
Полная версия
Мелодия высоты
— Ты сейчас серьёзно?
— Я всегда серьёзный. Это ты у нас творческий. Но я серьёзно. У тебя деньги есть. У тебя время есть — дуэт-то распался. У тебя есть мечта, которая старее, чем музыка. Может, это и есть — с чего начать. Не с центра, не с врачей, не с покаянных интервью. С малого. С самолёта.
— Малого самолёта, — машинально поправил Виктор.
— Малого. Крохотного. Чтобы ты один мог управлять. Не чтобы летать далеко — чтобы летать вверх. — Саша постучал пальцем по столу. — Ты, Витя, всё время падаешь. Вниз. Может, пора полетать вверх?
Виктор молчал. Молчал долго — так долго, что Арам за барной стойкой успел протереть три стакана и посмотреть на них дважды. Потом Виктор сказал:
— Самолёт стоит денег.
— У тебя есть деньги.
— Уроки пилотирования тоже.
— У тебя есть деньги.
— А если я разобьюсь?
— Тогда ты разобьёшься трезвым. Это, знаешь, лучше, чем если тебя раздавит собственная слава под таблетками.
Виктор засмеялся. Тихо, хрипло, неуверенно как человек, который разучился и теперь вспоминает. Саша засмеялся тоже громко, от живота. Два смеха сплелись над столом и на секунду бар перестал быть филиалом экзистенциального кризиса и стал просто баром, где два друга смеются над тем, что не смешно.
Виктор вышел первым. Саша остался — допивал чай и смотрел ему вслед через окно. Виктор шёл по тротуару, засунув руки в карманы, и тени от фонарей ложились на его спину, как полосы на тельняшку.
На углу Тверской и Садового Виктор остановился. Достал из кармана флакончик. Подержал в ладони лёгкий, тёплый, невесомый, как спичечный коробок. Четырнадцать таблеток. Четырнадцать белых, безмятежных, ни в чём не повинных кругляшей.
Он зашёл в сквер. Был поздний вечер, пусто, только собачник с таксой у фонаря и влюблённая пара на лавке, которая не замечала никого, кроме друг друга. Виктор нашёл урну чугунную, с узором, старомодную. Встал перед ней, как перед алтарём.
Открутил крышечку. Высыпал таблетки на ладонь веером, как тогда, в гримёрке, на тумбочке. Четырнадцать. Тонкие, белые, без запаха. Он знал, как каждая из них растворяется — во рту, в желудке, в крови. Знал, что через двадцать минут после первой — руки перестанут дрожать. Через тридцать — темнота отступит. Через сорок он сможет выйти на сцену.
Он высыпал их в урну.
Крышечку — туда же. Флакончик туда. Всё.
В урне было сухо. Таблетки упали на газету, на обёртку от гамбургера, на мятый чек. Упали и остались. Белые на сером, как звёзды на небе, которое он не видел из окна гостиничного номера, потому что окна выходили на стену.
Виктор стоял и смотрел на них. Ждал, что почувствует облегчение? гордость? свободу? Чувствовал холод. Октябрьский, сквозной, забирающийся под куртку. И тишину ту, в которой ещё не было песни, но уже было место для неё.
Он отвернулся и пошёл.
Первые двести метров было трудно. Не физически, а как-то иначе, будто из тела вынули стержень, и оно держалось на одном напряжении. Руки дрожали. Он сунул их в карманы глубже, до дна. Шаг. Ещё шаг. Мимо витрин, мимо людей, мимо ночи.
На углу у метро он остановился, достал телефон. Открыл заметки. Пустой экран, мигающий курсор.
И написал — не думая, не выбирая слов, просто позволил руке двигаться:
«I hit the ground, but the ground hit back / Now I'm standing on the crack / between who I was and who I'll be / if I ever learn to let go of me»
Четыре строчки. Корявые, неуклюжие — он это видел. Рифма банальная, ритм хромал. Но это была первая песня за три месяца. Первая — без таблетки. Первая после.
