Лавка забытых вещей
Лавка забытых вещей

Полная версия

Лавка забытых вещей

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 19

— Вчера был Кальве, — произнесла Мира медленно. — В смысле, позавчера. С кольцом. Он нас уже… Он, если узнает…

— Он узнает, — сказала я. — Потому что я ему скажу.

* * *

Мира отнесла записку на Мостовую площадь. Я написала её на клочке обёрточной бумаги, огрызком карандаша: «Господин Кальве. В лавке появились две вещи, похожие на краденые. Табакерка с гербом (башня, три звезды) и шпилька с жемчужиной. Я их не трогала. Почти. В. С.» Мира вернулась через сорок минут, запыхавшаяся, и сказала: «Он сразу встал. Даже кофе не допил. Сказал — сейчас будет». А ещё через двадцать минут колокольчик звякнул четыре раза подряд — Кальве стучал в дверь, и колокольчик, видимо, решил ему подыгрывать.

Он пришёл один, без Жиля. Пальто расстёгнуто, будто он шёл быстро, волосы растрёпаны ветром. Встал у прилавка, наклонился над вещами. Долго смотрел. Не прикасаясь.

— Табакерка, — произнес он. — Собственность семьи Дюмаре, Ореховая улица. Похищена девятнадцать дней назад. Шпилька — семья Лаверн, квартал Белых Садов. Похищена одиннадцать дней назад.

— Вы их знаете?

— Это моё дело, — он выпрямился. — Сударыня Соколова, вы понимаете, что вы сейчас сделали?

— Сообщила о находке вещей, похожих на краденые.

— Вы сообщили следователю, что в вашей лавке находятся вещи из двух нераскрытых краж. Через три дня после того, как в вашей же лавке нашлось кольцо, о краже которого заявил человек, требующий у вас обыска, — он говорил ровно, без нажима, но мне вдруг стало зябко. — Любой другой дознаватель на моём месте сейчас арестовал бы вас.

— А вы?

Он помолчал.

— Почему вы мне написали?

— Потому что это правильно.

— Это не ответ. Это лозунг.

— Хорошо, — я положила руки на прилавок, напротив его рук. — Правило номер три, — я развернула к нему гроссбух, на первой странице. — «Не отдавай вещь тому, кто хочет обратить её против того, кто её забыл». Эти вещи не забыли. Их отняли. Тот, кто это сделал, обратил их против хозяев. Если я буду их прятать — я помогаю ему. Если я отдам их вам — я помогаю хозяевам. Это не лозунг. Это правило лавки. Я их выполняю.

Кальве посмотрел на страницу. На правила, написанные летящим старинным почерком. На шестое правило про сороку. Задержался на нём — и, мне показалось, что-то в его лице дрогнуло.

— Вы видели что-нибудь? — спросил он. — Как с кольцом?

Я рассказала. Тёмную комнату. Круг света. Руку в чёрной лайковой перчатке. Прибор: стеклянный шар на бронзовой ножке и игла. Свет, который тянется нитью.

Чем больше я говорила, тем меньше в его лице оставалось цвета. Он не пошевелился, не изменил позы, но я видела, как у него на скулах проступают желваки.

— Экстрактор, — сказал он, когда я закончила.

— Что это?

— Прибор, — он говорил медленно, будто вспоминал. — Его изобрели лет восемьдесят назад для лекарей. Чтобы вынимать из памяти тяжёлое. Страх после пожара. Кошмары у солдат. Сначала думали, это благословение. Потом выяснилось, что он вынимает не только страх, но и всё, что рядом. Если вынуть из памяти пожар, человек забудет и дом, который горел. И мать, которая выносила его из огня. — Кальве замолчал. — Их запретили пятьдесят лет назад. Все экземпляры уничтожили. Гильдия артефакторов дала клятву никогда больше их не делать.

— Значит, кто-то нарушил клятву.

