Церковь Святого Самозванца
Церковь Святого Самозванца

Полная версия

Церковь Святого Самозванца

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 7

– Уж будь добр! От тебя копейки не дождёшься, всё тратишь на свои свечки да книжки, зато жрать и срать так это ты у нас первый! Не ототрёшь – сам полы менять будешь, ясно? Скотина. Вырастила же на свою голову…

Брань летела камнями в его спину и затылок, но Никодим едва замечал её. Взять тряпку, промыть, добавить средства на пол и тереть, тереть, тереть…

За две минуты тряпка из ядовито–оранжевой превратилась в чёрную. Пятно даже слегка не посветлело. Мимо ходила мать, гремела посудой, вскипятила допотопный чайник, разогрела ужин в микроволновке и нарочно долго не доставала его. Визг истёкшего таймера отлично сочетался с ором рекламы и бодрым речитативом новостей.

– Отжимай почаще, – рявкнула мать, на миг отвлекшись от голубого экрана.

На кухне она сидела до последнего, даже когда устала пить чай и смотреть телевизор. Ждала, когда Никодим сдастся и с униженной мольбой склонится пред ней. Вода в ведре больше походила на дёготь, а чёртово пятно не пропадало. Напротив, оно словно увеличивалось в размерах и набиралось сил, впитывая пот и ужас Никодима.

Впервые за долгое время ему по-настоящему хотелось плакать.

В третьем часу ночи он сдался, вылил чёрную воду и в бессилии завалился спать. Измождение перекрыло собой весь пережитый кошмар, он просто провалился в небытие и очнулся в новом дне.

Суббота. Судя по тишине, мать опять ушла на работу или на какой-нибудь вшивый рынок, где в отличие от магазина можно сбить цену. Пятно на кухне никуда не исчезло, только утратило свою тёмную глубину и выглядело плоским, как и должно. Никодим присел на корточки и коснулся его кончиками пальцев. Что же это могло быть? Такое ощущение, что кто-то с высоты собственного роста уронил шарик с водой или скорее с вином. В свете дня цвет такой… коричнево-красный, как…

Никодим бросился к кухонному шкафу. На нижней полке стоял пластиковый контейнер с домашней аптечкой. Пакетики лекарства от простуды, активированный уголь, какие-то таблетки, флаконы. Да где же она? Неужели кончилась? Наконец под руку попался нужный пузырёк. Открутив крышку, Никодим капнул пару капель на пятно. Тут же от пола поднялась розовая шипящая пена, на месте которой не было уже ничего, только грязный древесный узор.

Перекись водорода. Никодим расплескал весь флакон, а затем, накинув куртку, выбежал в ближайшую аптеку. Фармацевтка, молодая зеленоглазая девица с хронической усталостью на лице, посмотрела на него как на блаженного, когда он протянул ей пятисотенную купюру со словами «Перекись, на все». Видно пыталась сообразить, как местные наркоманы научились получать дурь из перекиси водорода.

– Вам флаконами по сто миллилитров, по двести или сразу литровыми?

– А сколько получится?

– Пять литров.

– Давайте.

Чтобы полностью оттереть пятно ему потребовалось почти всё купленное. Убирая тряпкой розовую пену, Никодим старался не думать о том, что создало её. Ответ был только один, и от него внутри всё сворачивалось в узел. Пятна точно не было, когда он вчера мыл полы. Он бы заметил, попробуй такое не заметить! Значит, оно появилось к приходу матери, возможно, когда он сел за реставрацию оставшихся икон. Красноречивое доказательство того, что полуночный бред случился наяву.

Зло вошло в его дом.

– Не убоюсь от страха ночного, от стрелы, летящей во дни, от вещи во тьме преходящей, от сряща, и беса полуденного, – тихо и медленно произнёс Никодим, глядя в зеркало в прихожей, находящееся ровно напротив входа в кухню. Вот испытание, о котором он так запальчиво говорил отцу Гермогену, испытание его веры. Жаль, что он сразу этого не понял, и Дьявол посмел проникнуть в его дом и даже в сам его разум, осквернив его дрянными помыслами. Икона была его проводником, искусной отравой, которую он проглотил, словно безмозглая рыба. Но теперь он узрел коварные сети, и как стёр печать Нечистого с пола своего дома, так же сотрёт скверну со своей души. Сегодня суббота. Он голодал уже второй день и завтра примет Святое Причастие с чистым телом и духом. И Дьявол отступит. Ему никогда не победить на поле брани его сердца.