Он сохранил заметку. Назвал её «Урна». Убрал телефон.
И пошёл — не в гостиницу, а в аэропорт. Ноги сами туда, где пахло керосином, где гудели турбины, где земля уходила вниз и небо становилось ближе.
Впервые за долгое время — не падать. Лететь.
Глава 4. Высота
Аэроклуб «Высота» находился в сорока километрах от Москвы, за Подольском, на поле, окружённом лесом с трёх сторон и автострадой с четвёртой. Поле было гладкое, ровное — не то, что другие аэродромы, которые Виктор нашёл в интернете: одни были заброшены, другие заросли бурьяном по пояс, третьи выглядели так, будто последний самолёт взлетел с них при Брежневе. «Высота» была живой: на бетонной полосе стояли три якута маленькие, белые, похожие на стрекоз, — и один полуразобранный вертолёт, с которого сняли лопасти и накрыли брезентом.
Инструктора звали Геннадий Павлович. Лысоватый, жилистый, с лицом, выдубленным ветром до такой степени, что кожа напоминала старый чемодан. Он летал с восемнадцати лет — сначала в армии, потом на гражданке, потом просто для себя. Три тысячи часов в воздухе, два аварийных приземления и одна жена, которая ушла, потому что «не могу спать с мужиком, который спит с самолётом». Геннадий Павлович рассказывал об этом спокойно, без обиды как о законе физики: если любишь небо больше земли, земля тебя не удержит.
— Таблетки пьёшь? — спросил он на первой встрече, глядя на Виктора поверх очков.
— Нет.
— Пьёшь.
— Нет.
— Ну, смотри. — Геннадий Павлович снял очки, протёр их краем рубашки. — Я тебе не психотерапевт и не священник. Мне плевать, что ты пел и с кем. Мне важно, чтобы ты не был пьян или обдолбан, когда садишься за штурвал. Поймаю выгоню. Без предупреждения. Договорились?
— Договорились.
— Тогда поехали.
Первый полёт длился двадцать минут.
Виктор сидел в правом кресле пассажирском, хотя на яке оба кресла были одинаковыми, и технически можно было управлять с любого. Геннадий Павлович сидел слева, руки на штурвале, ноги на педалях. Движения его были неспешными, хозяйскими как у человека, который знает каждую гайку в этой машине и относится к ней не как к инструменту, а как к живому существу с характером.
— Видишь тахометр? — кивал он на приборную панель. — Обороты держи две тысячи четыреста. Больше перегреешь. Меньше — не хватит скорости для отрыва. Это как с женщиной: не дави, но и не расслабляйся.
Виктор кивнул. Сравнение было дурацкое, но запоминалось.
Самолёт разбежался по полосе — бетон под колёсами гудел, фюзеляж дрожал, и Виктор почувствовал, как желудок поднимается к горлу. Это было не страшно — это было новое. Новое — после года, когда каждый день был копией предыдущего: таблетка, сцена, таблетка, сон, таблетка, студия. Новое — это когда тело не знает, что будет дальше, и от этого замирает, и сердце стучит не от страха, а от предвкушения.
Земля ушла вниз.
Виктор смотрел в боковое стекло и видел: лес, дорога, посёлок с крышами цвета ржавчины, река тонкая, серебристая, как трещина на стекле. И дальше поля, жёлтые, убранные, с островками скирд, похожих на спящих животных. И Москва. Вдали, на горизонте, серая, низкая, задымленная, как будто её держали на медленном огне.
— Красиво? — спросил Геннадий Павлович.
— Красиво, — сказал Виктор. И сам удивился, как просто это прозвучало. Без иронии, без подбора слов. Просто красиво.
— То-то. — Инструктор повёл штурвалом, и самолёт наклонился влево. Мир за окном наклонился тоже лес встал стеной, небо съехало вбок, и Виктор инстинктивно схватился за край кресла. — Не бойся. Яка не перевернёшь — центровка не даст. Расслабься. Дыши.