— Значит, — он посмотрел на табакерку. — У семьи Дюмаре после кражи старший сын не может вспомнить деда. Он думал, что это от потрясения. Врач сказал, что пройдёт. У Лаверн дочь не помнит, как звали бабушку, которой принадлежала шпилька. Они думали, что это нервы. Ещё в двух домах — то же самое. Четыре кражи за месяц. Все — старые семьи. Все — фамильные вещи. Ничего ценного не взяли, кроме этих вещей. Никаких следов. В Управлении это дело считают… — Он поискал слово. — Курьёзом. Мне его отдали, потому что больше никто не хотел.

— А теперь?

— А теперь у меня есть вещи и свидетель, — ответил Кальве. — Свидетель, чьи показания незаконны, потому что дар не зарегистрирован. Вещи, которые нашлись в месте, которого не существует, — он потёр переносицу, ту самую, со сросшейся горбинкой. — Блестяще.

— Я могу помочь.

— Вы и так помогли.

— Нет. Я могу помочь больше, — я наклонилась вперёд. — Если вещи с вытянутой памятью приходят сюда, значит, будут приходить и дальше. После каждой кражи. Я буду знать раньше вас. Я смогу посмотреть, что осталось в вещах. Может быть, рука в перчатке — это не всё, что я увижу. Может быть, в следующий раз будет лицо. Или комната. Или голос.

— А может быть, в следующий раз у вас из носа пойдёт кровь и не остановится.

Я осеклась. Он смотрел на меня прямо, без усмешки.

— Я видел ваше лицо в прошлый раз, — произнес он. — И сегодня тоже вижу. Вы бледная. Руки дрожат. Вы ещё не умеете с этим обращаться, сударыня Соколова. И не знаете, сколько можете выдержать.

— Поэтому я и сказала «через платок».

— Через платок, — повторил он. И на секунду мне показалось, что он сейчас засмеётся. Но он не засмеялся. — Хорошо.

— Хорошо?

— Хорошо, — он выпрямился. — Предлагаю следующее. Вещи, которые приходят в лавку с биркой «отнята», вы не трогаете без меня. Вообще не трогаете. Сообщаете мне сразу. Я прихожу, и вы смотрите в моём присутствии. Не больше одного раза в день. Если начинается кровь — прекращаете. Я записываю всё, что вы видите, как оперативные сведения. Не как показания. Для показаний вам нужна регистрация.

— А вещи?

— Вещи остаются здесь. Под печатью Управления, — он вынул из кармана моток бечёвки и плоскую жестяную коробочку с сургучом. — Если я их заберу, они будут лежать в хранилище в подвале на Мостовой. В темноте. Среди ножей и отмычек, — он замолчал. — Ваша сорока утверждает, что вещи здесь чувствуют. Я ничего не утверждаю. Но если она права, пусть лучше лежат здесь.

Я посмотрела на Гортензию. Гортензия смотрела на Кальве. В её чёрных глазах было что-то, чего я раньше не видела. Удивление, наверное.

— Он сказал «ваша сорока утверждает», — шёпотом сообщила она мне. — Ты слышала? Он меня цитирует. Фараон меня цитирует.

— Слышала.

— Это неслыханно.

Кальве, не обращая на неё внимания, обвязал табакерку и шпильку бечёвкой — крест-накрест, не касаясь самих вещей, только бирок, — и опечатал узлы сургучом. Расплавил его на огне от свечи, которую зажёг, щёлкнув пальцами над фитилём. Я отметила этот жест и не стала спрашивать. Потом он написал две расписки, одну оставил мне, вторую сложил и убрал в карман.

— Вы не боитесь, — спросила я, когда он закончил. — Что я окажусь скупщицей? Что я сама всё это устроила, а теперь пудрю вам мозги?

Он поднял на меня глаза. Светлые, серые. Внимательные.

— Скупщица, — произнес он. — Не взяла бы с собой в дело посыльную из приюта, которую я знаю в лицо. И не написала бы мне записку, где указаны приметы вещей, но не сказано, что они ценные. И не отказалась бы от семи медяков за шаль.

Я открыла рот. Закрыла.

