– Отчего же? С дороги открывается неплохой вид. Раз вы очутились здесь впервые, неужели не испытывали любопытства?
– Я замерзла, устала и хотела скорее попасть куда-то, где тепло и сухо.
– Что ещё вы чувствовали? О чем думали?
О чем? Стараясь мысленно перенестись в воспоминание, я попыталась вновь испытать все чувства, что испытывала тогда. Оживить их в сознании. Отчасти это удалось: возникли запахи – мокрая шерсть, едва уловимый дым заводских труб, сырость дождя и промозглая осенняя свежесть. Звуки: чавканье жирной грязи под ногами, опять же, дождь и ветер, шелест растревоженной им листвы. Несколько жёлтых листьев, сорванных с веток, прилетели прямо под ноги.
Холод. Отупляющая усталость. Слабое тепло в груди от предвкушения, что скоро это закончится, я сброшу мокрые насквозь грязные туфли и протяну ноги к камину...
– О чашке горячего чая, – призналась в конце концов. – Если и знала в тот момент, кто я, откуда, куда и зачем приехала, то сейчас никак не получается вспомнить...
– Не мучайтесь, это нельзя делать насильно. И не старайтесь предполагать или домысливать, меня не события интересуют, а вы. Ваша память и ваш рассудок.
– Я безумна?
Конечно, я и раньше задавала этот вопрос. Но сейчас он слетел с моих губ, прежде чем успела подумать, нужно ли повторяться.
– Напротив, вы обладаете устойчивой психикой и на редкость рациональны. Но лишились практически всех воспоминаний в результате некоторой травмы, о которой пока вам не расскажу. Мы уже это обсуждали, помните?
– Странно, я подробно помню все, что здесь происходило. До мелочей. С того дня, в который, как мы выяснили, мой рассудок вновь пришел в норму. Но не в силах воскресить в памяти даже путь сюда. Только то, как поднимаюсь по размытой дождем осенней дороге...
– Когда вы сюда... прибыли, было лето, – сказал профессор. – То, что вы сейчас вспомнили, происходило значительно позже.
Ещё одна крупинка знаний о том, кто я есть. Баркли выдавал их скупо, часто не к месту. Крохотные детали, как ни старайся – чего-то сколько-нибудь значимого из них не собрать. Но я жадно ловила каждую из частиц прошлого. Моих частиц.
– И что же я сейчас вспомнила? – спросила как бы между прочим. Не выказывая чрезмерный интерес.
– Пытаетесь меня обхитрить, Аманда? – уличил он меня. Без улыбки, но и без злости. – Сами узнаете со временем, раз начали. Ваша память как бы разделена на части, и наша задача найти момент, по которому проходит условная граница. Не беспокойтесь, всему свой черед. А пока живите как вам нравится и выполняйте свою работу. Вам ведь всего довольно? Есть ли какие-нибудь жалобы? Быть может, вопросы помимо тех, что мы договорились не обсуждать?
– Почему я не помнила даже собственного имени, не знаю местности, в которой нахожусь, но умею, к примеру, писать и читать, помню как держать ложку и уверенно делаю инъекции в вену? Почему знаю, какой породы собака нашего сторожа, но не помню её клички?
– Особенности вашей амнезии. Не утратив базовых знаний и приобретенных навыков, вы лишились воспоминаний о всех событиях, которые с вами происходили. Ваших привычек. Всего, что связано с личностью. Вы многое знаете и умеете, но что касается характера – представляете собой чистый лист. Почти ничем не похожи на человека, которым вы были.
– Вы хорошо меня знали, профессор? Какой я была?
– Даже захоти я ответить на этот вопрос – недостаточно. Мы не были близки, просто немного знакомы. – Он поднялся и положил ладонь мне на плечо, когда сделала порыв встать за ним следом. – Довольно на сегодня. Я не сторонник шоковой терапии и чрезмерного напряжения сил. Будем работать постепенно.
Я вопросительно посмотрела на него снизу вверх. Фергюс Баркли отличался внешностью жизнелюбивого весельчака. Высокий, со здоровой, сытой полнотой, гулким голосом и румяным круглощеким лицом. Его мясистый нос часто розовел, словно у любителя приложиться к фляжке, толстые губы легко приходили в движение и всегда были готовы к улыбке.
