
Полная версия
Страстной монастырь
Часы на колокольне были не только для того, чтобы Москва знала время. Они были для того, чтобы вся окрестность была подчинена одному ритму. Время, отбиваемое часами на колокольне, было не твоё личное время — оно было время Москвы. Оно шло вместе с жизнью площади, с движением по Тверской, с церковными службами внутри монастыря, с началом и концом дня в ближних домах. Все эти жизни, разные, шли под один такт.
Монастырь был устроен так же. У него был свой распорядок: когда встают, когда молятся, когда трапеза, когда работа, когда отдых. Всё это было подчинено вратам. Через врата входили, к вратам шли, у врат останавливались. Врата были точкой, к которой сходились все нити. Они были самые многолюдные из всех частей монастыря — не потому, что их было много, а потому, что через них проходили все.
Колокольня и Святые врата Страстного монастыря стали особым местом Тверской. Они не только завершали перспективу улицы с одной стороны — они задавали ей начало. Из Кремля, от Иверских ворот, через Охотный ряд, по Тверской, — и вот он, Страстной монастырь. Кто едет по Тверской из центра, видит колокольню издалека. Она растёт, приближается, становится большой. И потом он уже под ней, внутри врат, у Алексия, под часами.
Кто едет с запада, с Тверской заставы, видит колокольню с другой стороны. Для него она — первое, что он видит из Москвы. Он ещё не внутри, он ещё на подходе, и уже — врата. И врата говорят ему: город начался. Ты в Москве, потому что ты прошёл под вратами Москвы.
Так монастырь работал с обеими сторонами одновременно. Из центра — завершение пути. С окраины — начало пути. И то и другое — один и тот же момент, один и тот же порог. Просто с разных сторон.
В 1855 году храм Алексия, человека Божия, освятил митрополит Московский Филарет — тот самый, что в 1849 году отправил в Синод донесение о том, что колокольня обветшала. Пять лет прошло между бумагой и освящением. За это время сломали старое, поставили новое, отлили колокола, написали иконы, привезли ризы, вставили часы, забрали в штат новые служащие, приписали новые кельи. И вот — в 1855 году, в год смерти Николая I, в год начала другой эпохи, освятили храм над воротами.
С этого года и до конца империи Страстной монастырь стоял так, как его спроектировал Быковский. Ничего больше в нём существенно не менялось. Менялось окружение: Тверская застраивалась, площадь перекладывалась, появились трамваи, керосиновые фонари уступили место газовым, газовые — электрическим. Появились телефоны, телеграф, автомобили. Менялась мостовая. Менялось, наконец, само представление о том, что такое Москва.
А колокольня стояла. И часы били. И колокола звонили.
Москва сверяла по ним время — до тех пор, пока часы не остановили.
Глава 4. Пушкин напротив

В 1880 году на Тверском бульваре был открыт памятник Пушкину.
Праздник был большой. Москва вышла смотреть — не только на памятник, но и на саму возможность памятника. До этого в России не ставили памятников поэтам. Памятники ставили царям, святым, военачальникам, государственным людям. Пушкин был первым исключением.
Открытие было в июне, в конце мая по старому стилю. По всей Москве было торжество, достоевский произнёс свою знаменитую речь, Тургенев был недоволен, но всё равно приехал. Памятник освятили, к нему принесли венки, цветы, читали стихи, говорили речи.
А что было напротив?
Напротив был Страстной монастырь.
Памятник стоял в начале Тверского бульвара, лицом к монастырю. Он был ориентирован именно так: Пушкин смотрел на Святые врата, на колокольню, на храм Алексия, человека Божия. На Алексия, человека Божия, стоящего над вратами.
Между бронзовым Пушкиным и иконописным Алексием было метров тридцать. Они стояли лицом к лицу, но разных уровнях. Пушкин — внизу, у подножия, живой, растрёпанный, задумчивый. Алексий — наверху, в четверике под часами, в храме, куда попадали по лестнице. Один смотрел вниз, ко входу. Другой — тоже вниз, ко входу. Оба — на прохожих.
