
Полная версия
ЖЕНЩИНА В ГОЛУБОМ. Поражение
Через некоторое время он познакомился с путником по имени Узок-ака, тоже ночевавшим в мечети, и узнал, что тот родом из его краёв, из-под Ургута, и занимается торговлей. Из Бухары возил шёлк, атлас, кожи.
Гадой-мулла назвался кокандцем. Сказал, что родители умерли, никого у него нет, идти некуда, вот и живёт при мечети, добывает себе пропитание.
Парень пришёлся Узок-аке по душе, и тот поведал ему о своих горестях. За два года у него от малярии умерли четверо детей. Дома осталось шестеро дочерей.
Узок-ака уговорил Гадой-муллу поехать в Ургут: говорил, в их краях мало учёных людей. И самому мулле хотелось узнать, как сложится жизнь дальше; надоело вдали от родины, без родных и близких скитаться на чужбине.
Вместе с Узок-акой мулла вернулся в родные края. Но в село, где родился и вырос, не пошёл. Бесчестье тяжелее смерти – что скажет, если придёт? Даже если давние обиды забылись, какое-то смутное чувство преграждало ему путь.
У Узок-аки был свой расчёт: старшая дочь выросла, пора выдавать замуж. Сыновей нет, нужен зять. А здешние парни жить в доме жены не соглашались – вот он и тревожился. Поселит у себя мужа старшей дочери, тогда остальных спокойно выдаст, одной заботой станет меньше. Кто знает, представится ли ещё такой случай?
Мулла человек неплохой, станет зятем – поперёк его слова не пойдёт. Главное, есть у него ремесло – знание. Таких в народе уважают: ни в дороговизну, ни в голод без крова не останется, унижения не узнает. Значит, за дочь можно будет не тревожиться.
На другой день после их приезда в село к ним заглянул сосед-старик: худой, чуть сутулый, с совершенно белыми волосами и бородой, в яктаке и калошах. Пришёл повидать гостя. Поздоровались, уселись вокруг дастархана, и старик заговорил уныло, с долгими паузами:
– Узок, не обессудь, поздновато зашёл… Внук тяжело болен… Возле него задержался… Куда только не возил – всё без толку… Лицо, губы, щёки всё сильнее опухают. Табибы лечить не берутся… Ишан-бобо читал над ним – не помогло…
Наступила тишина. Наконец старик, словно желая рассеять уныние, которое сам же и навёл, искоса посмотрел на муллу – мужчину лет тридцати с загорелым лицом, взлохмаченными волосами и бородой.
– Этот парень из наших? Похож… – сказал он.
– Нет, – ответил Узок-ака. – Из Коканда… В Бухаре учился… В медресе!
– Ах, гость, гость… Простите… Очень уж на наших похожи…
– Ну, да… – неопределённо отозвался мулла.
Сотим умолк, потом вдруг повернулся к Узок-аке:
– Говоришь, в медресе учился? А молитва у него сильная?!
Мулла покраснел и опустил глаза на дастархан.
– Ну и вопросы у вас… – Узок-ака уклонился от прямого ответа.
– Тогда я сбегаю за внуком, пусть над ним почитает…
– Вы ведь… табибы… – Узок-ака не находил слов, не решался сказать прямо.
– Если Бог пошлёт исцеление, что ж…
Сотим поднялся с неожиданной для его возраста проворностью и выбежал.
– Не обижайтесь, гость, наши люди такие: в учёного человека очень верят…
– Я ведь никогда прежде над больными не читал, – смущённо сказал мулла.
– Ну, хоть для виду пошепчете, подуете… Не откажите старику, он мне близкий сосед…
Скоро Сотим принёс на руках обессилевшего мальчика лет четырёх, который тяжело дышал от жара; лицо у него распухло и стало широким, как хлебная лопата.
Краснея и бледнея, мулла читал молитву – то вслух, то шёпотом. Читал долго: боялся, что, если слишком скоро закончит, старик, пришедший с надеждой, разочаруется. К концу молитвы мальчик потихоньку открыл глаза, посмотрел на дастархан и потянулся к блюдцу с чёрным изюмом. Глаза Сотима вспыхнули, но он сделал вид, что ничего не заметил. Мальчик взял в ладошку четыре изюминки и отправил в рот…
Наутро Сотим пришёл с большим узлом.
– Это вам, – сказал он, положив узел перед муллой, сидевшим в гостевой комнате. – Внук мой уже бегает! Сильная у вас молитва, да не сглазить бы.
