
Полная версия
Мелодия высоты

Иван Соболев
Мелодия высоты
Глава 1. Последний дуэт
Зал Дворцового на Тверской был набит до отказа. Три тысячи мест и ни одного свободного. Люди стояли в проходах, сидели на ступенях лестниц, жались к стенам фойе. Билетов не хватило даже тем, кто стоял в очереди с шести утра. Кто-то умудрился пронести плакат «ВИКТОР И МАРИЯ — НАВСЕГДА», и этот плакат то и дело взлетал над головами, как парус.
За кулисами пахло пылью, талым снегом от ботинок и чьим-то чересчур щедрым парфюмом. Виктор стоял у занавеса, опираясь лбом о холодный кирпич стены. Глаза закрыты. Пальцы левой руки медленно сжимались и разжимались так, будто он нащупывал невидимые клавиши.
Он не слышал гула зала. Не слышал, как в пятнадцатом ряду девушка плачет от счастья, что вообще сюда попала. Не слышал, как администратор Лариса Петровна ругается по рации с охранником, пропустившим кого-то без пропуска. Он слышал только тишину ту, что бывает перед первой нотой. Тишину, в которой уже звучит всё.
— Витя, — раздался голос за спиной. — Пять минут.
Он открыл глаза.
Мария стояла в полутора метрах от него. Белое платье простое, до колен, с тонкими бретельками. Волосы собраны в высокий хвост, отливают платиной в тусклом свете ламп. Лицо спокойное, готовое. Она всегда была готова. Он — не всегда.
— Пять минут, — повторил он, словно пробуя эти слова.
— Четыре с половиной. — Она чуть улыбнулась. — Ты бледный.
— Это грим.
— Ты не красишься.
— Значит, природное очарование.
Мария покачала головой, но не стала спорить. Она знала, что спорить с ним перед концертом всё равно что уговаривать реку течь медленнее. Бесполезно и немного жалко.
Виктор проводил её взглядом, когда она ушла к гримёрке. Хотела что-то сказать — он это видел. В последние недели она часто хотела что-то сказать. Но не говорила. Они оба научились молчать профессионально.
Из кармана его пиджака торчал плоский белый флакончик. Флакончик был тёплым от тела. Виктор коснулся его пальцами привычно, как кошелька или ключей. Там, внутри, под пластиковой крышкой, жило всё, без чего он не выходил на сцену последний год.
Он не был идиотом. Он знал, что это. Он знал, как это называется, когда человек не может выйти на сцену без двух таблеток, запивая их стаканом виски из мини-бара. Он знал. Но знание и согласие — разные вещи.
Зал загудел громче. Это означало, что свет начал гаснуть.
Первые аккорды Виктор брал с закрытыми глазами.
Это был их коронный номер — «The Falling», песня, с которой всё началось три года назад. Он написал её за одну ночь в съёмной квартире на Патриарших, когда Мария ещё была просто Машей из музыкального училища, а он — просто Витей, который подрабатывал сессионным гитаристом и сочинял песни, которые никто не покупал. Песня была о падении — не о падении вниз, а о падении в кого-то. О том моменте, когда ты понимаешь, что человек рядом с тобой — не просто человек, а гравитация.
Мария выходила на словах «and I am falling, falling, falling — into you». Это был их ритуал. Зал каждый раз ждал этого момента, и каждый раз Виктор чувствовал, как три тысячи человек одновременно перестают дышать.
Она вышла.
Блондинка в белом платье сияющая, лёгкая, с улыбкой, которая, казалось, освещала сцену лучше прожекторов. Подхватила мелодию, и их голоса сплелись: его тёмный, с хрипотцой, её — чистый, как ручей в горах. Они стояли рядом, но не касались друг друга. Между ними всегда было двадцать сантиметров расстояние, которое зритель воспринимал как напряжение, как обещание, как почти-но-не-совсем. Это работало. Это работало так, что продюсеры трёх телеканалов предлагали им контракт на реалити-шоу.