Это очень точная пара, которую потом разрушат. Пушкин — первый памятник русскому поэту в России. Алексий — храм над Святыми вратами монастыря. Один — поэт, чьё слово вошло в язык, в память, в самосознание города. Другой — святой, чьё имя стало местом, вратами, входом. Один выразил Москву словом, другой закрепил её в пространстве.
Соседство было не случайным. Памятник Пушкину ставили в начале Тверского бульвара не потому, что это удобное место, а потому, что этот смысл был нужен именно здесь. Бульвар — гуляние, разговоры, встречи, разговоры. Тверская — дорога, движение, проезд. На углу этих двух линий — движения и остановки — нужно было поставить того, кто их соединяет. Пушкина поставили в начале бульвара, рядом с монастырём, чтобы поэт и врата стояли у одного порога Москвы.
Пушкин смотрел на монастырь.
Монастырь смотрел на Пушкина.
Ни то, ни другое не было выражением. Просто два места, две памяти, две точки на одной площади, которые признавали друг друга и давали друг другу место.
Прошло совсем немного времени, и памятник Пушкину стал местом встреч.
В Москве вообще-то было много мест встреч. Но «у Пушкина» было особым — потому что Пушкин стоял в начале бульвара, потому что был узнаваем, потому что это было удобно. Каждый, кто хотел встретиться в центре, назначал встречу «у Пушкина». Так продолжалось десятилетиями. Это вошло в язык Москвы и осталось там. И теперь, в наше время, «у Пушкина» — это до сих пор устойчивое выражение, хотя назначить там встречу уже давно не так удобно, как раньше.
Но у Пушкина было две стороны. Одна — центральная, со стороны Тверской. Она вела к Страстному монастырю. Другая — со стороны бульвара, в глубину, где начиналась улица, которой теперь нет.
«У Пушкина» означало два разных места. Со стороны Тверской — встреча на площади. Со стороны бульвара — встреча на самой аллее. И если вы приходили «к Пушкину» с востока, вы видели перед собой монастырь. Если с запада — видели начало бульвара и уходили в его глубину.
В 1917 году началась эпоха, и памятник Пушкину оказался в другом мире.
Это не значит, что с ним что-то случилось. Памятник стоял на месте. Он был обвит красными стягами в дни праздников, у его подножия ставили трибуны, на бульваре устраивали митинги. Москва встречалась «у Пушкина» по-прежнему. Просто вокруг Пушкина теперь был не Страстной монастырь, а место, которое искало в нём новое имя.
Страстной монастырь упорно продолжал смотреть на Пушкина с другой стороны Тверской. Но что это было за смотрение, когда рядом с вратами вырос конструктивистский корпус «Известий», когда через площадь пошли новые слова, когда в самом монастыре устроили Военный комиссариат, потом общежитие, потом Центрархив, потом антирелигиозный музей? Смотреть-то монастырь смотрел, но что он теперь видел?
Он видел Пушкина, всё того же. Пушкин видел его, всё того же. А между ними шла эпоха, всё более чужая тем двум, кто стоял друг против друга.
То, что происходило с памятником и с монастырём потом, — уже не о них, а о том времени. И в этом времени против пары «Пушкин и Страстной» будут выдвинуты совсем другие термины. Не памятник, не поэт, не монастырь, не святыня. А: площадь имени Страстного монастыря, но без самого монастыря. Тверская улица, но переименованная. Памятник Пушкину, но стоящий так, что он больше никуда не смотрит.
Обо всём этом — дальше.
А пока — двадцать шесть лет после открытия Пушкина, до самой революции, эти двое стояли, как стояли. Поэт смотрел на Святые врата. Врата не смотрели никуда.
Просто стояли. Просто рядом.
Глава 5. Тишина

Первые годы после семнадцатого в монастыре шла обычная жизнь.
Это может показаться странным, но это так. Революция отменила многое, но не отменила распорядок дня. Монахини вставали, когда вставали всегда. Шли на службу, когда шли всегда. Ели, работали, молились. В Москве в это время стреляли на улицах, реквизировали квартиры, делили имущество, писали декреты, — а в Страстном монастыре в семь утра звонили к заутрене.
Потом, 30 марта 1919 года, монастырь был упразднён.