Это впечатление было правдивым разве только в его незначительной склонности к чревоугодию. Профессор Баркли любил вкусно покушать, но даже этим своим пристрастием с легкостью жертвовал ради работы. Он был фанатом своего дела, ради которого не жалел ни себя, ни других. Большую часть времени проводил в лабораториях, госпитале или в кабинете, где беспрерывно что-то писал.
За те дни, пока я жила в этом доме, он ни разу не принимал гостей. Сюда вообще неохотно пускали посторонних. Из чего я сделала вывод, возможно, поспешный, что некоторые эксперименты, производимые здесь, незаконны. Или же опасны настолько, что их результаты не должны получить огласку. Разумеется, своими впечатлениями я ни с кем не делилась, да и вряд ли кому-то было бы интересно мнение обычной медсестры.
О самой большой тайне, надёжно спрятанной в подземелье, упоминать вслух и вовсе было запрещено, только когда отчитывалась перед Баркли после ежедневных процедур. Всегда наедине. Я не представляла, кто ещё из обитателей дома знал об этой тайне. Кто-то из прислуги? Доктор Пикфорд, вечно хмурый немногословный ассистент профессора?
Конечно, меня одолевало любопытство, как любого здорового человека в подобной ситуации. Так сложилось, что в особняке я находилась на особом положении, то ли из-за своей работы здесь, то ли потому, что одновременно была и пациенткой. Меня не принимали за равную ни хозяин с его единственным приятелем и помощником, ни прислуга. Не с кем было всласть посплетничать и пообщаться по душам, лишь перекинуться парой слов о погоде. К тому же здешние слуги разговорчивостью не отличались, что было совсем не удивительно.
Все, что мне оставалось – минуты, проведенные в палате загадочного пациента. Единственным временем, когда за мной не следили строго, было то, которое я с ним провожу. Однажды я нарочно позволила себе задержаться, почти на час, чтобы проверить, какой будет реакция моего начальника.
Ее не последовало. Выслушав обычный отчёт, он не задал никаких вопросов.
А я с тех пор завела привычку говорить с этим телом, не подававшим признаки создания. Сначала чувствовала себя глупо, но с каждой минутой становилось проще. Слова лились как родник, пробившийся на поверхность. Размышления, сомнения, страхи... Да просто хотелось вспомнить их, слова, ведь до тех пор я даже не подозревала, богат ли мой словарный запас и поставлен ли голос.
Я на самом деле не с ним говорила, с собой. А он невольно оказался лучшим слушателем, какого только можно вообразить. Не перебивал. Ни в чем не упрекал. И главное, ему можно было доверить что угодно, не боясь, что перескажет кому-то ещё.
Увы, на днях профессор Баркли что-то сделал со своим пациентом. Что-то, что невозможно было увидеть, но рядом с ним я больше не чувствовала себя в одиночестве. Теперь я могла позволить себе говорить при нем лишь о чем-то незначительном, что не волнует ни его, ни меня саму. И невольно начала извиняться, когда проделывала нечто, что могло бы быть для него неловким или неприятным.
Тем утром, когда Баркли задавал мне вопросы, я обнаружила, что на теле пациента начали расти волосы. Пока появились только ресницы и брови – наметившийся контур намекал, что они будут темными, густыми и красивой формы.
4. Реверс
Тетя Валя появилась, когда умерла мама. Мне было пятнадцать, вполне себе взрослая девица для того, чтобы прожить самостоятельно. Правда, закон моей точки зрения не разделял. Несовершеннолетним полагается опекун, и никак иначе. Их мнения по этому поводу не спрашивают. И конечно первым делом пытаются напрячь ближайших родственников.
Отец тогда был жив-здоров, но он и раньше мной совсем не интересовался. У него давно была другая семья, та самая, ради которой он нас когда-то сбросил как балласт. Откупался алиментами. Благодаря им мы и протянули год, когда мама заболела. Так что я на него тогда не держала зла. Я вообще мало что соображала, так было хреново.
Со стороны матери нарисовался какой-то дядя из Читы, которого я до похорон видела два раза и те в раннем детстве. Его жена с мамой когда-то не поладили и с тех пор так и не помирились. Ясен красен, от идеи принять в семью сиротку она бы в восторг не пришла. Он, скорее всего, тоже не горел желанием, хотя соболезнования выражал вполне себе искренне и обещал помогать чем сможет.