Виктор открыл глаза.
Зал был морем света телефоны, поднятые вверх, маленькие мерцающие точки, словно кто-то рассыпал звёзды по партеру. Он видел лица: первую линию, где стояли самые преданные, с плакатами и заплаканными глазами; десятый ряд, где сидели те, кто пришёл «за компанию» и теперь не мог оторваться; балкон, где кто-то снял пиджак и размахивал им над головой.
Он пел. Пел о падении, о гравитации, о том, как страшно и сладко раствориться в другом человеке. И на секунду — только на секунду — ему показалось, что всё в порядке. Что таблетки в кармане — это просто таблетки, что ссоры за кулисами — просто творческие разногласия, что они с Марией — просто дуэт, который звучит.
Потом музыка кончилась.
Нет. Не кончилась она должна была перейти во второй куплет. Виктор помнил. Он написал эту песню, он знал каждый такт, каждую паузу. Но между первым припевом и вторым куплетом была пауза — четыре такта тишины, в которой Мария уходила на противоположный край сцены, а он оставался один у микрофона. Четыре такта. Четыре удара сердца.
На втором ударе он почувствовал это.
Сначала лёгкость. Как будто пол под ногами стал тоньше. Потом звон в ушах, тонкий, стеклянный, как будто кто-то провёл мокрым пальцем по ободку бокала. Потом темнота. Не снаружи. Внутри. Темнота, которая хлынула из центра головы и залила всё: и свет прожекторов, и лица в зале, и белое платье Марии, и песню, и себя.
Виктор упал на колени.
Микрофон взял удар — металлический звон разнёсся по колонкам, и зал замер. Три тысячи человек одновременно поняли, что что-то не так. Виктор стоял на коленях, опираясь руками о пол сцены, и не мог встать. Голова была пустой, как комната, из которой вынесли мебель. Он слышал гул то ли толпы, то ли крови в висках и не мог понять, где он.
«Вставай, — подумал он. — Вставай, вставай, вставай...»
Но тело не слушалось. Тело было чужим.
И тогда Мария.
Она не растерялась. Она никогда не терялась на сцене — это было её даром, может быть, главным. Она подошла к нему, танцуя легко, будто ничего не случилось, будто так и было задумано. Присела рядом, взяла за локоть, приподняла. Её пальцы были тёплыми и уверенными. Он почувствовал запах что-то цветочное, что-то простое, что не шло ни к какому гранжу и ни к какому фальцет-дуэту, но было именно тем, что вернуло его к свету.
— Не выспался, — сказала Мария в микрофон, и голос её был звонким и весёлым, и в этом веселье было столько любви и столько усталости, что зал засмеялся с облегчением. — Витя ночью допоздна смотрел сериал. Я ему говорила: ложись, а он — нет, ещё серию.
Зал смеялся. Виктор стоял, держась за её руку, и мир медленно возвращался: сначала звук, потом цвет, потом вес собственного тела. Мария повела его к кулисам легко, как ведут партнёра в танце, и толпа аплодировала, и кто-то кричал «Браво!», не понимая, что бравировать тут нечем.
За занавесом Мария отпустила его руку.
— Дойди до гримёрки, — сказала она тихо. Голос изменился: веселье исчезло, будто выключатель щёлкнули. — Сядь. Я допою одна.
— Маша...
— Не надо. — Она не смотрела на него. — Просто дойди.
Она вернулась на сцену. Зал встретил её овацией. Она спела «The Falling» до конца одна, а капелла, без аккомпанемента. Голос её дрожал на верхних нотах, но дрожал красиво, так, что зал принимал это за чувственность. Никто не знал, что она дрожала от злости.