Слово «упразднён» здесь важно. Не «закрыт», не «разогнан», не «разрушен». Упразднён — значит, отменён как учреждение. Как будто монастырь — это была должность, которую теперь сократили. Как будто он был чем-то, что можно просто вычеркнуть из списка. Монахини остались. Здания остались. Иконы остались. Службы в некоторых храмах ещё шли. А самого монастыря как бы уже не было — по документам, по постановлению, по бумаге.
Это первая странность той эпохи: вещь становится несуществующей раньше, чем её уничтожат.
Через некоторое время в кельях, где жили монахини, разместился Военный комиссариат. Потом — общежитие для студентов Коммунистического университета трудящихся Востока имени Сталина. Университет этот готовил кадры для национальных окраин, для будущих советских республик Центральной Азии и Кавказа. Студенты его приехали в Москву учиться революции, а жили в бывших монашеских кельях. Над их головами, в четверике под часами, всё ещё стоял Алексий, человек Божий. Внутри колокольни всё ещё был храм. Только в храм не входили.
Это продолжалось до 1924 года. До этого времени в монастыре ещё жили монахини. Они жили рядом со студентами. Они ходили по тем же коридорам, тем же лестницам, тем же переходам, что и студенты. Никто никого не выгонял — просто одни должны были уйти, а другие пришли раньше, чем первые успели уйти. Некоторое время два разных мира жили вместе, в одних стенах, под одной колокольней.
Дальше — Центрархив. В 1922 году в корпуса бывшей обители вселился Центральный архив. Бывшие кельи стали хранилищами. В них стояли стеллажи, на стеллажах — папки, в папках — бумаги. Бумаги эти были не о монастыре. Бумаги были о чём-то другом, но хранились в монастыре, и это означало, что монастырь теперь работает на архив, а архив — на новую власть. Хранилище превратилось в место, где лежит то, что должно быть сохранено — но сохранено не для монастыря, а против него.
В 1923 году в главном соборе открылся Центральный антирелигиозный музей. Он был сформирован вокруг газеты «Безбожник» — одной из самых мощных атеистических газет того времени. Музей этот должен был показывать вред религии: как она обманывает людей, как эксплуатирует их, как вытягивает из них деньги, как держит в невежестве. Для музея нужно было помещение. Помещением стал главный собор Страстного монастыря.
Это был не случайный выбор. Собор был большой, с высокими сводами, с фресками на стенах. Фрески были из XIX века, из той росписи, что была сделана после пожара. В них были сцены из Евангелия, из житий святых, изображения Христа, Богоматери, ангелов, пророков.
Фрески закрасили.
Это была мера вынужденная и в то же время символическая. Антирелигиозному музею мешали религиозные изображения на стенах. Их надо было убрать. Проще всего было закрасить — поверх одного слоя краски положить другой. Изображения остались под краской, но их больше не было видно. Они стали подпольем, стали нижним слоем, стали тем, о чём музей сам запретил себе помнить.
Так Страстной монастырь стал местом, где религия уничтожалась изнутри. Внутри того, что было построено для религии, теперь учили, что религия — вредна. Внутри того, что было освящено, размещали то, что освящение отрицало. Внутри тех стен, что слышали молитвы, теперь рассуждали о том, что молитвы — это обман.
И всё это — на пороге Москвы, у ворот. В том самом месте, где раньше встречали иконы, теперь рассказывали, что икон не бывает.
А над всем этим стояла колокольня.
Колокольня была высокая. Это её свойство теперь стало подозрительным. Она стояла над воротами, выходила за красную линию, выступала на Тверскую. Её было видно издалека. Её было видно с обеих сторон улицы — из центра и с окраины. Это всегда было её достоинством. Теперь это стало её недостатком.
Высота — это не красота. Высота — это площадь для плаката.
На колокольню стали вешать.
Сначала это были красные флаги к праздникам. Потом — портреты вождей. Потом — лозунги. Потом — не только портреты и лозунги, но и всё, что нужно было повесить на видное место: рекламу Автодора, рекламу лотереи, рекламу кинофильма «Цирк», рекламу чего угодно. Стены храма Алексия, человека Божия, между окнами, стали местом для щитов, потому что это было удобно: гладкая поверхность, все видят, не надо ставить отдельный стенд.