Пустая остановка с переполненной мусоркой, вывалившей свои нечистоты на заледеневший асфальт. Россыпь окурков торчит из снега оранжевыми фильтрами вверх. Трясущаяся маршрутка подъезжает через полчаса, когда всё тело превращается в лёд. Полумрак ржавой душегубки. Тёплый с испариной воздух, изредка его разбавляет морозный поток с улицы. Этого едва ли достаточно, чтобы не умирать от духоты. Унылые лица пассажиров, слишком уставших за неделю, чтобы радоваться выходному. Никодиму хватило одного беглого взгляда, чтобы понять про них всё и тут же отвернуться к заиндевевшему окну. Они не живут, они влачат свою бренную земную жизнь, как бедняк свои жалкие пожитки, все мысли их заняты тленном, пеплом, будущим Ничто. Они не воскреснут. Они слишком давно мертвы.

Остановка. Центр. Стеклянные витрины, дореволюционная постройка из нарядного красного кирпича, рядом цветастые деревянные дома, и над всеми ними возвышаются мрачные гиганты многоэтажек. Скользкая серая плитка под ногами, низкое серое небо над головой, серые люди навстречу. В этом городе нет красоты, нет места для духовного отдохновения. Его название – ложь, здесь нет ничего ангельского.

Это Чистилище на берегах Двины.

До храма оставалось десять шагов, когда телефон в кармане настырно завибрировал. Никодим остановился и нервно зашарил по куртке. Мать? Опять хочет ему мозги вынести? Да пошла бы она… А если это Николай Александрович? Или отец Гермоген?

Озябшая ладонь с трудом вынула телефон. Сердце пропустило удар. Звонила Янка.

Шум шагов и звон копыт. Красный свет в спину. Длинная тень. Чёрное пятно, похожее на солнце. Розовая пена с запахом перекиси и железа.

Родной храм стоял напротив в скромном бело–зелёном убранстве. Твердыня веры. Его земля обетованная, где его не тронет никакое Зло. Выкинуть телефон, разбить его до микросхем и стекла, и спрятаться под сенью Божьего дома, как когда–то в детстве прятался в своём собственном.

Когда–то давно, когда ещё был жив отец.

– Да? – зубы клацнули от страха и холода.

– Димыч, привет, – голос Янки несмотря на показную бодрость подрагивал неуверенностью и электричеством. – Слушай, тут такое дело… Даже не знаю, как сказать…

– Что-то случилось с иконой?

Он спросил слишком быстро. Выдает себя, как грошовый преступник.

– Что? Нет–нет, с ней всё нормас. Тут другое стряслось… Только не перебивай, ладно? Я сама в не меньшем ахуе. В общем… Я сделала на тебя расклад на таро.

От сердца отлегло. Всего лишь дура Янка и её дешёвые карточные фокусы. Нашла из-за чего шум разводить.

– Яна, я православный человек. Мне не нужны твои гадания, ясно? Всё в руках Божьих.

– Дима, ты не понимаешь! Я не собиралась специально на тебя гадать, вот нахуя мне это, а? Желающих полная личка, модератор уже не справляется, надо второго брать. Меня умоляют погадать, Дима, за деньги и при чём не маленькие. Я хуйни не скажу, всё чётенько разложу, как надо. И вот я просыпаюсь сегодня, и в голову как ударит – надо сделать расклад на Димыча. Вот надо и всё. Самый простой, в три карты. Ты не представляешь, как всё легко пошло. Проверка идеальная – все десять карт в прямом положении, у меня никогда такого не случалось. Это буквально призыв – работай! А там ещё колода такая… Ладно, не будем, ты меня за такое на костре сожжёшь.

– Яна, прекращай. Я не хочу ничего знать.

Он терял терпение. Ему уже нужно готовить всё к службе, а он тут оттирается и выслушивает бредни этой размалёванной идиотки. Может просто сбросить вызов? И только он подумал об этом, как Янка закричала:

– Дима! У тебя перевёрнутое Солнце, Башня и Дьявол! Но это не всё. Там под Дьяволом оказался…

Хватит. Он выключил телефон и, перекрестившись, зашёл в храм. Всё это пустое мракобесие. Карты ничего не решают. На всё воля Божья, и Он не оставит просящего без Своей защиты. А пытаться заглянуть в будущее, подсмотреть Божий замысел – гордыня и маловерие. Он доверяет своему Создателю. Он весь в Его руках.

Привычное благоуханное тепло опалило замёрзшее лицо. Он дома. Он наконец-то дома.

