
Полная версия
Тонкие материи и грубые обстоятельства

Натали Касс
Тонкие материи и грубые обстоятельства
Тонкие материи и грубые обстоятельства
Глава 1
Ноябрь в этом году окончательно сошел с ума.
За окном завывал ледяной, пронизывающий ветер — я видела, как внизу по Покровке спешат ссутуленные люди, кутаясь в шарфы и пряча лица в воротники. Но солнце, обманчиво яркое, било прямо в высокие стекла старого доходного дома. Окна были плотно закрыты от сквозняков, и из-за этого толстые кирпичные стены превратили второй этаж в настоящую теплицу. Духота стояла, как в середине августа.
Я потянула ворот безразмерного, тяжелого шерстяного свитера грубой вязки. Я надела его утром из-за холода, но сейчас в нем было жарко. Снимать его, впрочем, не хотелось. Мои черные волосы, небрежно стянутые на затылке крабиком, растрепались, две белые пряди то и дело лезли в глаза. Я предпочитала кутаться в плотную шерсть, создавая между собой и миром физическую преграду, потому что чужие эмоции сегодня ощущались особенно нудно и липко.
Радовало одно: на работу не пришлось ехать. Моя личная жизнь обитала в квартире номер двенадцать, слева по площадке, а работа — в тринадцатой, дверь напротив.
Двенадцатую, мою личную неприкосновенную крепость, подарила бабушка Агнесса на совершеннолетие. А вот тринадцатую я выкупила сама, ввязавшись в дикую ипотеку. Год назад последний платеж был торжественно закрыт — спасибо состоятельным клиентам с их бесконечными жизненными драмами. И теперь баланс был идеальным: вышла в тапочках, пересекла лестничную клетку — и ты в офисе.
На столе из мореного дуба, прямо между мной и клиентом, развалилась Кара. Моя лысая сфинкс, похожая на инопланетную горгулью, спала, бессовестно раскинув задние лапы на бархатной скатерти. Я машинально почесала ее замшевую спину. Кара хрипло мурлыкнула, приоткрыв один желтый глаз.
Клиент напротив нервно дернул плечом.
Его звали Вадим. Тридцать два года, бренд-менеджер. Дорогой итальянский пиджак сидел на нем так, словно его одолжили у старшего брата, а часы на запястье стоили больше, чем ремонт в моей ванной. От Вадима пахло хорошим сандалом, двойным эспрессо и кисловатым потом застарелой, изматывающей тревоги.
— Может, это просто конец года? — Вадим покрутил на пальце обручальное кольцо, не глядя на меня. — Показатели горят, жена пилит из-за ипотеки. Все устают, Маргарита. При чем тут вообще какие-то... глубинные причины?
Он осекся, бросив косой взгляд на мою рабочую колоду Таро.
Я ничего не ответила. Просто коснулась колоды подушечками пальцев. Гладкий картон чуть скользнул по бархату. Магия — это не огоньки на ладони как в кино. Для меня это врожденное чувство вероятностей, легкое статическое напряжение на кончиках пальцев, к которому я привыкла так же, как к своим голубым глазам в зеркале.
Я перевернула первую карту и положила ее на середину стола.
— Восьмерка Чаш, — ровным, спокойным голосом произнесла я. — Посмотрите на нее, Вадим. Фигура в красном плаще, опираясь на посох, уходит в ночь, в горы. А на переднем плане остаются стоять восемь золотых кубков. Полных кубков.
Вадим неохотно скользнул взглядом по картинке.
— Классическое значение этой карты — добровольный уход, — продолжила я, откинувшись в кресле. — Оставленные позади иллюзии. Человек уходит от полных чаш туда, где нет ничего, кроме неизвестности, потому что оставаться здесь ему больше невыносимо. Или наоборот — сбегает от чего-то важного ради мнимого блага. От чего вы сбежали, Вадим? Какую дверь вы однажды захлопнули, чтобы сейчас носить этот итальянский пиджак?
Кольцо на его пальце перестало крутиться. Вадим замер. На секунду мне показалось, что он сейчас встанет и уйдет, громко хлопнув дверью. Но люди, которые приходят ко мне, обычно уже слишком устали носить свои маски.
