
Полная версия
Уволь своего критика. Когнитивно-поведенческая терапия самооценки. Издание второе.
Стоит пояснить, что в этом контексте означает «образ тела», потому что это не вопрос тщеславия или внешней привлекательности. Для человека с рассеянным склерозом тело — это источник постоянной, непредсказуемой неопределённости: онемение, которое приходит и уходит без видимой причины, внезапная усталость, спазмы, временная потеря контроля над конечностью. Шкала образа тела в этом исследовании измеряет именно это ощущение — насколько тело воспринимается как предсказуемый, подконтрольный инструмент или, наоборот, как источник тревоги и стыда.
Цифры здесь говорят достаточно красноречиво сами за себя, но имеет смысл их расшифровать. Связь между степенью инвалидизации и образом тела оказалась умеренной (r = 0,21) — то есть объективная тяжесть заболевания объясняет лишь небольшую часть того, как человек воспринимает своё тело. А вот связь между образом тела и самооценкой оказалась куда сильнее (r = –0,52) — это одна из самых мощных связей во всём исследовании. Связи с депрессией и тревогой тоже оказались заметными (r = 0,57 и r = 0,5 соответственно).
Самое важное здесь — именно то, что связь образа тела с самооценкой оказалась сильнее, чем связь объективной инвалидизации с образом тела. Иными словами, не степень тяжести болезни по медицинской шкале определяет самооценку человека напрямую, а то, как он сам воспринимает и переживает происходящее с его телом. Это та же логика, что уже звучала применительно к долгам: не сумма в выписке, а субъективное переживание этой суммы определяло уровень тревоги. Здесь — не балл по шкале инвалидизации, а субъективный образ тела определяет самооценку.
Представьте двух людей с абсолютно одинаковым объективным уровнем инвалидизации при рассеянном склерозе. Для одного тело всегда было инструментом, через который реализовывалась его идентичность, — спортсмена, танцора, человека, гордившегося своей физической формой. Для другого тело всегда было чем-то второстепенным по отношению к интеллектуальной или творческой работе. У первого та же самая степень инвалидизации с гораздо большей вероятностью обрушит самооценку целиком, потому что удар приходится точно в тот домен, на котором держалась его идентичность, — ровно то, о чём уже шла речь применительно к контингентной самооценке.
Справедливости ради: исследование Ло Буоно — кросс-секционное, оно фиксирует связи в одной точке времени и не может само по себе доказать, что именно ухудшение образа тела вызывает падение самооценки, а не наоборот. Но эта находка прекрасно встраивается в общую картину, которую даёт шестнадцатилетнее канадское исследование: если направление причинности действительно двустороннее, то можно предположить, что и здесь работа с восприятием собственного тела способна поддержать самооценку, даже когда объективная тяжесть заболевания напрямую изменить невозможно.
Похожая, хоть и менее детально измеренная картина обнаруживается и у детей. Немецкое исследование, сравнившее детей с бронхиальной астмой и диабетом первого типа со здоровыми сверстниками, зафиксировало у хронически больных детей заметно более негативный образ тела, напрямую связанный со сниженной самооценкой.
Детство — особый случай для этой темы, и стоит вспомнить, о чём уже шла речь в начале этой главы применительно к раннему возрасту: образ себя формируется на основе откликов окружающих, а не абстрактных медицинских фактов. Ребёнок с диабетом сталкивается не просто с инъекциями и ограничениями в питании — он сталкивается с тем, что выглядит, питается и ведёт себя иначе, чем остальные дети в классе, именно в тот период жизни, когда принадлежность к группе сверстников имеет едва ли не решающее значение.
Ингалятор, который нужно доставать на глазах у всего класса, диета, которая делает невозможным есть то же самое, что едят все на дне рождения, необходимость иногда пропускать уроки физкультуры или спортивные секции — каждая из этих мелочей по отдельности кажется незначительной, но вместе они создают постоянный, видимый сверстникам сигнал «я другой». А принятие сверстниками, как уже говорилось в разделе про раннее детство, само по себе является независимым предиктором самооценки — то есть хроническое заболевание бьёт по ребёнку не только напрямую, через переживание собственного тела, но и косвенно, через то, как это тело заставляет относиться к нему окружающих.