— Откуда вы знаете про медяки?

— Сюзанна Ланж стирает бельё в прачечной на Кожевенной, — ответил Кальве. — Это в двух кварталах от Управления. Вчера вечером она рассказывала об этом всей очереди. Половина Кожевенной теперь знает, что за стеной с цирком есть лавка, где возвращают потерянное и не берут денег, — он застегнул пальто. — Ждите посетителей.

Он уже шёл к двери, когда я окликнула его:

— Господин Кальве.

— Да?

— Вы мне не ответили. В прошлый раз. Зачем господину Марро обыск в моей лавке?

Он остановился на пороге. Не обернулся.

— Не знаю, сударыня, — ответил он. — Но четыре кражи из пяти — в семьях, которые в последний год продавали вещи через его аукционный дом.

Колокольчик звякнул. Дверь закрылась.

Я долго стояла у прилавка. Мира тоже. Гортензия на подсвечнике медленно, с достоинством, приглаживала клювом встопорщенные перья.

— Мне надо в аукционный дом «Марро», — решилась я наконец.

— Зачем? — спросила Мира.

— У меня там дело, — я посмотрела на полки, на гроссбух, на табакерку с сургучной печатью. — Я оценщица. А Марро — крупнейший аукционный дом в городе. Мне нужны большие деньги. А ещё мне нужно посмотреть, что за человек подаёт прошение о покупке дома раньше, чем умирает его хозяйка.

— Он тебя не пустит.

— Пустит, — ответила я. — Я принесу ему кое-что на продажу.

И впервые за всё время я посмотрела на полки не как на чужое, а как на вещи, про которые нужно думать. Не о том, сколько они стоят. А о том, есть ли среди них хоть одна, которая никого не ждёт.

Бирку с надписью «Забыт нарочно. Не ждёт» я помнила. Фетровая шляпа на левой стене, вторая полка снизу. Но шляпа, даже очень хорошая, не стоила трёхсот крон.

— Гортензия, — обратилась як сороке. — В этой лавке есть вещи, которые не ждут?

Она перестала чистить перья. И посмотрела на меня так, как, наверное, смотрела на Агату, когда та собиралась сделать что-то очень глупое.

— Есть, — ответила она медленно. — Наверху. На чердаке. Агата их туда сносила. Говорила, что их место — не здесь.

— Что это за вещи?

— Не знаю. Она меня туда не пускала, — Гортензия помолчала. — А я, между прочим, старший оценщик.

Глава 8. Дом Марро

Дверь на чердак оказалась заперта. Это было логично: Агата, по словам Гортензии, сорок лет никого туда не пускала. Нелогично было то, что ключ от неё висел на гвозде рядом с дверью, на уровне глаз, на красной шерстяной нитке. А под ключом, приколотая к двери обойным гвоздиком, висела записка. Почерк — острый, торопливый, Агатин.

Здесь то, от чего отказались. Эти вещи никого не ждут. Им можно найти новый дом. Не продавай дёшево. Не отдавай дуракам. И не пускай сюда сороку. — А.

Я прочитала записку вслух. Гортензия, сидевшая у меня на плече — она напросилась со мной наверх под предлогом «присмотреть», — оскорблённо щёлкнула клювом.

— Сорок лет, — буркнула она. — Сорок лет одно и то же. «Не пускай сороку». А я, между прочим…

— Старший оценщик.

— Вот именно.

Я посмотрела на неё. Она — на меня. Глаза-бусины блестели с той особенной надеждой, с какой ребёнок смотрит на мать перед витриной с игрушками.

— Ты можешь войти, — сказала я. — Если пообещаешь ничего не трогать без спроса.

— Обещаю.

— И ничего не брать на хранение.

Гортензия подумала.

— А если вещи будет неудобно?

— Гортензия.

— Обещаю, — сказала она скорбно.

Я повернула ключ.