Мулла, сам изумлённый и растерянный, узла не взял.
– Внуку отдайте, – сказал он.
– Вы ещё не знаете, какое добро нам сделали! – горячился старик. – Мы с внуком уже простились… Вы его к жизни вернули!
Мулла не верил, что мальчик выздоровел, что выживет. Если старик говорит правду, столько людей не смогли его вылечить – откуда же взяться силе у его молитвы? У молитвы бродячего парня, у которого и гроша в кармане нет! А вдруг через день-другой болезнь вернётся – что обо мне тогда подумают? Он так и не принял узла.
– Ладно, будь по-вашему, – согласился старик. – Вырастет этот молодец живым-здоровым – послужит вам!
Сотим оказался разговорчив. Вскоре по окрестностям разнеслась весть: «Из Бухары большой мулла приехал, молитвой любую болезнь лечит». Одно слово «Бухара» уже внушало людям уважение и доверие. В этих краях редко встретишь того, кто учился в медресе: людям за заботами некогда было отдавать детей в ученье.
Уважение к мулле росло день ото дня: кто приводил больного ребёнка, чтобы он почитал над ним, кто сам просил исцеляющей молитвы… У людей много недугов.
Мулла стал читать молитвы над страждущими. Там, где ни власти надёжной, ни знающего табиба, нужен ведь хоть кто-нибудь, кто выслушает чужую боль, даст совет и веру в завтрашний день!
Узок-ака в расчётах не ошибся. Даже когда в следующую поездку в Бухару попал по дороге к разбойникам и торговля его пошла прахом, особенно не горевал.
Другая его затея шла как задумано.
***
Ниже Бекмуродова двора, в доме, обращённом к горе и обнесённом пахсовой стеной, живёт с матерью высокий, худощавый юноша – Раззок. Его старший брат в голодные годы ушёл на заработки «внутрь» и не вернулся (так здесь называют земли ближе к реке; сами прибрежные места зовут «дайраободом», а тамошние жители эти края – «адиром», здешних людей – «адирцами»). Говорили, заболел малярией и умер. Отец пять лет назад скончался от неведомой болезни. Двоих младших братьев поглотил голод.
Такие тяжёлые несчастья выпали на долю Раззока, которому ещё не было восемнадцати. Но он не пал духом. От природы весёлый, шутливый, он любил вставлять в разговор пословицы.
Только определённого мнения у него не было. Кто бы что ни сказал – нравится ему или нет, согласен он или не согласен, – отвечает: «Ладно». Заботится о том, чтобы не огорчить собеседника.
А его ровесник Комил, с которым они росли вместе с малых лет и который живёт через один двор, – совсем другой человек. Отец Комила, Санокул-ака, с виду грубоват, но детей любит по-особому. По пустякам их не бранит. То ли считает себя неграмотным невеждой, то ли сомневается, что своими наставлениями сможет вывести их к лучшей жизни, – во всяком случае, в их дела не вмешивается: пусть сами выбирают дорогу. Лишь бы всё по дому и по двору делалось вовремя!
Эти двое, едва вступившие в пору возмужания, хорошо понимают друг друга, поверяют друг другу тайны.
– Раззок, дурак ты, – сказал Комил, сидя на траве у арыка. – Другие времена пришли, кончилось время мирз. Эй, у тебя пословица была, зимой на посиделках у Мурода говорил, как же там? Про одни штаны на троих…
Раззок усмехнулся:
– А, эта? «…Когда же зиму переживём?»
– Во, она! Теперь самое время из зимы выбраться. Наше с тобой время пришло. Кто понимает, тот чего-нибудь добьётся, а кто не понимает – так и будет болтаться, как собачья задняя нога.
– Твоё время пришло? – рассмеялся Раззок. – Ну и загнул! Твоё-то?! Говори что-нибудь путное… Лучше о девушках расскажи… Вчера слышал, отец твой ругался: «Не женю этого окаянного – он ещё какую-нибудь беду натворит».
Комил покраснел.
Он был среднего роста, полноватый, желтолицый, безбородый. Голову брил наголо и оттого казался ещё подростком. Раззок, напротив, был высоким, худым и смуглым. Лицо его покрывал тонкий, редкий волос. К этой новизне – всё гуще растущим усам и бороде – Раззок никак не мог привыкнуть и считал себя самым некрасивым парнем на свете. Завидовал Комилову гладкому, словно у ребёнка, лицу и с досады всякий раз ворчал: «До сорока безбородый хорош, после сорока – лучше бы помер».