Однако внезапно позвонил отец, заявил, что ни в какую Читу я не поеду и что он все устроит. Жить с его семейством, которое я не знала, но догадывалась, что мне будут в нем, мягко говоря, не рады... Та ещё перспектива. Ехать на другой край страны в город, где не знаю вообще никого – не лучше. Выбирать было не из чего, короче. Но мне и не пришлось.
Стоило проводить читинского дядю, как в нашу с мамой скромную двушку явилась она. Высокая, с этой своей военной выправкой и лицом как у статуи, с идеальной прической и шикарными, безупречно подобранными шмотками. Совершенно неуместная в тесной квартире, небогатой, неубранной... Ладно, жуткий свинарник был, если честно. Я и так не фанат порядка, а тогда тупо пялилась целыми днями в телевизор, не соображая, что показывают, и об уборке вообще не думала.
Валентина Георгиевна, в скором будущем для меня тетя Валя, открыла своим ключом, неизвестно, откуда он у нее взялся. Включила свет в прихожей, обвела оценивающим взглядом коридор, вещи на вешалке, следы подсохшей грязи на полу и меня, выползшую на звук в пижаме. Захотелось вытянуться по стойке смирно и немедленно извиниться, даже ещё не зная, за что.
– Н-да, – хмыкнула она и презрительно поджала губы. – Пригласишь войти?
– Ну, проходите, – махнула я рукой в сторону кухни. Там был бардак, но в комнатах ещё хуже. – А вы кто?
– Я поставлю чайник, а ты пока приведи себя в приличный вид, – велела она. С первой минуты взяв приказной тон. – Не забудь причесаться. И поговорим.
В этом она вся. Неважно, кто ты, где ты и что вокруг творится – все должно быть прилично. Узнав о надвигающемся конце света, она вычистит дом до блеска, сделает маникюр, макияж и укладку, отменит все договоренности и позаботится о том, чтобы помереть в красивой позе.
Ее жизнь подчинялась строгим правилам, до мелочей. Об этом я узнала в тот же день. Через несколько часов после новости, что теперь она будет обо мне заботиться до тех пор, пока не смогу это делать самостоятельно.
Я считала, что уже тогда была на это способна. Она до сих пор оставалась уверенной в обратном. В разгар нередких ссор она называла меня ужасной разболтанной девчонкой и велела собраться и вести себя как положено. Я отвечала: яволь, май фюрер.
– Фюрерин, если в женском роде, – хладнокровно поправляла она. – С твоими пробелами в образовании лучше молчать, если хочешь показаться умнее.
Никогда не хотела никем казаться. Все, чего хотела – сохранить за эти несколько лет свою личность и не свихнуться окончательно. Так что на восемнадцатый день рождения сделала себе подарок и собрала чемоданы. Тетушка мою затею не одобрила, но и не протестовала – незачем.
Личность мою она ценила не слишком-то высоко. В психическом здоровье, судя по всему, до сих пор не была уверена. Она ведь изучила мою медицинскую карту и в курсе, что когда-то в детстве мою нормальность ставили под сомнения. Пусть в итоге сделали вывод, что я просто излишне впечатлительный и возбудимый ребенок с чересчур богатым воображением, и с возрастом все само пройдет. Но сам факт неоднократного посещения психиатра – все равно что клеймо. Все подробности она постепенно из меня вытянула, конечно.
Теперь ещё и это. Я понятия не имею, каким образом умудрилась наглотаться тех таблеток. Я просто ничего не помню. Да, напилась, но потому что ходила повеселиться. У меня никогда и мыслей о самоубийстве не возникало, даже в самые трудные времена.
– Почему я должна верить тебе, а не фактам? – вот и все, что я слышу в ответ на все оправдания. Вечно она так.
– Да каким блин фактам?! Предположениям какого-то врача, который меня в первый раз видел? Наверное, я лучше знаю, что произошло.
Как часто бывает во время наших разговоров, я срываюсь и перехожу на повышенные тона. Обычно в ответ на такое поведение получаю снисходительную ухмылочку, но не сейчас. Тетя Валя за рулём и, как положено, внимательно смотрит на дорогу.
– Но ты утверждала, что ничего не помнишь. Доктор сказал, что алкоголь мог тебя спровоцировать. Это депрессант, – возражает с невозмутимостью, от которой хочется кричать. Схватить ее и трясти, чтобы вызвать хоть какие-то нормальные человеческие эмоции.