Виктор расслабился. Не сразу — пальцы разжимались медленно, один за другим, как будто каждый требовал отдельного уговоров. Но через минуту он уже сидел, опираясь спиной на кресло, и смотрел, как земля кружится под ним, медленная и огромная.
И тут Мария.
Не настоящая. Он знал, что не настоящая. Но в облаке, проплывавшем слева по борту, он увидел её лицо — белое платье, платиновый хвост, улыбка, которая освещала сцену лучше прожекторов. Облако было похоже на неё так, как облака бывают похожи на всё, что ты носишь внутри: некрасиво, неточно, но неотвратимо.
Виктор отвернулся от окна.
— Ещё разок, — сказал он. — Давайте ещё круг.
Уроки шли три раза в неделю.
Виктор приезжал в «Высоту» на такси из Москвы — час с небольшим, если без пробок. Брал с собой термос с кофе и блокнот. В блокноте не было записей о полётах — там были песни. Они появлялись странно: не за столом, не в студии, не ночью в гостиничном номере, а в небе. Когда руки держали штурвал, когда ноги давили педали, когда внизу проплывали поля и реки, и ветер свистел в щелях фонаря тогда.
Он записывал после посадки, сидя на скамейке у ангара, пока Геннадий Павлович заправлял самолёт и проверял масло. Записывал быстро, не редактируя так, как играл на гитаре в первые годы: не думая, правильно или нет, просто пуская звук наружу.
Песни были плохие. Виктор это знал. Он был профессиональным автором, он отличал хорошую песню от плохой. Эти были плохие: рифмы банальные, образы плоские, ритм спотыкался. Но в них было что-то, чего не было в последних песнях «дуэта» — жизнь. Живая, сырая, не приглаженная. Как бетонная полоса аэродрома некрасивая, но настоящая.
На третьей неделе Геннадий Павлович сказал:
— Сегодня сам.
— Сам?
— Сам. Взлёт, круг, посадка. Я рядом, но не трогаю. Если что перехвачу. Но ты готов.
Виктор посмотрел на него. Лицо инструктора было спокойным, как всегда, — ни улыбки, ни подбадривания. Просто констатация. Ты готов. Как диагноз.
— А если не готов?
— Тогда бы я не сказал. Я людей не убиваю. — Геннадий Павлович похлопал по фюзеляжу. — Давай, пилот. Погнали.
Виктор сел в левое кресло. Впервые — в левое. Руки легли на штурвал непривычно, тяжело, будто штурвал прибавил в весе. Пальцы нашли сектора газа, ноги педали. Он оглядел приборную панель: тахометр, высотомер, указатель скорости, вариометр, компас. Всё знакомое он выучил это за три недели, повторял как молитву. Но сейчас приборы выглядели иначе. Сейчас — от них зависела жизнь.
— Рули на полосу, — сказал Геннадий Павлович. Тихо, лениво, как будто просил передать соль.
Виктор двинул штурвал. Самолёт послушно покатился по рулёжной дорожке. Бетон гудел под колёсами. Полоса была впереди прямая, белая, с жирными стрелками на асфальте, указывающими направление. Ветер сегодня был встречный хорошо, взлёт будет короче.
— Полоса. Центрируй. Тормоза. — Голос инструктора тек ровно, как масло. — Газ полный. Держи.
Виктор дал газ. Двигатель взревел — не за спиной, а вокруг, фюзеляж завибрировал, приборы задрожали. Самолёт помчался по полосе, набирая скорость. Виктор смотрел на указатель: сорок, пятьдесят, шестьдесят, семьдесят... На восьмидесяти — нос задрался сам. Ещё чуть-чуть и земля ушла вниз.
Он летел. Один.