В прошлом году Комила отправили в город учиться торговле, дав с собой полмешка зерна. Старый знакомый отца, торговавший в городе, сказал: «Отдай мне сына, обучу торговле, заодно и грамоту освоит», – и увёз его.
Комил прожил в Самарканде почти год, но разбогател куда меньше, чем ожидал отец. Люди, бывавшие в городе, стали приносить всякие сомнительные вести, и отец отозвал его домой. Да поздно спохватился: в городе Комил водился с безбожниками, взгляды у него переменились. Теперь он всякими несуразными речами действовал людям на нервы. Изредка его приезжали разыскивать какие-то странные, на русских похожие люди.
Оба ещё не женаты. Ждут своей судьбы и того, когда у родителей появятся деньги.
– Отец на улице много говорит, а толку нет, – вздохнул Комил. – Среди наших ровесников все уже женились, только Раим, ты да я остались… Вообще-то и не жениться лучше: себя прокормить не можем, куда уж жену с детьми?
– Один караван – один удел, тысяча караванов – тысяча уделов, – изрёк Раззок. – Бог, который жену даёт, даст и чем её кормить.
– Отобрать бы у мирз всё добро да землю – вот тогда хорошо заживём.
– Опять за своё? – Раззоку это не понравилось. – Разве с мирзами совладаешь? В один прекрасный день горло перережут.
– Если будем вот так сидеть да языками молоть – конечно, не совладаем, – рассердился Комил. – Не понимаешь ты, друг: те времена прошли. Всю жизнь в селе просидел, вот и думаешь, что другой жизни нет. По-твоему, у оврага и Гултепа кончается, и весь свет. Друг, за тем холмом тоже жизнь есть, мир есть, там тоже такие, как ты да я, живут. В городах богачей уже обобрали, а мы ещё их тени кланяемся.
Пожив немного в городе, Комил ставит себя выше других, старается жить по-новому, а тех, кто не следует его примеру, считает отсталыми.
И в тот день они проговорили до темноты. Перед уходом Комил решился открыть душу:
– Раззок, друг, у меня большой секрет. Если скажу, не проболтаешься? – Он запнулся, замялся.
– Ты когда-нибудь видел, чтобы я лишнего болтал? – Раззок сделал вид, что обиделся.
– Ладно… – Комил мялся. – Как бы тебе сказать… Есть ведь… тот мельник, Туйчи, я с его женой поговорил.
В прошлом году мирзы откуда-то привезли женщину по имени Жамил (верно, Жамила, просто для удобства сократили) и выдали за своего мельника Туйчи. Он жил по соседству с Комилом. Об этой женщине парень теперь и говорил.
Он умолк. Раззок ждал. Наконец не выдержал:
– Ну, чего мнёшься? Растерялся, как девушка, к которой сваты пришли!
Ему не терпелось: чувствовал, история интересная.
– Сегодня утром у неё телёнок отвязался, я помог поймать. «Ночью мужа дома не будет», – сказала. На мельницу уйдёт.
– Вот так, ни с того ни с сего, и сказала?! – Раззок оживился.
– Ты в своём уме?! Сперва я про мужа спросил, она и сказала: «Работы много, его сегодня ни весь день, ни ночью не будет». – Рассказав половину, Комил почувствовал облегчение.
– Ну и что с того? – Раззок остыл.
– А если ночью вместе пойдём?!
– На мельницу?
Раззок испугался: «Друг за горстку зерна на убийство подбивает», – мелькнуло у него.
– Глухой ты, что ли? – огрызнулся Комил. – На мельнице нам что делать? К ней домой!
Он понимал, что предложение подлое, но упустить такую удобную возможность не хотел.
Многие говорили, что жена Туйчи – женщина беспутная, уже двоих мужей со свету сжила, и только третий сумел уйти от неё живым. Будто бы она любовница известного в этих краях Даминбека, у которого около пятидесяти сарбазов. Говорили, и смерти её мужей устроил он. Однако здесь, в селе, Жамил ни за чем дурным не заставали.
Слава этой женщины будоражила мужчин в окрестных селениях, притягивала их, словно магнит. Друзья тоже немало об этом говорили, и теперь Комил наконец решил осуществить свой нечистый замысел.
– А какая она? Лицо вблизи видел? – Кровь Раззока забурлила. – И вправду красивая?