Чердак был большой — во весь дом, — низкий, под скатами крыши, с маленьким круглым окном в торце, через которое лился пыльный дневной свет. Пахло сухим деревом, нафталином и мышами. Мышей, впрочем, видно не было: может быть, их распугала Гортензия, которая немедленно взлетела на балку и оттуда победно огляделась.

Вещи стояли вдоль стен и громоздились посередине, накрытые старыми простынями. Я стянула ближайшую простыню и закашлялась от пыли.

Под ней был комод. Хороший комод, тёмного дерева, с выпуклым фасадом, с бронзовыми накладками в виде дубовых листьев. Я выдвинула верхний ящик — пусто. Провела рукой по крышке — и ничего не почувствовала. Ни холода, ни тепла. Ни памяти. Комод был просто комодом.

На его боку, на гвоздике, висела бирка: Комод. Отказано наследниками. Не ждёт.

Я пошла дальше.

За следующие два часа я сняла простыни со всего, что было на чердаке, и составила опись. Тридцать семь предметов. Комод. Два кресла, обитых выцветшим шёлком. Ширма с вышитыми журавлями. Скрипка в футляре — хорошая скрипка, с тёплым медовым лаком и трещиной на деке, аккуратно заклеенной. Серебряные подсвечники, пара. Шкатулка из чёрного дерева с перламутром. Три картины в тяжёлых рамах: пейзаж с мельницей, натюрморт с фазаном и портрет строгой дамы в чепце, которая смотрела с холста так, будто я задолжала ей денег. Сундук с платьями — их я разбирала дольше всего, потому что платья были старые, но хорошие, и некоторые даже моего размера. Фарфоровая ваза. Каминные часы с бронзовой фигуркой пастушки. Рулон кружева.

На каждой вещи висела бирка. И почти на всех было написано одно и то же, разными словами: от вещи отказались. Её оставили сознательно. Её выставили за дверь, потому что она напоминала о плохом. Или не напоминала ни о чём. Или о ней просто не хотели помнить.

Скрипка. Отказана после ссоры с учителем. Не ждёт.

Портрет. Отказан внуками, «потому что смотрит». Не ждёт.

Платье бальное, шёлк. Отказано после расторгнутой помолвки. Не ждёт.

Ни одна из этих вещей не отзывалась под пальцами. Я трогала их без платка — сначала осторожно, потом смелее — и ничего не происходило. Как будто память из них ушла сама, тихо, без боли. Вытекла, как вода из треснувшего кувшина. Остались просто вещи: дерево, шёлк, серебро, краска.

Это было странно и немного грустно. Но, если честно, в первую очередь я подумала о том, что это — товар.

— Гортензия. Агата когда-нибудь продавала отсюда что-нибудь?

— Иногда, — ответила сорока с балки. — Когда совсем не было денег. Она уносила что-нибудь в город и возвращалась с кошельком. Злая. Говорила, что её надули.

— Кому продавала?

— Не знаю. Кому-то в городе. Она не рассказывала, — Гортензия перебрала лапами. — Она плохо продавала, милочка. Она всё время думала, что вещь стоит больше, а ей говорили, что меньше, и она верила. Потому что вещи не врут, а люди — да, но она всё равно им верила.

Вот тут я её поняла. Агату. Я сама восемь лет смотрела, как люди продают вещи за десятую часть цены, потому что им сказали, что больше не дадут. Обычно им это говорили такие, как Глеб.

Последней вещью на чердаке, в самом дальнем углу, под круглым окном, был маленький плоский ящик, обитый кожей. Я открыла его — и затаила дыхание.

На подкладке из выцветшего синего бархата лежало ручное зеркало.

Овальное, на короткой ручке. Серебро, потемневшее почти до черноты, но под чернотой угадывался рисунок — тонкая, невероятно тонкая гравировка: ветви, листья, цветы шиповника, и среди них, по краю овала, — три луны. Полная, серп и пустой кружок, залитый чернью. Серебряная, золотая и чёрная. Золотая была инкрустирована настоящим золотом, крошечной пластинкой. Чёрная — чернью, густой, бархатной. Ручка была обвита серебряной лентой с надписью, которую я не смогла прочитать — буквы были похожи на здешние, но старее, с длинными хвостами, как на первой странице гроссбуха.