Колокольня превратилась в агитационную площадку.
Не потому, что её так задумали. А потому, что она была удобна. Это самое обидное в унижении исторических зданий: их не унижают специально. Их используют, потому что они под рукой, потому что они на виду, потому что они большие. Их не убивают враги. Их просто берут и делают нужное.
Именно так поступили с колокольней Страстного монастыря. Её не разобрали, не сломали, не спрятали. Её использовали. Сначала как агитплощадку, потом как основу для агитплощадки, потом как место, где можно что-то повесить. Каждый день над Святыми вратами висел плакат. Каждый день над Алексием, человеком Божиим, висел портрет вождя. И даже сам памятник Пушкину напротив — обвивали красными стягами в дни праздников.
Один раз на колокольне повесили портрет Пушкина. Это было в 1937 году, в год столетия со дня его смерти. Портрет Пушкина повесили на колокольню монастыря, напротив его же памятника. Так поэт и святой оказались в одном кадре — не рядом, а на одном и том же месте: один стоял внизу, другой смотрел сверху.
Это, возможно, самое страшное во всей этой истории. Не снос. Не взрыв. Не закрашивание фресок. А именно этот момент, когда портрет Пушкина повесили на колокольню Страстного монастыря.
Всё остальное можно было как-то объяснить. Агитацию — политикой. Закрашивание — задачей музея. Снос — решением о перестройке. А это — нельзя. Это чистая абсурдность, чистое равнодушие. Пушкин как литературный символ и Пушкин как рекламный щит стали одним и тем же. Он висел там, где висеть было удобно. Он закрывал собой Алексия.
Колокола замолчали раньше.
В 1928 году с колокольни сняли «Благовест» — тот самый колокол в семьсот двадцать два с половиной пуда, с восемью клеймами. Сняли не потому, что он мешал. Сняли потому, что он был из металла. В двадцатых и тридцатых годах в стране шла кампания по изъятию церковных ценностей, и колокола шли в переплавку. Из них делали проволоку, гвозди, части машин, всё, что нужно было для индустриализации. «Благовест» Страстного монастыря переплавили во что-то полезное.
В том же году, что и «Благовест», были сняты и остальные колокола. Часы с боя на восьми гранях колокольни молчали уже давно. Они перестали ходить ещё до революции — обветшали, их заводили всё реже, потом перестали заводить совсем. А в 1924 году рядом, в начале Тверского бульвара, поставили новые электрические часы — у остановки трамвая, на которой теперь останавливался транспорт.
Так появилась эта пара: молчащая колокольня и говорящие часы рядом. Восемь граней колокольни — и один циферблат на столбе. Часы на столбе шли, показывали время, и Москва сверяла по ним свой день. Часы на колокольне стояли.
Это было тихое, негромкое вытеснение. Не снос, не приказ, не запрет. Просто часы в одном месте остановились, а в другом месте завелись.
В 1932 году монастырю присвоили охранный статус.
Это может показаться странным: до этого его уже использовали под агитплощадку, фрески были закрашены, колокола сняты, студенты жили в кельях, архив в корпусах, антирелигиозный музей в главном соборе. И тут — вдруг — охранный статус. Как будто всё это было совместимо с охранением. Как будто можно было держать в монастыре архив и антирелигиозный музей, — и одновременно считать монастырь памятником истории и культуры.
Это тоже симптом того времени. В 1932 году ещё не было единого плана по сносу. Идея снести монастырь витала с 1928 года, но её не сразу реализовали — не хватало сил, средств, повода, начальственного решения. Кто-то в инстанциях считал, что монастырь надо снести. Кто-то считал, что его надо сохранить. Одни действовали в этом направлении, другие — в противоположном.
Монастырь пока стоял.
Не как монастырь — как здание. Не как святыня — как место, где что-то находилось. Использованный, но не тронутый. Занятый, но не разрушенный. Он продолжал стоять над своей площадью, над Тверской, над памятником Пушкину напротив. Колокольня продолжала завершать перспективу улицы. Храм Алексия, человека Божия, продолжал стоять в четверике под часами. Часовня с иконой — там же, где была.