– Ещё какая! Наших лет… Может, постарше. Лицо белое, как молоко, кожа чистая-чистая, пухленькая… руки полные, глаза большие, чёрные-чёрные… – Комил описывал женщину, причмокивая. – А руки до того мягкие: когда верёвку от телёнка брала, моей руки коснулась – сердце чуть не разорвалось, чтоб мне умереть.
– Она сказала: «Приходи вечером»? – снова спросил Раззок с горящими глазами.
– Голова у тебя есть? Сразу видно, в городе не бывал. Женщина намекает. Есть соображение – поймёшь, а нет – так и будешь стоять, как телёнок моей тётки.
– В городе много было? – спросил Раззок, отвлёкшись.
– Эге-ге! – Комил уклонился от ясного ответа.
– Значит, верно говорят: город бесстыжим принадлежит, а? А как это вообще бывает? – продолжал Раззок задавать глупые вопросы.
– До чего ж у тебя разговор пресный, – обиделся Комил. – Ночью со мной пойдёшь – узнаешь.
От нежданного счастья сердце Раззока чуть не выскочило из груди: «Неужели?!»
– И я тоже?! – спросил он торопливо. Потом вспомнил о собственной драгоценной жизни и поумерил пыл. – А это не опасно?
– Нынче и телёнка пасти опасно… Ну, значит, договорились, – сказал Комил, протягивая руку. – Не усни, я позову.
Друзья простились.
***
Подул лёгкий ветерок, и Бекмурод провеял зерно, которое четыре дня молотил, гоняя скот по току. Получилось десять мешков пшеницы. Меньше, чем рассчитывал, но если расходовать бережно, до весны хватит. Ещё козы окотятся. Будут молоко, простокваша… И изюм будет… Что ещё нужно бедняку?
Вместе со старшим сыном он перенёс мешки в тёмную кладовую – так называли поперечную комнату в доме, без окон, с одной дверью, сырую и тёмную зимой и летом, – и сложил их там.
– В этом году мы не будем голодать, да, отец? – спросила его любимица Иззатой, поглаживая мешки маленькими ладошками.
– Нет, дочка, – радостно осклабился Бекмурод. – Заживём хорошо. Острижём коз, мать напрядёт шерсти и тебе платье сошьёт.
Бекмурод поел похлёбки, которую жена приготовила из толчёной пшеницы нового урожая, вытянул ноющие руки и ноги и сладко уснул на суфе под карагачом. За последние дни он много работал, надорвался. Наконец сбросил с души тяжесть дела, давившего на неё неподъёмным грузом, и, почувствовав облегчение, спал как убитый.
Среди ночи его разбудили страшные голоса. Жена трясла его за плечо. Суфу обступили пять или шесть всадников: лошади фыркали, звенели удилами, с глухим топотом били землю копытами. Всадники размахивали в темноте руками и что-то кричали. Бекмурод не мог понять, что происходит. «Наверное, сон», – подумал он и, желая поскорее избавиться от него, принялся тереть глаза. Но это была горькая явь! Наконец он пришёл в себя. Всадники стояли вплотную к суфе. Дети, перепуганные, лежали без единого звука, спрятав головы под одеялами.
Бекмурод поднялся, застегнул расстегнувшуюся на плече пуговицу рубахи, поправил перекрутившиеся шаровары и пошёл к всаднику, стоявшему у него в ногах. Остановился почти у самой лошадиной морды:
– Кто ты? Что тебе от меня нужно?
Он уже понимал, кто они и зачем пришли, но где-то в уголке души ещё теплилась нелепая мысль: «Может, с дороги сбились».
– Подать собираем, – сказал всадник, отводя взгляд от блестевших в темноте глаз Бекмурода.
– Уже забрали. Десять дней назад пуд пшеницы отдал. – Лошадь вытянула морду, обнюхивая его лицо. Бекмурод отступил. – За податью днём приходили…
– Не умничай, – сердито взмахнул плетью соседний всадник. – Язык тебе лишний? Отрежем вместе с твоей дурной башкой.
Бекмурод знал: сопротивляться бесполезно. Скажи ещё одно-два слова – тут же пристрелят. В темноте смутно виднелись ружья и сабли.
– Ничего у меня нет, – уныло сказал Бекмурод. – Только три козы. Если и их заберёте, дети с голоду умрут.
– На что нам твои козы? Вчерашнее зерно выноси. Лошадей кормить нечем.
Бекмурод понял: кто-то донёс, потому и пришли. Про вчерашний урожай знают. Выходит, и в такой деревне, где все друг друга знают и, кажется, готовы друг другу помочь, есть предатели!