– Это всего лишь успокоительное. Может, я хотела, ну, закинуться. Вызвать какой-то особый эффект, – огрызаюсь раздражённо.
Ой, зря. Не хватало ещё, чтобы она решила, будто я стала наркоманкой. Но ее на глупую провокацию не возьмёшь. Отличать мои реальные косяки от попыток вывести ее из себя давно научилась.
– Нездоровое желание, не находишь? Как и стремление напиваться до беспамятства. И потом, у тебя ведь недавно уже была депрессия, этого не будешь отрицать?
– Три года назад.
– Видишь, ты к ней склонна. Сама понимаешь.
– Нет! Ни к чему я не склонна...
– И это удручает, пора бы в твоём возрасте определиться, – перебивает она.
Знакомая песня. Куда я собираюсь поступать учиться. Об этом тоже говорили не раз и тоже все заканчивалось скандалом. Вернее, я скандалила. Она – поджимала губы и смотрела на меня как на кусок идиотки. У девушки из приличной семьи должно быть высшее образование. И точка.
– Может быть это ты определишься, чего конкретно сейчас от меня хочешь?!
Вроде бы ничего особо обидного она не сказала. Ничего нового. И даже делает вид, будто меня слушает. Но я не просто повышаю голос, а натурально ору. Тетушка виртуозно умеет меня доводить. Утверждает, что я ее тоже, но звучит откровенным враньём.
Иногда кажется, что она согласилась взять меня к себе для того, чтобы строить. А что? Сын вырос и свалил, с мужем сто лет как в разводе. Собака, старый злобный йоркшир, воспитана идеально. Некем стало командовать, вот и впряглась. Фюрерин, что тут скажешь.
– Я хочу тебе помочь, – встав на светофоре, она наконец смотрит мне в лицо. – Раз уж больше некому. Однажды я взяла на себя обязательства и теперь не имею морального права от них отказаться.
– До моего совершеннолетия, – напоминаю, буквально силой вынуждая себя говорить спокойно. – И давно никому ничего не обязана. И так обо мне заботилась, столько для меня сделала...
– Не пытайся подольститься, я тебя насквозь вижу. Глупую растерянную девчонку, возомнившую себя взрослой. – Загорается зелёный, и она вновь отводит глаза. – В другой ситуации я бы оставила тебя разгребать все самой. Но сейчас сомнения в твоей дееспособности могут возникнуть не только у меня.
– Угу. У стаи гиен. Только поздновато, не находишь? Завещание уже написано, наследство я приняла. Или психи не наследуют?
– Психам назначается опекун. И сейчас, когда отца не стало, защитить твои интересы будет некому. – В ее голосе возникает напряжение. – Все очень серьезно, Марта. Не время для глупых перформансов, внимание, которое таким образом привлечешь, окажется не тем, на которое наивно рассчитываешь.
– Спасибо, что так обо мне беспокоишься. Я очень, очень, очень-очень тронута, – глумливо произношу в ответ. – Особенно если вспомнить, что недавно ты отказалась помочь разобраться со всем этим наследством.
Я бы предпочла просто деньги на счёте. А не недвижимость, несколько тачек, доли в бизнесе, какие-то активы... Почти все, чем владел отец. Боюсь представить, что вытворяли его близкие родственнички, чтобы довести его до такого поступка. Версия, что у него внезапно проснулась совесть, отметалась как чересчур фантастическая.
– Я всего лишь хочу, чтобы последняя воля моего брата была исполнена как полагается, – говорит тетя Валя.
– И ради этого готова сдать меня в дурку?
– Не в дурку. И не сдать, ты не макулатура. А взрослая самостоятельная девушка. Склонная к депрессиям... Не спорь, дослушай. Не так давно с трудом пришла в норму после смерти матери, а теперь потеряла отца...
– ...которого едва знала.
– Об этом поговоришь со своим психотерапевтом. И обо всем остальном, что тебя беспокоит. Отдохнёшь за городом. А через некоторое время вернёшься со свежей справкой о вменяемости. Хорошо бы уложиться в два месяца, так что будь умницей.
Мы проезжаем знак, снимающий ограничения, и она прибавляет скорость. Впереди темнеет сосновый бор. Где-то там скрывается та самая платная закрытая лечебница. Как в дешёвом хорроре, честное слово!
– Заодно буду уверена, что ещё что-нибудь не вытворишь, – заканчивает свою речь тетя Валя.