У взрослого человека, как показывает исследование ревматоидного артрита, о котором пойдёт речь ниже, есть хотя бы теоретическая возможность опереться на образование, профессиональный статус или другие домены идентичности, чтобы компенсировать удар по телесному. У ребёнка такого арсенала пока попросту нет — его идентичность ещё только формируется, и чаще всего она формируется как раз вокруг того, насколько он похож на остальных и принят ими, а не вокруг устойчивых достижений в отдельной профессиональной области.
Это не повод для фатализма, а, скорее, указание на то, где именно нужно вмешиваться в случае хронического заболевания у ребёнка. Дело не только и не столько в самой болезни, сколько в том, насколько окружение — семья, школа, врачи — создаёт для ребёнка пространство, где отличие, связанное с болезнью, не превращается автоматически в социальное исключение.
Исследование на 120 пациентах с ревматоидным артритом в сравнении с таким же числом здоровых людей из контрольной группы показывает, как похожая динамика выглядит уже у взрослых — причём с куда более подробной картой того, что именно смягчает удар, а что его усиливает.
Защитные факторы здесь оказались довольно предсказуемыми, но заслуживают расшифровки. Удовлетворённость телом и самооценка были выше у тех, кто находился в возрасте 20–44 лет и имел высшее образование. Возраст здесь, вероятно, работает через то, что в этот период жизни идентичность человека уже не настолько завязана исключительно на физических возможностях, как в юности, но ещё не отягощена накопленными годами ограничениями, характерными для старости. А образование, скорее всего, действует не само по себе, а как показатель более широкого набора ресурсов — профессиональной идентичности, которая существует параллельно с телесной и способна частично взять на себя функцию опоры для самооценки, когда тело подводит.
Факторы риска оказались не менее показательны. Ниже удовлетворённость телом и самооценка были у тех, кто находился на лечении дольше пяти лет, у кого появились видимые изменения кистей и тела, у кого развилось нарушение походки и у кого из-за болезни разладились отношения в семье или на работе. Стоит остановиться на деформации кистей отдельно: ревматоидный артрит нередко меняет форму суставов пальцев настолько заметно, что это невозможно скрыть, — а руки, в отличие от многих других частей тела, постоянно на виду, в каждом рукопожатии, в каждом жесте во время разговора. Это редкий случай, когда телесное изменение буквально невозможно спрятать от посторонних взглядов, и именно такая постоянная, неустранимая видимость, судя по всему, и делает удар по самооценке особенно тяжёлым.
Заметим, что разлад в семейной и рабочей жизни работает по той же логике, что и смена социальной роли, уже разобранная ранее в этой главе: если болезнь начинает разрушать роли, через которые человек себя определял, — роль партнёра, роль специалиста, роль независимого взрослого, — то именно это разрушение ролей, а не физический симптом как таковой, добивает самооценку сильнее всего.
Если сложить все четыре исследования вместе, вырисовывается цельная картина. Шестнадцатилетнее канадское исследование показывает, что связь между здоровьем и самооценкой работает в обе стороны. Итальянское исследование при рассеянном склерозе показывает, что решающим звеном оказывается не объективная тяжесть болезни, а субъективный образ тела. Немецкое исследование детей показывает, что в детстве к этому добавляется ещё и социальное измерение — принятие сверстниками. А исследование ревматоидного артрита показывает, какие именно ресурсы смягчают удар, а какие обстоятельства его усиливают — вплоть до того, насколько болезнь разрушает роли, через которые строилась идентичность человека.
Болезнь или травма особенно сильно бьют тогда, когда затрагивают именно то, на чём держалась самооценка конкретного человека, — работоспособность для одного, независимость для другого, внешность для третьего. Это снова возвращает нас к идее контингентной самооценки: удар силён не сам по себе, а потому что попадает точно в тот домен, который человек считал главным.