Впервые — один в небе. Геннадий Павлович сидел рядом, но руки его лежали на коленях, и он не трогал штурвал. Виктор управлял самолётом сам, своими руками, своими ногами, своими глазами. Самолёт слушался его, как гитара слушается пальцев: чуть двинул штурвал наклонился, чуть нажал педаль повернулся.
Внизу проплывали поля. Октябрьские, убранные, с чёрными проплешинами пашни и жёлтыми островками травы. Лес стоял стеной рыжий, золотой, красный, будто кто-то разлил по нему краску. Река блестела, как осколок зеркала.
Виктор набрал высоту — пятьсот метров, потом тысяча. На тысяче было тихо. Не физически — двигатель ревел, ветер свистел. Но внутри тихо. Тишина, в которой не было таблеток, не было заголовков, не было Марии — не было никого, кроме него и неба.
Он облетел аэродром, зашёл на посадку. Выпустил закрылки, снизил газ, выровнял. Полоса бежала навстречу быстро, слишком быстро, он не успевал... Нет, успевал. Триста метров, двести, сто. Касание мягкое, почти неощутимое. Колёса коснулись бетона, самолёт покатился, замедляясь. Всё. Он приземлился.
Геннадий Павлович молчал. Виктор посмотрел на него — инструктор сидел с каменным лицом, и только в уголках его глаз что-то поблёскивало, как вода в трещине камня.
— Нормально, — сказал Геннадий Павлович. — В следующий раз — два круга.
На четвёртой неделе Виктор сделал самостоятельный полёт. Без инструктора, на яке, по маршруту: аэродром север, двадцать километров, разворот, обратный курс, посадка. Геннадий Павлович стоял на полосе, смотрел вверх, курил. Виктор взлетел, набрал высоту и пошёл на север.
Лес под ним стоял осенний, прозрачный — сквозь листву видны были дороги, дома, машины на трассе, крошечные, как игрушки. Где-то внизу люди ехали на работу, стояли в пробках, ругались, пили кофе, читали новости. Он был над ними — не лучше, не хуже, просто в другом измерении, где нет пробок и нет новостей.
И тогда он увидел её.
Не в облаке — на земле. Нет. Он не видел её на земле. Он увидел её — в себе. Как воспоминание, которое пришло без стука, без предупреждения. Мария. Не образ запах. Цветочный, простой. Что-то цветочное, что-то простое, что не шло ни к какому гранжу и ни к какому фальцет-дуэту, но было именно тем, что вернуло его к свету, когда он стоял на коленях на сцене и мир темнел вокруг него.
Мария стояла рядом. Не физически — где-то между сердцем и дыханием. Стояла и молчала, как молчала всегда, когда хотела сказать что-то и не говорила. Виктор чувствовал её молчание как давление, как тепло, как руку на плече.
— Я скучаю, — сказал он вслух. В кабине было пусто, и голос его прозвучал странно глухо, будто он говорил в подушку. — Я скучаю, Маша. Ты хотела услышать это? Я скучаю.
Ветер за бортом не ответил. Двигатель ревел ровно, монотонно, как метроном. Виктор развернул самолёт и пошёл на обратный курс.
Вечером, в гостинице, он написал сообщение. Долго смотрел на экран — курсор мигал, слова не шли. Он написал три варианта, стёр все три. Написал четвёртый оставил.
«Маша. Я летаю. На маленьком самолёте, над Подольском. Глупо, наверное. Но мне кажется, ты бы поняла. Полетай со мной как-нибудь. Буду ждать. В.»
Отправил. Выключил телефон. Лег на кровать, закинул руки за голову, смотрел в потолок. Потолок был бежевый, с трещиной в углу — той самой, тонкой, как волос. Он следил за ней взглядом и думал: «А что, если она не ответит? Что, если она уже не ответит никогда?»
Телефон зазвонил.
Не сообщение звонок. Виктор схватил его. На экране — «Маша». Он смотрел на имя, на мигающий зелёный значок, и не мог нажать. Потом нажал.
— Алло.
Молчание. Не пустое живое. Дыхание. Шум улицы за окном. Чей-то голос вдалеке.