Я перевернула зеркало. На обороте, у основания ручки, стояло клеймо. Крохотное, меньше ногтя мизинца: круг, а в нём — три луны, одна за другой, слева направо. Серебряная, золотая, чёрная.

Бирка была привязана к ручке. Почерк — тот же летящий, старинный, что на первой странице гроссбуха.

Зеркало. Оставлено той, что ушла. Не ждёт. Но, может быть, однажды кто-то придёт.

Я долго держала его в руках. Холода не было. Тепла тоже. Было что-то другое, очень слабое, на самом пределе — будто далеко-далеко, за много комнат отсюда, кто-то тихо закрыл дверь.

— Гортензия, — позвала я. — Ты знаешь, чьё это?

Сорока слетела с балки, села на край ящика. Посмотрела на зеркало. Посмотрела долго.

— Нет, — ответила сорока. — Но клеймо знаю. Такое же над аркой. И на печати у Дарии. И… — она запнулась. — И на некоторых вещах внизу. Старых. Очень старых.

— Это клеймо мастерской?

— Это клеймо улицы, — сказала Гортензия. — Так Агата говорила.

Я завернула зеркало в кусок бархата и положила обратно в ящик. Остальное — скрипку, подсвечники, шкатулку, кружево, часы с пастушкой — сложила у двери.

Тридцать семь предметов, от которых отказались. Если продать их правильно — не дёшево и не дуракам, как завещала Агата, — то, по моим прикидкам, выходило крон двести. Может, двести пятьдесят. Может, больше, если зеркало действительно то, чем кажется. Это было ещё не триста пятьдесят две. Но это было уже не пять лет.

* * *

Проблема была в том, что продавать мне было не в чем.

Мартино платье я носила уже девятый день, и оно начинало пахнуть не лавандой, а мной. Мои петербургские тапки после похода к вдове Ферран и капитану Гаспару держались на честном слове. Идти в таком виде в крупнейший аукционный дом города было бы всё равно что прийти на торги «Кристис» в пижаме: впустить, может, и впустят, но никто не воспримет всерьёз.

Элиза, когда я зашла к ней посоветоваться, немедленно вывалила на верстак всё содержимое своего шкафа. Платья у неё были красивые, яркие, с кружевными воротничками, — но сшиты на её фигуру, а у меня, мягко говоря, другие пропорции. Я примерила одно, синее в мелкий цветочек, и мы обе посмотрели в зеркало.

— Ну, — произнесла Элиза. — Сверху можно подложить носовые платки.

— Спасибо.

— Или шаль. Шаль всё скроет.

— Элиза.

— Я помогаю! — она замахала руками. — Ну хорошо, хорошо. А сундук на чердаке? Ты же говорила — платья.

Я вернулась на чердак. Открыла сундук, который уже разбирала. Сверху лежало бальное платье, «отказанное после расторгнутой помолвки», шёлковое, бледно-розовое, — совершенно невозможное для деловой встречи. Под ним — тёмно-синее, с кринолином, явно столетней давности. Под ним…

Под ним лежало платье, которого в прошлый раз там не было. Я это точно помнила, потому что составляла опись.

Тёмно-зелёная шерсть, плотная, мягкая. Простой крой: облегающий лиф с рядом мелких пуговиц, узкие рукава, длинная юбка без лишних складок, высокий воротник-стойка, отделанный узкой полоской чёрного бархата. Ни кружев, ни бантов. Платье, в котором можно было бы прийти на совет директоров. Или на похороны. Или на торги.

Бирка: Платье. Не ждёт. Пусть пригодится.

Я надела его прямо там, на чердаке, стоя на холодных досках. Оно село так, будто его шили по мне. Пуговицы застегнулись сами — то есть я застёгивала их, но пальцы находили каждую петлю, не глядя. Рукава закончились ровно на косточке запястья. Подол — в двух пальцах от пола.