Изменения внешности и старение
Здесь интуитивное ожидание почти полностью расходится с усреднёнными данными, и об этом стоит сказать.
Крупное австралийско-новозеландское исследование, опросившее 15 264 человека в возрасте от 18 до 94 лет в период с 2010 по 2015 год и опубликованное в журнале Body Image, стало одним из самых масштабных проектов на эту тему — не несколько десятков студентов психологического факультета, как это часто бывает в подобных исследованиях, а выборка, охватывающая почти весь взрослый жизненный путь целиком, от юности до глубокой старости.
Интуиция подсказывает почти противоположное тому, что обнаружили авторы. Кажется логичным, что с возрастом, по мере того как тело меняется, теряет упругость, покрывается морщинами и седеет, удовлетворённость собственной внешностью должна неуклонно снижаться. Эта интуиция настолько прочно укоренена в культуре, что индустрия антивозрастной косметики и процедур целиком строится именно на ней.
Но данные говорят обратное. Женщины 19–24 лет чувствуют себя гораздо менее комфортно в своём теле, чем те же женщины впоследствии, к шестидесяти годам, причём рост уверенности с возрастом у женщин оказался даже более выраженным, чем у мужчин. Иными словами, самый неудовлетворённый своим телом период женской жизни — это не старость, а ранняя молодость, вопреки почти всему, что транслирует массовая культура.
Объяснение, которое предлагают авторы, довольно простое: приоритеты смещаются. С возрастом люди в среднем начинают ценить функциональность тела выше, чем его соответствие эстетическому идеалу, а давление «выглядеть идеально» ослабевает. Стоит остановиться на том, как именно это выглядит на практике, потому что абстрактная формулировка «ценить функциональность» мало что говорит сама по себе. Это означает, что благодарность за колени, которые всё ещё позволяют присесть в огороде, или за руки, которые всё ещё способны что-то сложное смастерить, постепенно начинает перевешивать тревогу по поводу того, как эти же руки и ноги выглядят на фотографии в купальнике. Мерило меняется — не с «красиво» на «ещё красивее», а с «красиво» на «работает».
Это прямое продолжение идеи контингентной самооценки, которая проходит через всю книгу. Если в молодости самооценка человека была жёстко привязана к узкому, труднодостижимому эстетическому идеалу, то с возрастом, когда этот идеал объективно становится ещё менее достижимым, у самооценки есть два пути: либо падать вслед за растущим разрывом между идеалом и реальностью, либо — что, судя по этим данным, случается у большинства людей — сам домен, на который опирается оценка, постепенно меняется. Контингентность не исчезает, она переключается: с «насколько я соответствую стандарту двадцатилетних» на «насколько хорошо служит мне моё тело».
Следует уточнить: это кросс-секционное исследование, то есть разные возрастные группы сравнивались друг с другом в один и тот же момент времени, а не одни и те же люди наблюдались много лет подряд. Теоретически часть эффекта может объясняться не тем, что конкретные люди становятся увереннее с возрастом, а тем, что более молодые поколения в принципе растут в более требовательной к внешности культуре, чем выросли нынешние шестидесятилетние. Но масштаб выборки и устойчивость эффекта в разных странах делают маловероятным, что дело только в этом.
Усреднённая картина, как мы уже видели в разделе про взрослую жизнь в целом, скрывает значимые исключения, и здесь есть как минимум одно, которое нельзя обойти стороной.
Исследование на 165 женщинах 40–65 лет, проведённое в Kristu Jayanti College и опубликованное в 2024 году в International Journal of Indian Psychology, измеряло не просто общую удовлетворённость телом, а более тонкую конструкцию — телесную сознательность, то есть хроническую, фоновую бдительность по поводу того, как тебя воспринимают визуально. Это не то же самое, что просто не нравиться себе в зеркале: это постоянное, почти автоматическое сканирование — заметили ли мои морщины, обратили ли внимание на то, что я набрала вес, подумали ли что-то неприятное, глядя на меня в этой одежде.