— Витя, — сказала Мария. — Ты правда летаешь?
— Правда.
— На самолёте?
— Да. На маленьком. На яке.
Пауза. Длинная, тягучая, как нитка, которую тянут из катушки.
— Я боюсь летать, — сказала она.
— Знаю.
— И зачем ты зовёшь?
— Потому что... — Он замолчал. Потому что что? Потому что он скучал? Потому что хотел вернуть? Потому что небо без неё было красивым, но не полным? — Потому что я хочу показать тебе, как это сверху. Земля выглядит иначе.
— Иначе — это как?
— Как будто всё, что кажется важным, — не важно. А то, что кажется мелким, — единственно важное. И я завязал. Больше никаких таблеток.
Снова тишина. Потом тихий смех. Короткий, один слог, выдохнутый, как свеча.
— Ты поэт, Витя. Даже когда не поёшь поэт.
— Я хочу, чтобы ты прилетела со мной.
— Витя...
— Не как дуэт. Как просто. Как два человека, которым надо поговорить. В небе это проще. Там нет ни заголовков, ни продюсеров, ни... — Он не сказал «таблеток». — Ни прошлого.
Молчание. Потом:
— Я подумаю.
— Хорошо.
— Витя?
— Да?
— Ты правда бросил таблетки?
Он закрыл глаза. Трещина в потолке стала чётче — или он просто перестал моргать.
— Да, — сказал он. — Бросил.
Ещё одна пауза. Он слышал, как она дышит ровно, глубоко, как человек, который принимает решение и не знает ещё, какое.
— Я подумаю, — повторила она. — Дай мне время.
— Сколько?
— Не знаю. Я скажу.
Она повесила трубку. Виктор лежал, прижимая телефон к груди, и смотрел в потолок. Трещина была тонкой, как волос. Но если присмотреться — от неё отходили другие, ещё тоньше, почти невидимые. Сеть трещин, паутина, которая расползалась от одного центра. От удара. От падения. От таблетки, которую он проглотил полтора года назад в студии на Профсоюзной, и которая открыла дверь, за которой было легко, а потом невозможно.
Он встал. Подошёл к окну. Москва лежала внизу огни, трубы, рекламные щиты. Где-то там Мария. Думает. Даёт ему время. Или не даёт — просто вежливость, последняя вежливость перед тем, как сказать «нет».
В кармане — ни флакончика, ни таблеток. Только телефон, тёплый от её голоса. Только небо, которое он сегодня видел сверху и которое изменило всё.
Виктор открыл блокнот. Написал:
«You were the ground I fell into / Now I'm the sky you're flying through / between the earth and what's above / there's only you — there's only love»
Перечитал. Четыре строчки. Не идеальные — рифма простая, образ наивный. Но живые. Как поле скирд, как река, блестящая осколком зеркала. Живые.
Он закрыл блокнот. Лег спать. Впервые за месяц — без снотворного.
Глава 5. Кольцо и розы
Мария стояла перед зеркалом в своей квартире на Соколе. Квартира изменилась за месяц — появились шторы, посуда, книги на полках. Появилась жизнь, которой раньше не было. Но в зеркале отражалась всё та же Мария. Бледная, похудевшая, с кругами под глазами.
Звонок от Виктора застал её врасплох. Она думала — никогда не позвонит. Думала забыл. Оказалось нет. Оказалось помнит. И не просто помнит — зовёт в небо.
Она не ответила сразу. Не ответила и через день. И через неделю. Но мысль о полёте не отпускала — крутилась в голове, как навязчивая мелодия.
Звонок раздался в пятницу вечером.
— Маша, — голос Виктора был непривычно тихим, — я понимаю почему ты не ответила. Но я должен сказать. Я написал песню. Про тебя.
— Про меня?
— Да. Про то, как ты спасла меня на сцене. Про то, как ушла. Про то, как я... — Он замолчал.