Щенячий восторг выступил слезами на глазах. И золотые царские врата расплылись в мягком мареве.

Тихая субботняя служба. Народу в храме мало, только самые истовые из христиан. Вечерняя исповедь для тех, кто не может прийти рано утром. Никодим закрылся в алтаре. Здесь, за царским вратами, дозволено находиться лишь избранным. Это почти Рай, его земное преддверие с престолом для Царя царей. Нерушимая цитадель Христова.

С благодатью в душе Никодим возвратился домой. Всего одна ночь и Дьявол будет окончательно побеждён. Всего одна ночь.

Ночная тьма ещё стояла под церковными куполами, когда утром он снова вошел в любимый злато–оранжевый полумрак. Возле распятия собралась небольшая очередь на исповедь. Конечно, это же не Пасхальная литургия, на которую всегда аншлаг из кого ни попадя, от верных прихожан до случайных прохожих, которые вдруг вспомнили, что когда–то в далёком детстве их крестили «на всякий случай». Никодим встал позади всех, но отец Гермоген, приметив его, махнул рукой, подзывая к себе вне очереди. Старушки в платочках, печальные женщины средних лет, грузные мужчины с суровыми лицами и сонные, хмурые дети, приведённые сюда насильно, расступились перед ним. Смущенно опустив голову, Никодим подошел к отцу Гермогену и смиренно склонил голову.

– В чём хочешь покаяться, чадо? – мягко, по-свойски спросил тот. Можно было заранее подготовить листочек с перечнем грехов и отдать его, но Никодим всегда, с самой первой исповеди, предпочитал говорить. Страдать, сгорать со стыда, пересиливать себя, но говорить, говорить, захлёбываясь в слезах и словах, в осознании собственной мерзости и ощущении, как скверна исходит из тебя с каждым озвученным откровением.

Но сегодня всё было не так. Он пришёл исповедаться ровно в одном грехе и не мог озвучить его. Болтал что-то про ненависть к матери, про гордыню, про уныние, старый заученный набор, а на задворках сознания, где-то в затылке застыл пламенный всадник и с лукавым любопытством взирал на него. Пристальные синие глаза, выпуклые, чувственные губы изогнуты в усмешке, и во всём этом такая скорбь, такая тоска, будто Он не созидатель Зла, а его жертва.

– В чём ещё ты грешен, чадо? – вкрадчиво спросил отец Гермоген.

Нет. Он не может… Как это вообще сказать? Как это всё объяснить? Ещё и отцу Гермогену… Что он подумает о нём? Да, он слышал его первую, косноязычную, мерзкую исповедь, но, с другой стороны, подумаешь он воровал по мелочи и жрал колёса ради сиюминутного кайфа. То был Дмитрий–грешник, а он Никодим–праведник. Он не мог хулить Богородицу и Спасителя даже краем мысли. Иначе он…

Расшитая золотом епитрахиль опустилась на его затылок. Мир вокруг перестал существовать. Никодим остался наедине со своими прегрешениями. Наедине с Богом.

– Отпускаю грехи твои вольные и невольные, чадо, и допускаю тебя до причастия Святых Христовых тайн.

Вот и всё. Кровь стучала в голове. Впервые он шёл с исповеди с тяжёлой душой и скверным предчувствием. Он соврал. Не прямо, всего лишь молчанием. Самый страшный грех – трусость, но ведь даже апостол Пётр согрешил им, и Господь простил его. Простит Он и его, ведь так? Он видит все мысли, и Он всё равно допустил его до причастия. Он забрал его не озвученный грех. Он исцелил его.

Но сколько бы Никодим ни утешал себя подобными мыслями, радости в его душе не появлялось.

Веня, старший алтарник, читал часы, певчие, дожидаясь начала литургии, перелистывали свои записи и шепотом переговаривались меж собой, как стайка птиц. Редкие прихожане медленно крестились и склонялись в поклоне. Прошмыгнув за дверь с архангелом Михаилом, Никодим принялся помогать в алтаре. Служба началась. Как в первый раз, как в каждый раз его охватил трепет. Он служил Богу. Он имел смысл.

Перед Причастием, как обычно, волнительная подготовка. Нужно всё успеть, всё сделать правильно и проследить, чтоб новенькие алтарники не оплошали. Только в этих заботах он чувствует себя собой. Как он может не стать священником? Здесь его место и нигде больше.