– Я думал, нам с детьми до весны хватит. Ладно, будем поменьше есть. Один мешок дам.
Хотя сердце у него разрывалось, Бекмурод согласился сразу. Он знал: начни упрямиться – только повод дашь. Пошёл к кладовой. Двое всадников спешились и последовали за ним. Остальные собрались верхом возле дома. Всего их было девять.
Зажгли факел и, мучая Бекмурода мельканьем огня перед глазами, терзая ему сердце, вынесли из тёмной комнаты семь мешков пшеницы и навьючили на лошадей.
– Чего вылупился? – Один из пришлых поднёс факел к лицу Бекмурода, который не находил себе места, глядя, как уносят его добро. – Трясёшься, будто душу из тебя вынимают. Подумаешь, семь мешков зерна!
– Братья, – сказал Бекмурод, хотя они были моложе его. – Побойтесь совести! Этим девяти душам кормиться. Нам же зиму не пережить… А вы лошадям скормите…
Бекмурод растерялся, не зная, куда деваться от ненависти, гнева и страха. Руки сжались в кулаки, он едва сдерживал себя. Но что он мог сделать? Впервые чужие люди творили насилие в его священном убежище – в семье. Тяжело терпеть такое унижение… Кем он стал теперь в глазах дрожащих от страха детей? Как они поймут, что тот, кто должен их ободрить, сам застыл деревяшкой?
– Что ты, дурак, понимаешь! – замахнулся на него державший факел. – Мы ради тебя, ради твоих детей вот так по ночам скрываемся, жизнью рискуем. Здоровенный мужик в такое время у жены под боком лежит, да ещё плачет… Каждый, кто считает себя мужчиной, борется, чтобы очистить страну от неверных. А тебе зерна жалко. Негодяй!
Он вскочил на коня и выехал за ворота, увлекая остальных за собой.
Бекмурод ещё долго стоял неподвижно. Вообще-то он не был таким трусом, но тогда не смог выговорить ни слова. Там, перед налётчиками, подумал: «Всё, наверное, убьют». А теперь не знал, чему отдаться: радости, что остался жив, или гневу, что семью лишили годового пропитания. Ведь столько трудов пошло прахом, надежды, мечты, уверенность – всё разбилось вдребезги…
Он сел на глинобитную суфу – возвышение во дворе – и вытер влажные глаза подолом рубахи, пропахшим потом. Давно уже этот труженик не плакал!
Так и сидел, погружённый в мысли. Вспомнил надежду своей любимицы – и обида подступила к горлу. С поздней осени до середины лета то стерёг посевы от скота, то спорил из-за воды; с каким трудом жал созревшую пшеницу, выпрашивал у соседей ослов для молотьбы, провеивал зерно, весь в пыли, – и оказалось, что всё это делал на удовольствие совсем чужим людям. Плоды стольких трудов достались грабителям. А ему снова думать, как провести детей через зиму живыми и здоровыми. Только что ведь решил: наконец избавился от этой тревоги!
Прежде он не был таким чувствительным. С каждым днём, думая о детях, об их мечтах и заботах, становился всё мягче сердцем. Душа помрачнела при мысли о тяжких испытаниях и трудностях, которые приготовит им жизнь. Очень, очень тяжело жить в мире, построенном на силе и насилии. Он-то ладно, как-нибудь справится, а как будут жить его дети? Они так простодушны, доверчивы и ранимы!
Долго просидел он так. Может, и до рассвета не сдвинулся бы, но жена сказала с недовольством:
– Что с вами? Почему молчите?
Услышав мать, дети тоже подняли головы.
– Не знаю… – Бекмурод встал и подошёл к постелям. – Не горюйте. До зимы что-нибудь придумаем, ещё изюм будет… Живы ведь остались. Спите. Остальное утром решим.
На самом деле Бекмурод успокаивал собственное сердце.
Всё длилось недолго, промелькнуло и исчезло, как страшный сон. Но след оставило тяжёлый. Бекмурод понял: вот так, за две-три минуты, человека могут убить; эти минуты могут совершенно изменить жизнь, судьбу, мысли.
***
Ночь стояла непроглядная.
Хотя от мысли о предстоящем у Раззока трепетало сердце, он досадовал на приятеля: не мог выбрать для такого дела ночь посветлее? В этой тьме дальше собственного носа ничего не разглядишь.