Я спустилась вниз. Мира, сидевшая за прилавком с описью, подняла голову, открыла рот и забыла его закрыть. Гортензия сказала: «О».

— Лавка, — объяснила я.

— Ты похожа на нотариуса, — произнесла Мира с благоговейным ужасом.

— Это хорошо?

— Это страшно, — ответила Мира. — Но хорошо.

Башмаки я купила на рынке, за пять серебрушек. Тупоносые, на низком каблуке, из тёмно-коричневой кожи. Продавец пытался продать их за восемь, но я спросила его, сколько он сам заплатил сапожнику, и посмотрела на него тем взглядом, которым смотрела на Глеба, когда он показывал мне финансовые отчёты. Он отдал за пять. Мира потом всю дорогу до дома повторяла: «Ты видела его лицо? Ты видела его лицо?» — и хихикала.

На это ушла треть недельной выручки. Но, как говорила моя бабушка, по одёжке встречают. Встречать меня собирались по одёжке, это я знала точно.

* * *

Аукционный дом «Марро» занимал целое здание на Королевской набережной — трёхэтажный особняк из светлого камня, с широкой лестницей, колоннами и большими окнами, за которыми угадывались хрустальные люстры. Над входом висел герб, выбитый в камне: птица с распахнутыми крыльями, сжимающая в когтях весы. Я остановилась перед ним на секунду. В голове всплыла рука в белой перчатке, дрожащие пальцы, перстень с тёмным камнем.

— Что? — спросила Мира. Она шла рядом и несла ящик с зеркалом, обёрнутый в холстину. Остальное — скрипку, подсвечники и часы с пастушкой — мы везли на тачке, которую одолжил капитан Гаспар. Тачку пришлось оставить у бокового входа, под присмотром мальчишки-рассыльного, которому Мира пообещала медяк и сказала, что, если он хоть пальцем тронет, она узнает.

— Ничего, — ответила я. — Пошли.

Внутри было тихо, тепло и пахло воском. Мраморный пол, на мраморном полу — ковровая дорожка. На стенах — картины в золочёных рамах. В нишах — статуи и вазы, каждая под своей лампой. Посреди вестибюля, за широкой стойкой красного дерева, сидел молодой человек с прилизанными волосами и смотрел на меня так, как смотрят на вошедшего в ювелирный магазин голубя.

— Чем могу помочь? — спросил он голосом, в котором не было ни малейшего желания помогать.

— Я хочу предложить вещи для продажи на торгах.

Он смерил меня взглядом. Зелёное платье. Башмаки с рынка. Мира с её кепкой и ящиком в холстине. Взгляд его задержался на Мириных сапогах.

— Приём вещей на комиссию осуществляется по предварительной записи, — произнес он. — Ближайшая свободная дата — через три недели. Оставьте ваше имя и адрес.

— Соколова. Улица Трёх Лун, дом семь.

Он записал «Соколова». Потом поднял голову.

— Такой улицы нет.

— Я в курсе, — спокойно ответила я. — Тем не менее у меня с собой вещь, которую вы, вероятно, захотите увидеть сегодня, а не через три недели.

— Сударыня, у нас правила.

— У меня тоже, — я пожала плечами. — Правило первое: не продавать дуракам.

Молодой человек побагровел. Мира за моей спиной издала звук, который можно было бы принять за чих.

— Что здесь происходит?

Голос был женский, холодный и чистый, как вода из горного ручья. Я обернулась.

На лестнице, ведущей на второй этаж, стояла женщина. Лет тридцати, высокая, тонкая, в платье стального цвета, сшитом так безупречно, что у меня, привыкшей к хорошим вещам, ёкнуло сердце. Тёмные волосы, гладко зачёсанные и собранные в узел на затылке. Бледное узкое лицо, высокие скулы, прямой нос, тонкие губы. Очень светлые глаза — почти прозрачные, серо-голубые. На груди, на длинной цепочке, висела лупа в серебряной оправе. Не украшение — инструмент. Я видела, как она лежит: не по центру, а чуть сбоку, там, где её удобно взять правой рукой.