Он стоял.
Это было уже само по себе что-то. Всё, что вокруг, менялось. Изменилась страна, изменился город, изменились люди, изменились слова. Пушкин смотрел на колокольню и, наверное, уже не понимал, что видит. Колокольня смотрела на Пушкина и понимала всё. Она знала, что с ней будет. Знала, что приговор уже вынесен, но ещё не приведён в исполнение. Знала, что ей осталось стоять недолго. И стояла.
Не в противлении. Не в надежде. Просто стояла.
Так проходили последние годы Страстного монастыря. Не в славе. Не в блеске. Не в молитве. В тишине. В агитации. В тихом, будничном использовании и тихом, будничном забвении.
А потом пришёл приказ, и за два года четыре месяца всё было снесено.
Глава 6. Вход

В 1936 году «Мосразбор» начал работы по сносу.
«Мосразбор» — это не организация, о которой помнят. Это была контора, занимавшаяся разборкой зданий в Москве. У неё были свои люди, свои инструменты, свои расценки, свой начальник, свой адрес. Она делала то, что ей поручали. В 1936 году ей поручили Страстной монастырь.
Снос шёл два года. Не потому что монастырь был особенно крепок, а потому что сносить надо было постепенно: сначала нежилое, потом жилое, потом храмы, потом колокольню. Людей из общежития куда-то переселяли. Архив из корпусов куда-то перевозил свои бумаги. Музей из главного собора куда-то перевозил свои экспонаты. Фрески, закрашенные в двадцатых, так и остались закрашенными — их не раскрыли, не сфотографировали, не описали. Просто прошли сквозь них.
Первым, что исчезло, был Алексий, человек Божий.
Не потому, что его сняли. Потому что он был на колокольне, а колокольня шла последней. Но храм над воротами был внутри общего объёма, и его закрыли, а потом и его образ исчез из вида. К этому времени никто уже не помнил, где иконы Пукирева, где риза Русинова, где главная икона Алексия, которую он подарил. Их судьба осталась неизвестной. Это не значит, что их уничтожили. Это значит, что про них больше не известно — а «не известно» в документах равно «утрачено». Так Алексий, человек Божий, стал считаться утраченным.
Утраченный — это очень странное слово. Утратить можно ключи, письмо, очки. Утратить можно память, бодрость, веру. А святого нельзя утратить. Святой не в вещах, не в иконах, не в храмах. Святой — в самом месте, где он стоял. Даже когда иконы нет, стояние остаётся. Оно не утрачено. Оно забыто — это другое.
Сначала на месте монастыря образовались груды кирпича и мусора. Это обычное дело при сносе: сначала стена, потом пролом, потом обвал, потом куча, потом вывоз. Кучи эти стояли на площади недолго — может быть, месяц, может быть, два. Москва ходила мимо, привыкая к тому, что тут теперь мусор. Потом мусор увезли.
На месте мусора образовалось пустое пространство. Его покрыли асфальтом.
Так площадь получила то, что мы теперь называем «просто площадью». Раньше это была площадь, на которой стоял монастырь. Потом — площадь, на которой стоял мусор. Потом — просто площадь. Слово «просто» здесь важнее всего. Оно означает, что тут больше нет ничего, к чему надо относиться. Значит, сюда можно поставить что угодно. Значит, место стало свободно. Свободно не в смысле свободно, а в смысле освобождено, освободили, оставлено пустым для чего-то нового.
Изначально это было Церковью, которое получило своё место на Тверской дороге в 1641 году. Потом это стало монастырём. Потом — памятником истории. Потом — агитплощадкой. Потом — архивом и музеем. Потом — мусором. Потом — асфальтом. Потом будет ещё что-то. Ничего из этого не исчезло. Всё это — слои. Слои этого места.
Название площади изменили раньше, чем сама площадь опустела. Страстная площадь стала Пушкинской. Это произошло в 1931 году. Монастырь к этому времени стоял, но уже считался частью прошлого, и его имя в названии площади мешало. «Страстная» — от Страстей Христовых, от Страстной иконы Богоматери, от Страстного монастыря. «Пушкинская» — от памятника Пушкину. От поэта, а не от монастыря.