– Верую! – возвестил разрозненный хор из десятка голосов. – Во единого Бога–Отца Вседержителя…

Символ Веры. Неистовая торжественная молитва, пробирающая до мурашек. Скоро Причастие, Святой Дух сойдёт на них, и хлеб и вино станут Кровью и Плотью Христовыми. Руки дрожат. Перед глазами всё плывёт в золотой благоуханной дымке.

– Никодим, ты в порядке? Принести воды? – обеспокоено спрашивает Веня.

– Нет, не надо, спасибо…

Дурнота подступает с новой силой. Как же здесь душно. Свечи чадят, исторгая тяжелый медовый аромат. Люди пожирают все крупицы свежего воздуха, чтобы исторгнуть из своих грязных тел молитвы. Святые лики сливаются в единое золотое пятно.

Никодиму кажется, что он умирает.

– Отче Наш…

Нужно собраться, сейчас будет самое главное. Он не может разобрать ни единого слова, не слышит даже собственного голоса, но губы шевелятся, повторяя хорошо знакомые слова.

Миг торжества.

– Святая святым!

Там, за воротами алтаря, за задёрнутой алой шторой, люди опустились в земном поклоне перед величайшим чудом. Свершилось. Отец Гермоген и диакон причащаются.

Наконец распахиваются царские врата и отец Гермоген медленно спускается по ступеням, держа в руках Чашу. Никодим замер по правую руку. Посередине храма уже собралась очередь причастников. Сначала матери с младенцами, потом дети, а затем взрослые. У всех руки лежат крестом на груди.

Они с Веней растягивают широкий красный плат под чашей, и подносят его к каждому, подходящему к Чаше, чтобы ни единой частицы не упало вниз. Алтарники всегда причащаются последними, и он терпеливо ждёт своего часа.

– Причащается Святых Таинств раб Божий Никодим.

Он смиренно приближается к Чаше. Позолоченная ложечка зачерпывает красно–розовое содержимое. Никодим закрывает глаза. Сладость вина и хлеба, Крови и Плоти касается его языка. Он спешно проглатывает их, целует Чашу и вслед за Веней и отцом Гермогеном возвращается в алтарь. Внутри что-то ворочается. Что-то мерзкое, что-то тяжелое и острое, будто он проглотил наждачную бумагу.

Вдруг в глазах всё померкло.

Тяжёлый золотой свод упал ему прямо на голову. Господи… Нечем дышать. По горлу поднимается мерзкое, ядовитое тепло. Желудок содрогается в конвульсиях. Собственная желчь обжигает язык. Нет… Только не сейчас… Он не может. Внутри него только причастие, как же он… Скверна, скверна, скверна… Нужно дышать. Вот так, да. Вдох–выдох. Но вместо воздуха тёплый смрад из ладана и воска. Перед глазами всё рябит мелкой дрожью. Он умирает. Хуже, чем умирает.

– Никодим! Что с тобой, Никодим?

Кто-то зовёт его, но он не слышит. Желчь бьётся прямо о губы. Никодим бросается прочь из алтаря, расталкивает редкую толпу прихожан, чувствует на себе пронзительные взгляды. Только не в храме. Только не…

По глазам бьёт безжалостный белый свет. Под ногами мелькают ступеньки. Он едва не спотыкается об них. Твердь. Он останавливается и…

Его живот, его горло содрогаются. Он едва успевает закрыть рот ладонью. Он задыхается от слёз отчаяния, от слёз омерзения. От лютой ненависти к себе.

Его тело не приняло Святых Даров. Он проклят. Он отмечен Дьяволом.

А в затылок светит первое за этот месяц чистое солнце. Слепое и насмешливое. Празднующее новую победу в долгой войне.

Медовое солнце

До той прогулки на Лобное место мама была нормальной. По крайней мере, ему так казалось. Она хлопотала по дому, спрашивала как дела в школе, проверяла дневник и домашнюю работу, по выходным водила гулять в ближайший парк или, если повезёт, в цирк или кино. В плохую погоду они все вместе, включая вечно занятого отца, садились в гостиной и читали книги в мягком свете длинных напольных ламп с шёлковыми абажурами. Хотя жили они здесь же, в этой квартире на Покровке, в самый центр города выбирались редко, мама его не любила, особенно в праздники, и до того злополучного дня на Красной площади он бывал лишь раз, когда их от школы водили на парад в честь годовщины Октябрьской революции.