Результат оказался однозначным: обнаружена устойчивая обратная связь между самооценкой и телесной сознательностью, а также между самооценкой и страхом негативной оценки своего вида со стороны окружающих — именно в этой возрастной группе, 40–65 лет, проходящей через заметные био-психо-социальные изменения.
Почему именно этот диапазон выбивается из общей позитивной картины предыдущего исследования? Вероятно, дело в стечении сразу нескольких процессов, которые для многих женщин приходятся ровно на этот отрезок жизни. Это биологический переход, связанный с перименопаузой и менопаузой, который меняет тело не постепенно и предсказуемо, а порой резко и неприятно. Это часто совпадающие по времени социальные сдвиги — взросление и отъезд детей, забота о стареющих родителях, возможные перемены в отношениях, о которых уже шла речь в разделе про развод. И это момент, когда смещение приоритета с внешности на функциональность, о котором говорилось в предыдущем исследовании, судя по всему, ещё не успело полностью произойти: старое мерило — молодая, подтянутая внешность — уже не работает, а новое — ценность тела за то, что оно умеет, — ещё не до конца укоренилось.
Если представить, как эта бдительность выглядит в обычный день, картина складывается из мелочей: лишний взгляд в зеркало перед выходом, повторная проверка фотографии перед тем, как отправить её кому-то, истолкование чьего-то рассеянного взгляда или сухого ответа в переписке как молчаливого вывода «она постарела». По отдельности каждый такой момент ничтожен. В сумме, день за днём, он создаёт именно ту хроническую настороженность, которую измеряет шкала телесной сознательности, — и именно она, а не сама по себе возрастная перемена во внешности, оказывается тем, что статистически сильнее всего связано с просевшей самооценкой.
Важно не читать эту находку как опровержение общей позитивной картины старения — скорее это временная яма внутри в целом восходящей траектории. Большинство женщин из этой возрастной группы со временем переходят в следующую фазу жизни, которая, судя по дальнейшим исследованиям, оказывается устроена уже иначе.
Есть и гендерная асимметрия на другом конце возрастного спектра. Исследование психологов Люси Бейкер и Евы Грингарт, проведённое на 148 мужчинах и женщинах 65–85 лет в Перте и опубликованное в 2009 году в Ageing and Society, использовало сразу два инструмента — уже знакомую шкалу самооценки Розенберга и многомерный опросник отношения к собственному телу.
Авторы отмечают примечательную деталь: до этой работы связь между образом тела и самооценкой у пожилых людей была исследована на удивление скудно, несмотря на то что у более молодых возрастных групп эта тема изучалась десятилетиями. Складывается впечатление, что сама исследовательская традиция долго разделяла то же культурное предубеждение, которое разбирает эта глава, — что тело и внешность будто бы перестают иметь значение где-то после определённого возраста, и поэтому изучать их у пожилых людей как будто бы незачем.
Главный результат: образ тела и самооценка остаются значимо связаны для обоих полов в пожилом возрасте, но связаны по-разному. Женщины чаще находят стратегии, позволяющие справляться с возрастными изменениями внешности, тогда как мужчины сильнее страдают именно от снижения функциональности тела, а не от его внешнего вида как такового.
Стоит разобрать, что именно может стоять за «стратегиями», которые женщины находят чаще. Это, вероятно, продолжение того самого смещения приоритетов с внешности на функциональность, уже знакомого по первому исследованию, — только у части женщин к семидесяти-восьмидесяти годам этот сдвиг уже полностью состоялся, пройдя через более турбулентную фазу среднего возраста, описанную выше. Это может быть и смена референтной группы для сравнения — тот же принцип большой рыбы в маленьком пруду, но применённый к возрасту: сравнивать себя не с глянцевыми образами молодости, а с собственными ровесниками, среди которых возрастные изменения — это норма, а не отклонение.