Это различие очень важно. Пушкин на площади — против монастыря. Пушкин вместо монастыря. Пушкин, занявший то, что было у монастыря: имя площади, внимание публики, точку встречи. Не сам поэт занял — его поставили занять. Памятник стоял напротив монастыря, но место площади принадлежало Страстному, а не ему. В момент переименования эта принадлежность была отменена. Пушкин стал главным, но не потому, что он был главнее, а потому, что главного убрали.
Окончательный снос приурочили ко дню гибели Пушкина.
Пушкин умер 29 января 1837 года по старому стилю. День памяти Пушкина в 1937 году был столетием. К этому столетию очень многое делалось по всей стране — выставки, публикации, юбилейные издания, концерты, доклады, статьи. И вот к этому же дню в Москве заканчивали разбор Страстного монастыря.
Это была не случайность. Это был расчёт. Тот же, который уже использовался в те годы не раз: привязать политическую акцию к историческому юбилею, чтобы она получила видимость естественности. Сносим к столетию Пушкина — значит, сносим в его честь. Значит, сносим то, что стояло напротив его памятника. Значит, сносим память о прошлом, которое при Пушкине было, а теперь не нужно. Значит, ставим Пушкина на место всего прошлого, а прошлое уничтожаем.
К концу 1937 года на месте Страстного монастыря была пустота. Не мусор, не груды кирпича, не леса, не ограждения, а именно пустота — ровное, чистое, покрытое асфальтом место, где ничего не стояло. По нему можно было ходить, по нему можно было ездить, по нему шла трамвайная линия, рядом с ним был памятник Пушкину. Ничего не напоминало, что тут когда-то был монастырь.
Так завершилась история Страстного монастыря.
Он был поставлен в честь Страстной иконы Божией Матери в 1641 году — то есть через 296 лет после того, как он был задуман, и через 296 лет до того, как на его месте снова будет воздвигнут храм. Это не наша мысль. Это случайное совпадение дат, каких много в истории. Но оно показывает, насколько длинная у этих вещей мера времени.
Он был единственным в России монастырём, устроенным в честь Страстной иконы Богоматери.
Он был последним — в старой Москве — монастырём, стоявшим прямо у Тверских ворот.
Он был снесён.
Эпилог. Где искать

В 1950 году памятник Пушкину развернули на 180 градусов и переставили на другую сторону расширенной улицы Горького.
Вот это надо разобрать отдельно, потому что это самая странная часть всей истории.
Улица Горького — это бывшая Тверская. В конце сороковых её перестроили и расширили. Она стала шире, чем была. Линия домов сдвинулась. Улица переделалась настолько, что памятник Пушкину, стоявший в начале Тверского бульвара, оказался на неправильной стороне относительно нового движения. И его переставили.
Но развернули не только место. Развернули самого Пушкина.
Памятник был установлен в 1880 году лицом к Страстному монастырю. Это было его назначение — смотреть на монастырь и быть видимым от монастыря. Когда памятник поставили на новое место, его повернули на 180 градусов. Теперь он смотрит в другую сторону — не туда, куда смотрел 70 лет.
Стоял он сам теперь на месте колокольни.
Это очень точное перемещение. Пушкин встал на то место, где была колокольня Страстного монастыря. И смотрит теперь в противоположную сторону от того, что было перед ним раньше. Смотрит туда, где раньше был бульвар, куда он смотреть не мог.
Алексия, человека Божия, в этом новом пространстве нет. Он считается утраченным.
Тут надо заметить нечто очень простое. Пушкин был поэтом. Он не был святым. Святым не был и его памятник. Но ситуация, в которую попал этот памятник, — это ситуация святыни. Он стоит на месте святыни, внутри которого больше нет святыни как таковой. Памятник заменил собой храм. Памятник Пушкину стоит там, где стоял храм Алексия, человека Божия, и там, где стояла колокольня, и там, где стояли Святые врата.