Увлеченный стройными рядами весёлых советских граждан и флажком в своей руке он мало что запомнил, кроме вездесущего красного цвета, льющегося по камням и людям неукротимым потоком. И стены древнего Кремля, и разряженный кружевами и завитками собор Василия Блаженного, и похожий на сказочный терем Исторический музей, и вьющиеся на прохладном осеннем ветру стяги с серпом и молотом, и пилотки с галстуками у пионеров, и сотни–тысячи шариков, порывающихся в серое небо – всё горело красным. В ночь после парада сонная тьма перед закрытыми глазами мерцала этим невозможно русским цветом и гремела бравурными маршами.

Отгремел День Победы с его величественным парадом, весна плавно перетекала в лето, когда он вдруг ухитрился слечь с простудой. То ли открытое на ночь окно, то ли четвертый стакан ледяной газировки из уличного автомата – поди разбери, что подкосило его, а результат всё равно один: на пять дней его заперли дома, в самый разгар дворовых матчей и велосипедных гонок. Он не особо любил эти бесхитростные игрища, вся эта потная возня, порванные рубашки и лиловые тумаки… Было в этом что-то низменное, плебейское (это слово он подцепил в папиной книжке про Древний Рим и всё хотел где-нибудь ввернуть), но уважение сверстников требовало его участия. Силой и ловкостью он не отличался, к счастью, этого и не требовалось, чтоб войти в круг первых. За серьёзный вид и здоровые очки ему всегда присуждали роль бесстрастного судьи и относились с должным почтением, а не как к очередному доходяге-заучке, которым он, по сути, и являлся.

Мелкий, близорукий, с приглаженным белокурым «спринтом» вместо типичного полубокса или «горшка», с острыми, будто купированными ушами и безупречно вежливым голосом – ему на роду было писано стать отщепенцем в мальчишеских кругах, но что-то за толстыми стёклами и черепаховой оправой заставляло ребят искать с ним дружбы. Возможно, сила только зарождающегося характера, а может зарубежные игрушки и лакомства, которые отец привозил из постоянных командировок. Его мало волновали причины, он просто осознавал свою исключительность и наслаждался ей.

В одном классе с ним учился Женьчик, такой же тщедушный умник, такой же сын важных родителей, вот только его никогда не звали играть во дворе. С ним в принципе разговаривали только на контрольных или перед уроками, если требовалось по-быстрому скатать домашку, а в остальное время стреляли в его розовый затылок обслюнявленными бумажными катышками, перебрасывались его портфелем и подставляли подножки, когда он с последним звонком торопился сбежать из ненавистной школы. Он не боялся оказаться на месте Женьчика, до такого ему в жизни не опуститься, а вот выпасть из компании вполне возможно. Во дворе каждый день ощущался за месяц, а неделя, почитай, годом будет.

Но пойти против мамы и её наказа сидеть дома… Даже думать нечего. Узнает, сама отругает и отцу со всеми потрохами сдаст, и не видать ему тогда заграничных комиксов и походов в кино до самого Нового года. Томясь в неволе, он с утра до ночи лежал с очередной книжкой о покорении космических далей и слушал, как на солнечной, тонущей в зелени и каштановых свечах улице шумит многоголосая чужая юность. И вдруг на третий день больничного заточения после обязательной овсянки и цикория, который ему как отцу подавали в маленькой кофейной чашке с позолоченными узорами, мама, задумчивая более обыкновенного, спросила у него:

– Пойдём сегодня на Красную площадь?

Не веря своим ушам, он неловко кивнул и на всякий случай посмотрел в настенный календарь. 17 мая, вторник, ничего особенного, но да это и неважно. У мамы уже бывали такие всплески чудаковатых идей. Вечно прозябающая в своих мыслях, измученно–сонная, как только что разбуженный ребёнок, она с немым упорством несла на своих плечах нехитрый быт профессорской жены: готовила, стирала, обмахивала смешной пушистой щеточкой бесконечные книжные полки, ходила в магазин с большой тканевой сумкой вместо авоськи, помогала ему с уроками, – но всё это она в последнее время делала так вяло, так безучастно, что не будь её руки своевольно ловкими, а глаз цепким, она бы давно прослыла плохой хозяйкой и матерью.

Иногда в череде бесцветных будней и быстротечных праздников наступал день, когда мама оживала. Раз – и будто лампочку внутри зажгли. Она хватала его за руку и неслась в Сокольники, в Парк Горького, в Коломенское, покупала билет на теплоходик по Москва–реке, находила где-то конные прогулки и учила его держаться в седле, игнорируя мельтешащего рядом инструктора. Обычно по-советски сдержанная в нарядах, она одевалась в лучшее платье и под руку с отцом вела его в театр, обязательно на балкон, чтобы с видом величайшей тайны выдать ему старинный бинокль и всё представление нашептывать какие-то интересности про постановку, сюжет, актёров, хотя он никогда ничего не спрашивал.