Молча смотрю, как на лобовое стекло падают первые брызги дождя, и дворники приходят в движение. Очень хочется возмущаться и спорить. Но в этот раз она настолько права, что даже возразить нечего.
5. Аверс
Дом, в котором я живу, представляет собой старинный особняк, возвышающийся над долиной, где раскинулся город. Окруженный нарочито запущенным по последней моде садом, где деревья причудливо изогнуты борьбой с вечными ветрами, дом недобро взирает глазами вытянутых окон. И кажется, что в каком-то из них вот-вот появится призрак, вечный узник этого места, с тоской наблюдающий за живыми. Серый камень стен, кое-где увитых плющом, широкое мраморное крыльцо и арки над входом, потемневшая крыша, под которой, говорят, летом вьют гнезда ласточки – он по-своему красив, хотя слишком строг и мрачен.
Осень дому к лицу. Невозможно представить его окруженным яркой зеленью лета или трепетными облаками весенних цветов, на фоне пронзительной яркости безоблачного неба. Наверное, причина в том, что я не видела его таким наяву и не обладаю достаточной силы воображением, чтобы воплотить в нем эту картину.
День за днём я вижу одно и то же. Длинный склон холма, поросший вереском. Старые кривые деревья в налете лишайников у его подножья. Колючие заросли торна. Размытая дождями дорога в город.
Сам город я почти не видала, лишь прошлась по главной его улице однажды. Бакалейная лавка, субботний рынок, церковь, почта... Поздняя осень его совсем не красит. Деревья давно сбросили нарядный покров, и его, истлевший, дворники вымели с улиц. Черные мокрые стволы и голые ветви, черные стаи ворон и галок, вернувшихся с полей. Серые стены. Серый дым множества печных труб и главенствующих над ними – заводских, выбрасывающих густые темные клубы высоко в небеса. Ветер порой доносит копоть и запах гари, и горничная ворчит, торопясь снять с веревки непросохшее белье.
И все же всякий раз, глядя на эти трубы из окна, я испытываю невыносимое желание отправиться туда. Просто так, бесцельно бродить по улицам, среди людей, спешащих по своим делам. Наблюдать украдкой за их занятиями, ловить обрывки разговоров. Заглянуть в лавку и обсудить какую-нибудь свежую сплетню. Купить газету и устроиться с чашкой какао за столиком в булочной.
Увы, пока что я проделывала все это лишь в мечтах. Первое время профессор Баркли не разрешал уходить далеко и надолго, опасаясь за мое самочувствие, а вскоре после той, единственной поездки заявил, что я в любой момент могу понадобиться ему здесь. Таким образом доступное мне пространство ограничивалось домом, садом и ведущей к воротам аллеей. А мой круг общения – обитателями особняка.
Хозяин, закоренелый холостяк, ценил уединение. Посвятив себя работе, он не принимал друзей и родню и сам на моей памяти не наносил визитов, за исключением деловых. Единственным частым гостем здесь был доктор Пикфорд, его ученик и помощник. Довольно молодой, но слишком хмурый тип. Со мной он держался подчёркнуто отстраненно. Казалось, даже обычная вежливость даётся ему с трудом.
Помимо необходимой прислуги, что полагалась каждому приличному домовладению, здесь жил медицинский персонал. К нему относилась я, пожилая санитарка, следившая за порядком и выполняющая грязную работу, и фельдшер, грубоватый верзила, больше смахивающий на портового грузчика, зачем-то надевшего халат.
Всем нам было строго приказано хранить профессиональную тайну. Обсуждать работу запрещалось даже между собой, и все безукоризненно соблюдали это правило. О причине я догадывалась: учитывая военное время, вряд ли удалось бы еще где-нибудь заполучить столь безопасное место. Да и работа здесь не могла сравниться со службой в военном госпитале или холерном лазарете, где врачи и медсестры боролись со смертью, пока не падали от усталости.
Наверное, мне должно было быть стыдно за то, что не стремлюсь туда как истинная патриотка. Но меня извинял тот факт, что я не знала даже названия своей страны, пока мне не подсказали.
Со слугами общаться было проще. До сих пор они держались обособленно и несколько холодно, и во взглядах, обращенных на меня, чувствовалась настороженность. Для них я в первую очередь считалась пациенткой профессора Баркли. Пациенткой со странностями, возможно, повредившейся рассудком. Сначала вовсе старались меня избегать, но, видя мое дружелюбие и отзывчивость, понемногу оттаивали.