Виктор дошёл до гримёрки. Сел на пуфик перед зеркалом. В зеркале на него смотрел бледный тридцатилетний мужчина с тёмными волосами, приклеенными ко лбу от пота. Круги под глазами. Тонкие губы, сжатые в нитку. На полке флакончик. Он не помнил, когда достал его из кармана, но он был здесь, на полке, рядом с гримом и чужой расчёской.
Виктор посмотрел на флакончик. Флакончик не ответил.
Из-за стены доносился голос Марии и рёв зала. Она допевала «Golden», их второй хит песню, которую он написал для неё, и которую она обычно не пела без него. Сегодня пела. Сегодня пела одна.
Виктор закрыл глаза.
Три года назад он написал «The Falling» и не знал, что в этой песне — вся его будущая жизнь. Что она принесёт ему славу, деньги, золёные диски на стене и гастрольный автобус, который пахнет кофе и носками. Что она принесёт ему Марию — её голос, её смех, её руку на его плече, когда всё плохо. И что она принесёт вот это: флакончик на полке, дрожь в коленях, темноту в голове и женщину, которая поёт без него, потому что он не может.
Зал стих. Он услышал, как Мария сказала: «Спасибо, Москва. Мы любим вас». Не «я». «Мы».
Она всегда говорила «мы».
Через полчаса Мария вошла в гримёрку без стука.
Она уже переоделась джинсы, свитер, кроссовки. Волосы распущены. Лицо без грима и без грима она выглядела моложе, беззащитнее, хотя слово «беззащитная» к Марии подходило так же, как «тёплый» к айсбергу.
Виктор сидел на том же пуфике. Флакончик лежал на полке. Он не притронулся к нему, но и не убрал.
— Ты как? — спросила Мария.
— Живой.
— Это видно. — Она села на диван, закинула ногу на ногу. Помолчала. — Витя, мне надо с тобой поговорить.
— Я знаю.
— Нет. Ты не знаешь. — Она посмотрела на него, и в её глазах было что-то новое — не злость, не усталость, а решимость человека, который долго шёл к краю и наконец остановился. — Я так больше не могу.
Глава 2. Ночь и дождь
— Я так больше не могу.
Мария произнесла это ровно, без надрыва как ставят точку в конце длинного предложения, которое и так было слишком длинным. Виктор смотрел на неё и молчал. Молчание было его защитой, и она это знала, и это злило её больше всего.
— Ты слышал меня? — спросила она.
— Слышал.
— И?
— И что? — Он развернулся на пуфике, лицом к ней. — Ты пришла сказать, что устала. Я понял. Я всегда понимаю.
— Нет. Ты не понимаешь. — Мария встала с дивана. — Ты думаешь, что понимаешь. Это разные вещи, Витя. Ты думаешь, что если кивнул и посмотрел грустными глазами, то всё решено. Ничего не решено. Ты упал сегодня на сцене. На сцене, Витя. Перед тремя тысячами человек.
— Я знаю, сколько там было человек.
— А я знаю, что будет дальше. — Она подняла палец. — Сначала завтрашние заголовки: «Знаменитый дуэт на грани». Потом через неделю — разговор с Ларисой Петровной, которая предложит «взять паузу». Потом через месяц — ты найдёшь нового продюсера, потому что старый скажет, что ты ненадёжный. Потом через полгода — ты будешь петь один. Если вообще будешь.
— Маша...
— Дослушай. — Голос её стал тише, и от этого опаснее. — Я тащу этот дуэт последний год. Я. Не мы. Ты пишешь песни — да. Ты гениальный автор — да. Но выйти на сцену — это не только написать песню. Это встать и спеть. Ты не можешь встать без... — Она не закончила. Посмотрела на полку. На флакончик. — Без этого.
Виктор проследил её взгляд.
— Это не твоё дело, — сказал он.
— Моё. — Мария шагнула к нему. — Когда ты падаешь посреди концерта — это моё дело. Когда мне приходится объяснять трём тысячам человек, что ты «не выспался» — это моё дело. Когда продюсер звонит мне, а не тебе, потому что ты не берёшь трубку — это моё дело. Ты сделал это моим делом.