У мужчин же в этом возрасте уязвимым местом оказывается не внешний вид, а именно функциональность — способность двигаться, быть физически независимым, выполнять задачи, которые раньше давались без усилий. Это прямо связано с темами, уже поднятыми в этой главе: если мужская идентичность чаще строилась вокруг компетентности, физической силы, роли того, кто способен справиться и защитить, а не вокруг внешней привлекательности, то и удар старости приходится именно по этому домену — не по зеркалу, а по способности донести тяжёлую сумку или подняться по лестнице без одышки. Это тот же принцип контингентной самооценки, который снова и снова возникает на протяжении всей этой главы: бьёт не само изменение, а то, что оно задевает именно ту опору, на которой годами держалась ценность человека в собственных глазах.
Если собрать все три исследования вместе, получается не линейная, а слоистая картина: в среднем удовлетворённость телом растёт с юности к старости, особенно у женщин; внутри этой восходящей траектории есть заметная яма в середине жизни, связанная с резкими телесными и социальными переменами; а в самой поздней фазе жизни уязвимость никуда не исчезает, но у двух полов она целится в разные мишени — у женщин чаще во внешний вид, у мужчин чаще в функциональность. Общий вывод для книги остаётся прежним: возраст сам по себе не решает ничего — решает то, на каком домене именно держится самооценка конкретного человека и что именно с этим доменом происходит в конкретный момент его жизни.
Публичное унижение или социальное отвержение
Психолог Кип Уильямс посвятил изучению остракизма не одну статью, а, по сути, всю научную карьеру, и начал он с довольно личного наблюдения: однажды в парке незнакомый человек случайно задел его фрисби, Уильямс поднял диск и бросил его обратно — и неожиданно оказался на несколько минут вовлечён в игру с двумя незнакомцами. А затем, так же неожиданно, они просто перестали кидать диск ему. Несколько минут игнорирования со стороны случайных людей, которых он никогда больше не увидит, оставили у него, по его собственным словам, неожиданно сильное и неприятное чувство. Именно этот эпизод, судя по его собственным рассказам, и подтолкнул его превратить мимолётное личное наблюдение в десятилетия систематических экспериментов.
Из этого наблюдения выросла модель угрожаемых потребностей: исключение из группы одновременно бьёт по четырём фундаментальным потребностям человека — принадлежности, контролю, ощущению значимого существования и, отдельно, самооценке. Важно подчеркнуть слово «отдельно»: самооценка здесь — не производная от остальных трёх, а самостоятельная мишень, которая страдает параллельно с ощущением принадлежности, а не только как его побочный эффект.
Чтобы проверить эту идею не на разовых случайных наблюдениях вроде истории с фрисби, а системно, Уильямс вместе с коллегами Кристофером Чеунгом и Вилмой Чой разработал экспериментальную процедуру, получившую название «Кибербол». Участник эксперимента садится за компьютер и играет в простейшую виртуальную игру — перебрасывает мяч с двумя другими «игроками», которых он никогда не видел и видеть не будет. Никаких ставок, никаких реальных отношений, никакого будущего взаимодействия. В какой-то момент эти виртуальные партнёры — на самом деле заранее запрограммированная последовательность действий, а вовсе не живые люди — просто перестают перекидывать мяч этому конкретному участнику.
Казалось бы, в такой ситуации не из-за чего расстраиваться: это игра, незнакомцы, ничего не поставлено на кон, а партнёры, как участнику иногда даже заранее честно сообщают, вообще могут быть компьютерной программой. И тем не менее десятки повторений этого эксперимента в разных странах и выборках стабильно показывают одно и то же: исключённые из игры участники сообщают о реальной боли и демонстрируют снижение по всем четырём потребностям сразу — принадлежности, контролю, значимости и самооценке. Мозговая активность при этом частично совпадает с активностью, которая фиксируется при физической боли, — настолько буквально тело реагирует на социальное исключение, будто бы речь шла о травме.
