дальнем конце села на мгновение переставали лаять.
Возле церковного дома стояла телега. Две лошади, запряжённые в оглобли, переступали копытами, а рядом с ними возился незнакомый мужчина в тёмном кафтане. Он был широкоплечий, с короткой бородой и кожаным поясом, к которому крепился нож в потёртых ножнах. Мужчина проверял ремни на упряжи и время от времени поглядывал на окна.