— Я не просил тебя тащить.
— А я не просила тебя падать.
Тишина повисла между ними, как натянутая струна. Виктор чувствовал, как в груди поднимается что-то горячее, тёмное, знакомое то, что он обычно гасил таблеткой. Сейчас — нечем было гасить. Флакончик лежал на полке, и пальцы сами тянулись к нему, но Мария стояла между ним и полкой, и он не мог — не при ней.
— Твои таблетки скоро убьют твой талант, — сказала Мария. — Кому ты будешь нужен?
— Мне никто не нужен.
— Мне тоже? — Она спросила это быстро, почти резко, и тут же пожалела он увидел, как она сжала губы, как отвела взгляд. Но слова уже были сказаны, и висели в воздухе, как запах пороха.
Виктор встал.
— Ты пришла сказать, что дуэт нежизнеспособен? — Голос его был тихим, но в этой тишине было что-то режущее. — Что ж. Дуэт нежизнеспособен. Ты свободна. Иди.
— Витя...
— Иди. — Он показал рукой на дверь. — Ты пришла сюда не разговаривать. Ты пришла поставить точку. Ставь.
Мария смотрела на него долго, тяжело, так смотрят на человека, которого любят и которым разочарованы. Потом повернулась и вышла.
Дверь закрылась мягко. Это было хуже, чем хлопок. Хлопок — это злость, это ещё можно пережить. Мягкий щелчок — это конец.
Виктор стоял один в гримёрке. За стеной гудел зал — овация не стихала, и он понимал, что аплодируют Марии, а не ему. Марии, которая вытащила концерт. Марии, которая не упала.
Флакончик лежал на полке. Виктор взял его. Повертел в пальцах. Белый пластик, ничего особенного. Внутри — четырнадцать таблеток. Он не помнил, когда считал их в последний раз, но помнил, что было шестнадцать. Значит, две сегодня. Одна перед концертом, одна после.
Он не выбросил их. Положил обратно в карман.
Мария вышла из концертного зала через служебный выход. Охранник молодой, с усами и вечно красным лицом — кивнул ей:
— Машина внизу, Мария Сергеевна.
— Спасибо, Коля. Я пешком.
— А... ну... — Он посмотрел на улицу. — Дождь же.
— Я знаю.
Она вышла.
Дождь был не московский — какой-то невиданный, тёплый, почти южный. Октябрь, а лил так, будто июнь. Лужи стояли зеркалами, и в них отражались жёлтые фонари, красные вывески, фары машин. Мария шла по Тверской и не знала, куда идёт. Ноги несли — куда-то.
Она не плакала. Плакать — это значит признать, что всё кончено. А она не была готова. Она была зла, разочарована, вымотана, но не готова.
Дождь хлестал по лицу. Ветер трепал распущенные волосы, лепил их к щекам. Свитер промок насквозь. Мария шла и думала: «Дуэт нежизнеспособен». Она сама произнесла эти слова чужие, канцелярские, из тех, что произносят на собраниях, когда закрывают проект. Но это был не проект. Это была её жизнь. Последние три года — её жизнь. И всё, что она имела голос, сцену, песни, — всё это было связано с человеком, который не мог выйти на сцену без двух таблеток и стакана виски.
Она свернула на переулок. Здесь было темнее, тише. Дождь барабанил по жестяным козырькам подъездов, по ржавым трубам, по картонным коробкам у мусорных баков. Мария остановилась у витрины — закрытый магазин цветов, внутри пионы, розы, какие-то ветки с белыми бутонами. Она прижала ладонь к стеклу. Стекло было холодным.
«Я больше не буду терпеть», — сказала она Виктору. Сказала и вышла. Как будто терпение — это ресурс, который кончается, как топливо в баке. Может быть, так и есть. Может быть, у каждого человека есть свой бак, и у неё он наконец опустел.