Но требование молчания очевидно распространялось и на них. В том, что касалось меня, наверняка: женщины, явно любившие почесать языки за вечерним рукоделием, неизменно замолкали при моем появлении. Со мной полагалось вести разговоры на ограниченные темы: о погоде, природе, искусстве и книгах, обыденных семейных делах моих соседей и их родственников – исключая хозяина, конечно. Никаких новостей. Ничего о моем прошлом или о событиях в окружающем мире.
Я решила считать, что профессор боялся нанести вред моей и без того изувеченной психике. Шла война. Новости должны были быть пугающими – пусть я их не слышала, но настроения, порой витавшие в доме, передавались и мне, наполняя сердце неясной тревогой и страхом.
Война... Где-то на далеких фронтах сражались полчища солдат. Убивали. Умирали. Совершали подвиги и предавали. Дымились руины городов и рушились судьбы. Где-то голодали люди, лишенные крова.
Здесь, в глубоком тылу, выросли цены на чай и говядину. Железо-прокатный завод работал для военных нужд в две смены, и трубы его чадили теперь непрерывно, а шум мешал горожанам спокойно спать по ночам. Некоторые семьи проводили молодых мужчин на фронт, кто-то уже успел оплакать мужей и сыновей. Вот, пожалуй, и все перемены, что принесла война в наши края. По крайней мере, все, что я смогла заметить в условиях практически полной изоляции. Потому и не воспринимала ее достаточно остро, словно не часть реальности, а рассказы о чем-то, что происходит не с нами. Где-то далеко.
А здесь были утренний осмотр, неизменная овсянка, кофе и джем на завтрак. Дожди и туманы, гулкое эхо в коридорах особняка, куда пробрались и обосновались до весны промозглая сырость и полумрак. Тени в углах давно пустующих комнат. Загадочные шорохи на чердаке и тоскливое завывание ветра в печных трубах, когда он дул особенно сильно. Тихие вечера в библиотеке у камина или за шитьем в компании экономки и горничной.
И конечно же мой безымянный пациент. Ежедневные визиты к нему были, пожалуй, самой волнительной частью моих дней. Выполняя привычные манипуляции, я ловила малейшие намеки на перемены, ожидая – скоро что-то будет.
Когда его тело начало покрываться волосами, он перестал казаться противоестественным созданием. Все больше походил на обыкновенного человека. На голове волосы оказались густыми, темно-русыми. На теле росли светлые, мягкие как пушок. Лицо, благодаря оформившимся линиям бровей и длинным черным ресницам, приобрело слабое подобие хоть какого-то выражения – теперь похоже было, что он безмятежно спит. Стало красивым. С крупными правильными чертами, не лишенными благородства: прямой нос, высокий чистый лоб, свидетельствующий о высоком интеллекте. Из-за впалых от худобы щек очертания скул и подбородка казались слишком резкими, но ему даже шло. Придавало этому неестественно спокойному лицу выразительности.
Рядом с ним я все чаще ощущала неловкость. От того, что прихожу без разрешения, когда он беспомощен. И от того, что вынуждена производить с ним столь откровенные манипуляции. Приступая к ним, я спрашивала позволения и выжидала несколько мгновений, словно давая возможность ответить.
Сегодня тоже спросила. Замерла, прислушиваясь к тихому гудению и пощелкиванию каких-то скрытых механизмов. Объявила, что раз он не против, я приступаю.
Глаза под плотно сомкнутыми веками на долю секунды пришли в движение.
Я застыла, едва не выронив из рук баночку с мазью. Не отводя взора от безмятежного лица пациента, осторожно поставила мазь на столик. Вокруг царила обычная тишина. Его грудь мерно вздымалась и опадала при дыхании. Неужели почудилось?
– Эй, – позвала негромко. – Вы меня слышите?
Никакой реакции.
– Вы здесь? Мне показалось, будто вы откликнулись. Что же, надеюсь, это не было выражением протеста. Позвольте, я вас умою.
Смочив в теплой воде салфетку, я склонилась над ним и бережно провела ею по щеке. Вместо привычной гладкости ощутив шероховатость почти незаметной на вид щетины. Его ресницы дрогнули. Теперь я могла поклясться, что не показалось.