В такие дни мама становилась сама не своя, много говорила, всё порывалась куда-то пойти и что-то сделать, её карие глаза блистали тёплым медовым светом, а губы, сомкнутые застарелой тоской, распахивались в девичьей улыбке, и вся она была такая живая, такая пламенная и смешливая, что он её побаивался. Серьёзная женщина с низким пучком и бесцветным голосом была ему куда роднее.

В этот раз мама не оживилась. Напротив, её привычная сумрачность сгустилась до осязаемого грозового облака, тяжело давящего на макушку и плечи, лишая затею с прогулкой всякой радости. За весь путь в метро мама не проронила ни слова, а когда перед ними раскинулись помпезные кремлёвские стены, желваки на её худом лице напряглись двумя бугорками. Они прошли через ворота возле Нулевого километра, прямо у бока Исторического музея, и под ногами их раскинулась самая известная площадь страны, блестящая чёрной скользкой брусчаткой, залитая солнцем, гудящая немногочисленной будничной толпой, живая и пульсирующая как огромное обнаженное сердце. К мавзолею тянулась реденькая очередь, у нарядного светлого здания ГУМа группка студентов лакомилась мороженым, вдали высился пышный каравай Василия Блаженного с бронзовыми Мининым и Пожарским на страже. Из-за кремлёвских стен выглядывали маковки церквей, и ему очень хотелось пройти внутрь, прямо под Спасской башней с курантами, но, почти дойдя до неё, мама вдруг свернула к Лобному месту.

Рядом со сказочным дворцом ГУМа и аляповатым русским великолепием собора какой-то глухой, потрёпанный временем колодец Лобного места выглядел убогим голодранцем на царском крыльце. Внутри него валялись россыпи мелких монеток, брошенных на удачу и осуществление заветных мечтаний, некоторые уже потемнели от времени. Он едва взглянул на Лобное и пошёл было дальше, к заветным воротам Спасской, но мама не сдвинулась с места.

Она замерла у чёрных кованных ворот, таких низких, что при желании их мог перепрыгнуть любой хулиган, и смотрела неотрывным стылым взглядом в середину, куда все старались закинуть монетку, только она видела там что-то иное. Мороз прошёлся по спине. Мама стояла неподвижно, будто мраморная статуя, и даже глаза её лишились признаков жизни. Она вся обратилась в созерцание чего-то незримого и страшного, безусловно страшного. Рука её мелко дрожала, когда он опасливо взялся за неё и чуть потянул с робким «мааам, пойдёоооом». Мама даже не посмотрела на него, а потом часто–часто заморгала и спустилась по ступенькам обратно на брусчатку.

– Мам, что случилось? – вглядываясь ей в лицо, осторожно спросил он. Мама никогда не плакала. Даже когда в том году не стало бабушки, которую он никогда не знал. Телеграмму мама приняла стоически, хоронить поехала одна, хотя отец до последнего порывался отправиться с ней. Вернулась через неделю спокойная, будто в магазин сходила, с порога спросила убирался ли он в комнате. А сейчас стояла возле обветшалого памятника русской истории и молча глотала слёзы.

– Ничего, совершенно ничего не случилось. Я просто… Солнце сегодня такое яркое, что… – она осеклась на полуслове. В пяти шагах от них остановился какой-то деловитый старик, стройный и высокий, в поношенном твидовом костюме с золотой брошкой–солнцем на лацкане. Один луч этого солнце иглой тянулся дальше других, то ли порываясь пронзить тело своего носителя, то ли указывая на его сердце. Чуть опустив седую голову, старик вежливо улыбнулся им и двумя пальцами коснулся нагрудного кармана, словно собирался вытащить платок, но, так этого и не сделав, дотронулся до лба, а затем указал на солнце. Вслед за движением старика он быстро глянул вверх, но ничего интересного не увидел. Пламенное светило зависло над их головами в полном одиночестве, как было вчера и будет ещё долго.

Вдруг мамина рука выскользнула из его ладони. Глядя на старика изумленным, пугливо–оленьим взглядом, мама двумя пальцами коснулась груди, лба и тоже указала на солнце. Старик расплылся в радостной улыбке и бодро зашагал к ним навстречу.

На страницу:
6 из 7