Но если бак опустел — почему так больно?
Она достала телефон. Экран мигнул: семнадцать пропущенных. Лариса Петровна — четыре раза. Подруга Катя два. Мама один. Номер без имени десять. Номер без имени был у всех: журналисты, фанаты, сумасшедшие. Она выключила телефон.
Шла дальше. Дождь усиливался. Где-то на Садовом она присела на мокрую скамейку и сидела, глядя, как вода стекает по асфальту маленькими реками. Ей было двадцать семь лет. Она была знаменита. У неё был золотой диск на стене и больше миллиона подписчиков. И она сидела на мокрой скамейке в промокшем свитере и не знала, куда идти.
«Кому ты будешь нужен?» — спросила она Виктора. Кому? Ей. Ей он был нужен. Именно поэтому она и ушла — потому что быть нужной тому, кто не может жить без таблетки, — это медленно тонуть.
Мария встала. Поймала такси.
— Куда? — спросил водитель, глядя на неё в зеркало.
Она назвала адрес. Свой. Не гостиничный свой. Квартира на Соколе, которую она купила год назад и где не жила, потому что дуэт всегда был в разъездах. Квартира была пустая, без еды, без тепла, но она была её. Только её.
Утром Москва была другой.
Дождь кончился. Небо стояло бледное, вымытое, как будто его протёрли мокрой тряпкой. Лужи отражали голубое. Воздух пах осенью — жжёными листьями, мокрым асфальтом, чем-то горьким и свежим.
Мария проснулась на голом матрасе — постельное бельё она не привезла, а в квартире не было. Подушка куртка, свёрнутая валиком. Она лежала и смотрела в белый потолок и думала: «Что я наделала?»
Потом взяла телефон. Включила. Экран взорвался.
Семьдесят четыре пропущенных. Сорок одно сообщение. Двенадцать голосовых. И заголовки. Заголовки везде.
Она открыла первое, что попалось. «Московский курьер». Крупный шрифт, фото она и Виктор на сцене, месяц назад, в Петербурге. Он улыбается, она смотрит в сторону. Подпись:
«Блистательный дуэт распался. Виктор Орлов и Мария Вологдина прекратили совместные выступления»
Мария прочитала. Потом прочитала ещё раз. Потом открыла следующий — «Столичный экспресс»:
«Источники близкие к группе: Орлов не выходил на сцену без медицинских препаратов. Вологдина несла последние концерты в одиночку»
И дальше — «Шоубиз-новости»:
«Конец эпохи: популярнейший дуэт страны прекращает существование. Фанаты в шоке»
Мария закрыла телефон. Легла на спину. Потолок был белым и пустым, и в этой пустоте не было ни песни, ни мелодии, ни голоса ничего. Только тишина, в которой тонуть было страшнее, чем в дожде.
Она подумала: «Я должна была остаться. Досидеть, догнать, дожать». И тут же: «Нечего было догонять». И тут же: «Но я же люблю его». И тут же: «Именно поэтому».
За окном гудела Москва равнодушная, мокрая, живая.
Виктор не читал заголовки. Он не включал телефон. Он сидел в гостиничном номере на кровати и смотрел в стену. Стена была бежевая, с трещиной в углу тонкой, как волос. Он следил за трещиной взглядом, и это было единственное, что он мог делать.
Флакончик стоял на тумбочке. Крышечка откручена. Таблетки лежали веером, как доминошки. Он пересчитал четырнадцать. Две сегодня, двенадцать осталось. Вчера осталось шестнадцать. Позавчера двадцать. Он не помнил, когда купил эту пачку. Он не помнил, сколько пачек купил до неё. Он не помнил, как это началось.
Нет, помнил. Помнил и ненавидел это воспоминание.