— Витя, — сказала она мягко, — я не хочу слушать песню. Я хочу услышать тебя.
— Меня?
— Да. Настоящего. Не того, кто поёт про любовь, а того, кто не боится летать без таблеток.
Тишина в трубке была тяжёлой, как вода на глубине.
— Я больше не боюсь, — сказал он наконец. — Я научился летать без них.
— Научился?
— Да. Каждый день. Над Подольском, над лесом, над рекой. Один. Без таблеток.
Мария закрыла глаза. Увидела небо высокое, чистое, с облаками, похожими на её волосы.
— Я тоже боюсь летать, — сказала она. — В самолётах.
— Это другое. В самолёте ты пассажир. А здесь пилот. Ты будешь управлять.
— Я?
— Да. Я научу.
Она открыла глаза. Посмотрела в зеркало. Женщина в отражении была той же и другой. Той же внешне. Другой внутри.
— Когда? — спросила она.
— Когда ты будешь готова.
— А если я никогда не буду?
— Тогда я буду ждать.
Через три дня Мария приехала в аэроклуб «Высота».
Поле выглядело иначе, чем она ожидала — не как место для развлечений, а как место работы. Самолёты стояли на полосе, механики возились у двигателей, курсанты бегали с какими-то бумагами. Геннадий Павлович встретил её у ангара — тот самый инструктор, который учил Виктора.
— Мария Сергеевна? — Он протянул руку. — Рад познакомиться. Витя много о вас рассказывал.
— Надеюсь, хорошего?
— Только хорошего. — Инструктор улыбнулся. — Пойдёмте, покажу вам птичку.
Як стоял на стоянке белый, чистенький, с красными полосами на крыльях. Мария подошла к нему, потрогала фюзеляж холодный, шершавый, пахнущий авиационным маслом.
— Не бойтесь, — сказал Геннадий Павлович. — Она добрая.
— Я не боюсь.
— Боитесь. Все боятся. Первый раз — всегда страшно.
Виктор появился через полчаса — в лётной куртке, с планшетом под мышкой, с улыбкой, которая не касалась глаз.
— Привет, — сказал он. — Как доехала?
— Нормально.
— Волнуешься?
— Нет.
— Врешь.
— Да.
Они улыбнулись друг другу как раньше, как в старые времена, когда не было ни таблеток, ни ссор, ни разрывов.
Полёт длился сорок минут.
Мария сидела в левом кресле пилотском. Руки лежали на штурвале, ноги — на педалях. Виктор сидел справа, как инструктор, наставник, человек, который верил в неё больше, чем она сама.
— Газ плавно, — говорил он. — Не резко. Как будто целуешь.
Она смеялась — впервые за месяц. Смех вырывался сам, как воздух из проколотого шарика.
Самолёт взлетел легко — будто оттолкнулся от земли и поплыл. Земля ушла вниз, поле превратилось в точку, лес — в ковёр, река — в нитку.
— Видишь? — спросил Виктор. — Ничего страшного.
— Красиво, — сказала она. — Очень.
— Хочешь попробовать?
— Что?
— Поводить.
— Сейчас?
— Да.
Она взяла штурвал осторожно, как берут чужую собаку. Штурвал был тёплым, живым, будто имел пульс.
— Держи курс, — сказал Виктор. — Видишь вон ту реку? Лети вдоль неё. Не торопись.
Мария вела. Штурвал поддавался легко, послушный, тёплый, как живое существо. Самолёт кренился, выравнивался, кренился снова и Мария каждый раз вздрагивала, хватала штурвал крепче, и каждый раз Виктор говорил: «Не дави. Расслабь. Дыши». И она расслаблялась — не сразу, не с первого раза, но расслаблялась.
Внизу проплывал лес. Рыжий, золотой, прозрачный, как будто кто-то снял с него летнюю тяжесть и оставил только остов, только суть. Между деревьями блестели водоёмы маленькие, круглые, как зеркала, забытые великаном. Мария смотрела на них и думала: «Вот так и жизнь — издали кажется огромной и сложной, а сверху — горстка зеркал и ниток».