– Слепой слепого в темноте находит, как говорится. Какая нужда именно сегодня в чужой дом соваться? – ворчал Раззок, держась за подол Комила. – Если собака есть, сожрёт нас. В темноте и убежать не сумеем.
– Не ори! – шёпотом прикрикнул Комил, ощупывая ногой землю. – И с таким сердцем ещё парнем себя называешь… Нет у неё собаки… В нынешнее неспокойное время так и помрёшь, не узнав, что такое женщина…
– А если муж дома? Зарежет ведь! – Раззок тревожился за свою драгоценную жизнь.
– Не бойся! Я проверил. На мельнице работает, весь в муке. Ему ещё долго возиться.
Комил подтолкнул его, словно давая понять: разговор окончен. Раз пять или шесть обошли они старый низенький глинобитный дом, доставшийся Туйчи от деда, и, не заметив внутри ни движения, ни подозрительного шороха, перелезли во двор через размытый дождями и снегом участок стены, где не осталось утрамбованного навершия. На приусадебном участке рос виноград. Пригнувшись, они пробрались по арычку между лозами к суфе.
– Ложись! – Раззок, улёгшийся возле толстого виноградного ствола, потянул за рукав Комила, стоявшего рядом столбом. – Кто-нибудь увидит.
– Одежду запылю… – Комил выдернул рукав и оглядел землю под ногами. – А если змея какая-нибудь?!
На суфе и в айване было тихо, ни малейшего шороха. «Наверное, в комнате спит», – подумал Комил, разглядывая двери и прикидывая, какую открыть.
У него самого всё внутри дрожало, сердце от страха колотилось, но похоть и любопытство пересиливали любую опасность.
– Ты здесь караулишь. Заметишь что-нибудь – свистни и беги. Понял? Только домой не беги, ни в коем случае: узнают. А я войду, сделаю дело и выйду.
– А я? – Хоть от страха у Раззока и пропала охота, надежда в душе ещё не погасла.
– Погоди, куда так торопишься? Это тебе не покойников обсуждать да пословицы сыпать. Если всё хорошо пойдёт, сам позову… Смотри, не разевай рот, не погуби меня.
Комил, нащупывая ногой землю, направился к айвану, а Раззок остался на месте. Страх едва не разрывал ему сердце; он понимал, что затея добром не кончится, но непонятное любопытство и смешанное со страхом волнение не давали покоя. Для Комила же всё это было игрой: и прежде безрассудный, за недолгую жизнь в городе он совсем переменил свои взгляды. Повидав город, ставил себя выше других и держался так, будто приобрёл нравственное право нарушать и попирать любые правила, нужные и ненужные.
В доме было три комнаты с двустворчатыми дверями. Комил поочерёдно осторожно потянул каждую. Остановившись перед той, что была заперта изнутри на засов, махнул в темноте Раззоку: мол, она здесь. Приятель не увидел и даже не уловил этого жеста; понял лишь, что его «соучастник» застыл у двери густой тенью.
Комил тихонько потянул дверь – внутри стукнул засов. Потянул сильнее; теперь звука не было, зато стало ясно: заперто крепко. Заглянул в щель: сплошная тьма, ничего не видно. Растерялся. Хотел было постучать, но тут же передумал. Жамил проснётся – и всё пропало. Она ведь ничего ему не обещала. Что он ей скажет? Другое дело – ворваться, пока спит, и крепко обхватить. Пусть бьётся, ничего не сделает. А ещё, прежде чем она проснётся… Впрочем, он и сам не вполне представлял, что дальше. Хоть и хвастался перед друзьями, женщин видел только под паранджой.
Он принялся с силой расшатывать дверь, пытаясь высвободить её из креплений. Сколько провозился – не знал: от волнения потерял счёт времени. Изнутри донеслось приятное, сонное женское «кто?» – и его словно окатили холодной водой. Не зная, что ответить, он с силой рванул дверь. Та не открылась; внутри испуганно закричала женщина. Комил, совсем растерявшись, повернулся и бросился наутёк. Раззок, лежавший на гряде под виноградом, не знал, вскочить ли и бежать следом или по-прежнему лежать, вжавшись в землю. Комил со страху забыл о закадычном друге, но везение его быстро кончилось: у калитки он зацепился ногой за что-то и с грохотом упал. Его болезненное «ох!» услышал и Раззок.
С улицы донёсся топот копыт, и сердце Раззока ушло в пятки. «Пропал, – подумал он, лёжа на земле. – Туйчи едет. И меня, и Комила искромсает».