Именно это и есть самое поразительное в выводах Уильямса: насколько мало нужно, чтобы запустить этот эффект. Если несколько минут игнорирования со стороны выдуманного компьютерного персонажа в бессмысленной игре способны измеримо просадить самооценку человека, несложно представить, насколько сильнее эта же реакция запускается реальным, значимым исключением — молчанием коллег в переписке, демонстративно не переданным приглашением на встречу, холодным кивком вместо приветствия от человека, мнение которого действительно важно.
Это работает даже тогда, когда исключение носит почти символический характер, не говоря уже о публичном унижении на работе или скандале перед коллегами, где ставки, значимость участников и реальные последствия несопоставимо выше, чем в лабораторной игре с виртуальным мячом.
Отдельная, не менее важная часть работы Уильямса — не просто констатация того, что остракизм причиняет боль, а описание того, как именно эта боль разворачивается во времени. Для этого он предложил темпоральную модель угрожаемых потребностей, выделяющую три последовательные стадии.
Первая — рефлекторная стадия. Здесь реакция почти универсальна и почти не зависит от личности конкретного человека: кто бы ни столкнулся с исключением — интроверт или экстраверт, человек с высокой или низкой обычной самооценкой, — боль и падение всех четырёх потребностей наступают практически мгновенно и почти автоматически. Это важная деталь: реакция на исключение в самый первый момент — не признак слабости или излишней чувствительности конкретного человека, а встроенная, общая для всех людей сигнальная система.
Вторая — рефлективная стадия, на которой человек начинает осмыслять случившееся и пытаться восстановить то, что пострадало. И здесь Уильямс обнаруживает интересную асимметрию: потребности в контроле и значимом существовании люди чаще пытаются восстановить через антисоциальное поведение — агрессию, демонстративное безразличие, иногда прямую месть, — тогда как потребности в самооценке и принадлежности чаще восстанавливают через просоциальное поведение — попытки понравиться, вернуть расположение, доказать свою ценность группе. Это объясняет, почему одни люди после исключения замыкаются и становятся враждебными, а другие, наоборот, начинают изо всех сил стараться заслужить обратное принятие, — оба сценария работают над восстановлением разных, хоть и одновременно задетых, потребностей.
Третья — стадия смирения, которая наступает, если исключение не прекращается достаточно долго. Здесь человек постепенно перестаёт предпринимать какие-либо попытки восстановить утраченное и соскальзывает в состояние, близкое к выученной беспомощности, — депрессию и ощущение, что ничего уже не изменить. Эта стадия особенно важна для понимания долгосрочной травли, будь то в школе или на работе: если на ранних этапах у жертвы ещё есть силы и мотивация как-то реагировать — агрессивно или примирительно, — то при затяжном, не прекращающемся исключении эта энергия со временем иссякает, и внешне человек может выглядеть просто апатичным или покорным, хотя внутри это финальная стадия долгого процесса, а не изначальная черта характера.
Травля на рабочем месте систематически использует остракизм как оружие именно потому, что его трудно назвать прямым нападением и, соответственно, трудно на него пожаловаться, — а разрушительное действие на самооценку жертвы при этом никуда не девается. Исследование, о котором сообщила Ассоциация психологической науки, показывает нечто, на первый взгляд, парадоксальное: остракизм на рабочем месте оказывается более разрушительным для сотрудников, чем открытая враждебность и прямая травля.
Логика этого парадокса становится понятнее, если вспомнить механизм, уже знакомый из этой книги: событие само по себе значит меньше, чем интерпретация и вывод, который человек из него делает. Прямое оскорбление — неприятное, но хотя бы однозначное событие: обидчик виден, его действие названо, у жертвы есть формальное основание возмутиться или пожаловаться. Игнорирование устроено иначе: его почти невозможно формально доказать, инициатор всегда может сослаться на занятость, забывчивость или отсутствие злого умысла, а жертва вынуждена гадать, было ли это преднамеренно или ей просто кажется, — и это постоянное гадание само по себе становится источником хронического стресса, которого не возникает при открытом, пусть и более болезненном в моменте конфликте.