— Красиво, — сказала она.
— Я знаю.
— Ты всегда это знал?
— Нет. Я узнал, когда начал летать. До этого я знал только, как звучит сцена.
Мария покосилась на него. Он сидел, откинувшись в кресле, руки за головой расслабленный, как будто не в самолёте, а на диване. Лицо спокойное. Не бледное как тогда, в гримёрке. Живое. Загорелое, даже от поля, от ветра, от часов в небе. Она не помнила его таким.
— Витя, — сказала она. — Ты изменился.
— Пытаюсь.
— Нет, не пытаешься. Изменился. Я вижу.
Он посмотрел на неё — и в глазах его было то, чего она не видела давно: не тоска, не просительность, не мольба. Спокойствие. Спокойствие человека, который прошёл через тьму и вышел — не без потерь, не без шрамов, но вышел.
— Я тоже, — сказала она тихо. — Изменилась.
— Я вижу.
Сорок минут пролетели как пять. Мария не хотела садиться — ей казалось, что, если они приземлятся, всё исчезнет: и небо, и лес, и это хрупкое, неназванное, что повисло между ними. Но Геннадий Павлович махал с земли. Пора.
Посадку Виктор взял на себя. Мария сидела, вцепившись в подлокотники, пока колёса касались бетона. Самолёт покатился, замедлился, остановился. Двигатель стих. Наступила тишина другая, не сценическая, не гостиничная, а живая, наполненная ветерком и далёким лаем собак из посёлка.
— Ну, — сказал Виктор. — Как?
Мария повернулась к нему. Глаза блестели — не от слёз, от света. От света, который бывает, когда человек делает то, чего боялся, и понимает, что боялся зря.
— Ещё раз, — сказала она. — Хочу ещё.
Виктор засмеялся. Тихо, тепло как в баре с Сашей, только без виски, без тьмы, без трещины в потолке.
После полёта они сидели на скамейке у ангара. Геннадий Павлович уехал в посёлок — за маслом и хлебом, сказал, что вернётся через час. Самолёты стояли на полосе, белые и тихие, как птицы на привале. Солнце стояло низко, октябрьское, бледное, и тени от самолётов были длинными и синими.
— Маша, — сказал Виктор. — Я хотел поговорить.
— Ты всегда хочешь поговорить.
— Нет. Раньше я всегда хотел не говорить. Это разные вещи.
Она промолчала, но не отстранённо, как в гостиничном номере. Внимательно. Ждуще.
— Я написал тебе песни, — сказал он. — Шесть. Может, больше — я перестал считать. Они плохие. Я знаю. Но они честные. Впервые за два года честные.
— Витя, ты не обязан...
— Я не обязан. Я хочу. — Он повернулся к ней. — Маша, я хочу, чтобы мы попробовали снова. Не дуэт — не «Виктор и Мария», не заголовки, не продюсеров. Мы. Просто мы. Может, в Америке — там есть люди, которые работают с новыми форматами. Независимый лейбл, маленький клуб, не Дворцовый. Я не хочу во Дворцовый. Я хочу туда, где можно ошибаться.
Мария смотрела на него. Солнце светило ему в спину, и лицо его было в тени, и она не видела глаз — только контур, только линию плеч, только руки, лежавшие на коленях. Руки без флакончика.
— Ты понимаешь, что говоришь? — спросила она. — Америка — это не маленький клуб. Это другая страна, другой язык, другие люди.
— Я понимаю.
— И деньги?
— У меня есть деньги. На самолет, на перелёт, на первые месяцы. Потом заработаем.
— «Заработаем»?
— Если ты полетишь со мной.
Мария закрыла глаза. Она думала. Долго, тяжело, как человек, который несёт груз и решает, поставить его или нести дальше.
— Я поговорю с Катей, — сказала она наконец.