Полтора года назад. Студия на Профсоюзной. Запись второго альбома. Третий дубль, четвёртый, пятый — голос не шёл. Продюсер Лёша, с бородкой и вечно холодными руками сказал: «Витя, возьми, это просто успокоительное, у всех так». Белая таблетка, стакан воды. И голос пошёл. Просто, как в сказке. Таблетка открыла дверь, и он вошёл, и за этим порогом было легко.
Потом стало слишком легко. Потом невозможно без. Потом невозможно с.
Виктор встал, подошёл к окну. Москва лежала внизу серая, мокрая, огромная. Где-то там, на Соколе, в пустой квартире Мария. Или не Мария. Может быть, она уехала к маме. Может быть, к подруге. Может быть, улетела. Мария умела исчезать тихо, без следа, как туман.
Он прижался лбом к стеклу. Стекло было холодным. Он подумал: «Я должен измениться». Подумал и не поверил себе. Он говорил это себе сто раз. Каждый раз после. После таблетки, после падения, после того, как Мария смотрела на него вот так — с любовью и разочарованием, как на человека, которого теряешь.
Измениться. С чего начать — он не знал. Реабилитационный центр нет. Слишком публично. Фото, заголовки, «известный певец лечится от зависимости». Он представил и ему стало тошно.
Тогда как?
Он не знал. Но знал одно: начинать придется без флакончика.
Виктор вернулся к тумбочке. Посмотрел на таблетки. Четырнадцать белых кругляшей, аккуратных, безмятежных. Они не виноваты. Он знал, что они не виноваты. Но и он не был виноват — или был? Он не понимал. Он не понимал ничего.
Окно было закрыто. Дождя не было. Небо бледнело, светало. Виктор сел обратно на кровать и сидел, и ждал, и не знал чего.
Глава 3. Бар на углу
Бар назывался «Уголок». Не потому, что стоял на углу — хотя стоял, — а потому, что владелец, толстый армянин по имени Арам, считал, что в жизни каждого человека наступает момент, когда нужно забиться в угол и подумать. Арам был философом в фартуке, и бар его, соответственно, был не питейным заведением, а филиалом экзистенциального кризиса.
Виктор пришёл в девять вечера. Саша — в полдесятого.
Саша был бородат, широкоплеч и добродушен как медведь, которого случайно научили говорить. Он работал инженером на заводе в Очакове, ездил на метро, ел на обед котлеты с пюре и ни разу в жизни не был в концертном зале, где пел его друг детства. Не потому что не хотел — потому что Виктор никогда не звал. Виктор стеснялся. Саша — не обижался.
— Лицо у тебя какое-то... — Саша сел напротив, снял куртку, посмотрел на друга внимательно, как осматривают стену перед ремонтом. — Хмёртое.
— Хмёрое, — поправил Виктор.
— Тем более. — Саша подозвал официантку. — Два виски. Нет, один виски, один чай. — Он покосился на Виктора. — Ты ведь...
— Два виски.
— Витя.
— Два.
Официантка ушла. Саша вздохнул. Он вздыхал тяжело, всем корпусом как кузнечный мех. Это означало, что он согласен. Не с тем, что Виктор будет пить, — с тем, что Виктор будет пить в любом случае, и спорить бессмысленно.
Молча чокнулись. Виктор выпил первым, быстро, как лекарство. Саша медленно, с достоинством человека, который пьёт редко, но со вкусом.
— Ну, — сказал Саша. — Рассказывай.
— Что рассказывать?
— Всё. Ты позвонил и сказал «надо поговорить». Люди, которые говорят «надо поговорить», обычно либо разводятся, либо садятся в тюрьму, либо то и другое. Ты, надеюсь, не разводишься — ты же не женат.
— Не женат.
— Ну вот. Значит, садишься.
— Не сажусь. — Виктор повертел стакан. Лёд звякнул. — Я развалил дуэт.