Женщина, тридцать — тридцать два. Безупречная сохранность. Высочайшее качество исполнения. Провенанс — безукоризненный. Рыночная стоимость — недосягаемая. Вещь, которую не выставляют на торги, потому что владельцы не продают таких никогда.

— Госпожа Марро, — пролепетал молодой человек. — Эта сударыня…

— Я слышала, — сказала женщина. — «Не продавать дуракам», — она спустилась на две ступеньки и остановилась, глядя на меня сверху. — Это вы ему или мне?

— Ему, — сказала я. — Вас я пока не знаю.

Пауза. Светлые глаза оглядели меня. Платье — задержались. Башмаки — задержались. Миру — задержались. Ящик в холстине — задержались надолго.

— Корнелия Марро, — представилась она. — Главный оценщик. Что у вас?

— Вера Соколова. Наследница Агаты Лорис.

Что-то мелькнуло в её лице. Быстро, почти незаметно — как рыба под водой. Не удивление. Скорее, узнавание.

— Поднимитесь, — наконец, сказала Корнелия Марро. — Оба. Девочка может подождать внизу.

— Девочка, — сказала я, — моя помощница. Она несёт ящик.

Корнелия посмотрела на Миру. Мира, к её чести, выпрямилась и посмотрела в ответ — исподлобья, но не отводя глаз.

— Хорошо, — кивнула Корнелия. — Поднимайтесь обе.

* * *

Её кабинет был светлым, строгим и пустым, как операционная. Большой стол, обитый зелёным сукном. Две лампы с зелёными абажурами. Полки с книгами — справочники, каталоги, реестры клейм, всё в одинаковых тёмных переплётах. Никаких безделушек, никаких картин, никаких цветов. Только на углу стола — стеклянное пресс-папье с застывшим внутри одуванчиком.

Я поставила ящик на стол. Развернула холстину. Открыла крышку.

Корнелия наклонилась над зеркалом. Взяла лупу. Смотрела долго, не прикасаясь. Потом надела белые нитяные перчатки — у неё их в ящике стола лежала целая стопка — и подняла зеркало, повернула к свету. Рассмотрела гравировку. Перевернула. Нашла клеймо. Поднесла лупу.

Я видела, как у неё на шее, над высоким воротником, бьётся жилка. Ровно, сильно и часто.

— Откуда это? — спросила она, не поднимая головы.

— Из лавки моей двоюродной бабушки. С чердака.

— Провенанс?

— Неизвестен. Бирка гласит: «Оставлено той, что ушла».

— Бирка, — повторила Корнелия. Без насмешки — просто констатировала. — Хорошо.

Она положила зеркало на сукно. Сняла перчатки.

— Серебро. Работа старая, двести лет как минимум, может, больше. Гравировка ручная, очень высокого класса. Золотая инкрустация. Чернь. Клеймо — три луны в круге, — она подняла на меня свои прозрачные глаза. — Предварительная оценка — тридцать крон. Если хотите выставить на торги, дом берёт пятую часть.

Тридцать.

Я посмотрела на неё. Она — на меня. Ни один мускул не дрогнул в её лице.

— Корнелия, — произнесла я серьезным тоном. — Можно я буду звать вас Корнелией? Сударыня Марро звучит длинно.

— Можно.

— Корнелия, у вас на шее жилка бьётся, как у кошки перед прыжком. Вы смотрели в лупу на это клеймо сорок секунд. На гравировку — минуту. Вы надели перчатки, хотя на серебре и так видно, что оно не чищено лет двадцать. Это не тридцать крон.

Она не ответила.

— Я не знаю здешних цен, — продолжила я. — Это правда. Но я знаю, как выглядит человек, который держит в руках вещь, ради которой он пришёл на работу. Я сама так выглядела. Много раз. Это не тридцать крон, и вы это знаете. Вопрос только в том, сколько вы надеетесь, что я не знаю.

На страницу:
7 из 19