— А, — сказал Саша. — Это я по телевизору видел. Ну не развалил, а... — Он пошевелил бровями. — Она ушла?
— Я её выгнал.
— Ты?
— Она пришла ставить точку. Я не дал ей поставить. Поставил сам. Так быстрее.
— И?
— И ничего. Сижу в баре с тобой. Пью.
Саша помолчал. Он умел молчать — не как Виктор, из защиты, а по-настоящему: слушать тишину, пропускать через себя, ждать, пока она созреет в слова. Этому его научил отец, шахматист-разрядник, который говорил: «Ходи тогда, когда уже не можешь не ходить».
— Зачем выгнал? — спросил он наконец.
— Потому что она пришла уходить. — Виктор посмотрел на него — впервые за вечер прямо. — Понимаешь? Она уже решила. Она стояла и говорила мне, что я — проблема. Что таблетки убьют талант. Что дуэт нежизнеспособен. И я смотрел на неё и понимал: если она сейчас уйдёт сама, она будет жалеть. Будет думать, что не дожала, недоговорила, не досидела. А если я выгоню она будет зла, но свободна. Злость проходит. Жалость нет.
Саша смотрел на него, и в бороде его медленно проступала улыбка — не весёлая, а горьковатая.
— Ты благородный дурак, — сказал он.
— Знаю.
— Нет, я серьёзно. Ты благородный дурак. Она не из жалости бы уходила. Она из усталости. Это разные вещи. Жалость — это когда тебе жаль другого. Усталость — когда тебе жаль себя. Она устала, Витя. Это не про то, что она не любит. Это про то, что она не может.
Виктор не ответил. Официантка принесла второй виски. Он выпил. Лёд давно растаял, и виски был тёплым, противным.
— Ты таблетки пьёшь? — спросил Саша.
— Ты тоже по телевизору это видел?
— Нет. Но я не слепой. И не глухой. И я знаю тебя с первого класса. Ты, Витя, из тех людей, которые если чего-то боятся заглушают. В первом классе ты боялся контрольных — грыз ластик. В седьмом — девочек — дёргал их за косички. Сейчас ты боишься сцены. Ластик ты перерос. Косички тоже. Таблетки перерастёшь?
Виктор усмехнулся невесело, через силу.
— Я хочу измениться, — сказал он.
— Хочу — не хочу, это для детского сада. Ты что делаешь?
— Пока пью.
— А не пока?
Виктор поставил стакан. Посмотрел на Сашу и в глазах его было что-то, чего Саша не видел давно: не тоска, не злость, а растерянность. Виктор, который всегда знал, что делать — на сцене, в студии, в жизни — не знал. Сидел перед другом, тридцатилетний, знаменитый, талантливый, и не знал, с чего начать.
— Реабилитационный центр нет, — сказал Виктор. — Слышишь? Нет. Не предлагай. Я знаю, что ты сейчас скажешь. Нет.
— Я не собирался предлагать.
— Собирался.
— Ну, может, собирался. — Саша откинулся на спинку стула. — Ладно. А что тогда?
— Не знаю. — Виктор опустил голову. — Не знаю, Саш. Честно. Я даже не знаю, как жить без двух таблеток перед выходом. Я не помню, когда последний раз выходил на сцену трезвым. Может, на выпускном в музучилище. И то выпил пива.
— Пиво — не таблетки.
— Спасибо, что просветил.
Саша допил чай он всё-таки заказал чай, не виски, и Виктор заметил это, и оценил, и промолчал. Саша достал телефон, покрутил в руках, убрал.
— Помнишь, — сказал он, — в шестом классе мы с тобой строили план?
— Какой?
— Самолёт. Мы хотели управлять самолётом. Ты тогда болтал, что станешь лётчиком, а я — штурманом. Ты даже записался в авиамодельный кружок. Два раза сходил и бросил, потому что услышал по радио «Битлз» и решил, что музыка важнее.
Виктор посмотрел на него.