— Это было логичное взрослое решение, — голос Вадима дрогнул, дав петуха. Он подался вперед, сцепив руки в замок так крепко, что побелели костяшки. — Четыре года назад... У меня была возможность уехать в Италию. Стажировка в школе реставраторов. Грязные руки, растворитель, копейки на еду. Искусство, мать его. А Даша... она уже тогда была беременна. Ее отец предложил мне место в своей компании. Должность, от которой не отказываются. Я должен был обеспечивать семью! Я удалил номер куратора из Италии, прямо стоя у метро в снегопад. Я выбрал семью!
— Вполне в духе ответственного человека, — кивнула я, не меняя тона, и перевернула вторую карту. — Четверка Пентаклей. Человек сидит на каменном троне, судорожно прижимая к себе золотые монеты. На голове корона, за спиной большой город, а на лице — напряжение. Это карта удержания. Золотая клетка, страх потери, глухая оборона. Вы получили свою стабильность, Вадим. Вашу должность, статус. Но от чего вы так отчаянно обороняетесь сейчас?
Вадим шумно выдохнул, глядя на скрюченную фигуру с монетами.
— От всего, — прошептал он, и его плечи бессильно опустились. — Меня тошнит от планерок. Тошнит от графиков и согласований. И от жены... я смотрю на нее, и внутри все сжимается. У меня панические атаки перед каждым совещанием. Я задыхаюсь в этом кабинете.
Я молча выложила третью карту, завершая расклад.
— Двойка Мечей, — я чуть склонила голову. — Женщина с завязанными глазами держит два скрещенных тяжелых меча. Внутренний тупик. Подавление чувств ради иллюзии покоя. Вы закрыли глаза, Вадим, чтобы не видеть, как вам тесно.
В кабинете повисла тишина. С улицы сквозь двойные рамы донесся приглушенный вой ветра. Кара громко зевнула, обнажив мелкие клыки, и перевернулась на другой бок, едва не смахнув хвостом свечу.
— И что мне теперь делать? — Вадим поднял на меня потерянный взгляд. Вся его топ-менеджерская спесь сдулась. — Разводиться? Бросать работу?
— Карты не пишут за вас заявления по собственному желанию, — я усмехнулась, подперев щеку рукой. В меру цинично, но без насмешки. Я таролог, а не судья. — Они показывают карту местности. Вы злитесь на жену, потому что втайне сделали ее оправданием своего отказа от мечты. Вы заперли часть себя в тесном подвале, и теперь она колотит по трубам — вот вам и ваши панические атаки.
Вадим судорожно сглотнул, не отрывая взгляда от Двойки Мечей.
— Не обязательно сжигать дом дотла, чтобы открыть форточку, — мягко, но отрезвляюще добавила я. — Подумайте, как впустить немного воздуха в вашу идеальную, стерильную жизнь. Как позволить себе снова испачкать руки краской, пусть даже по выходным. Иначе этот прекрасный пиджак вас просто задушит.
Его лицо, до этого стянутое спазмом тревоги, постепенно расслаблялось. Словно нарыв, который долго дергал, наконец-то прорвало. Он коротко, но уверенно кивнул, доставая бумажник.
Через пять минут щелкнул замок входной двери. На столе осталась лежать стопка пятитысячных купюр.
Я потянулась в кресле до сочного хруста в позвонках. Наконец-то стянула душный, колючий свитер, бросив его на спинку стула, и осталась в черном шелковом топе. Кожа с благодарностью приняла прохладу, скопившуюся у пола.
Кара открыла глаза, понюхала деньги и требовательно мявкнула, боднув мою руку лысой головой.
— Знаю-знаю, чудовище мое, — я рассмеялась, сгребая купюры. — Встаю. Пошли домой, закажем лосося. Нам обеим надо поесть.
Я подошла к окну, глядя на суетливую, зябкую Покровку. Люди внизу кутались от ветра, многие из них прямо сейчас принимали «логичные» решения, о которых пожалеют через пять лет. А я стояла здесь, в старом, прогретом солнцем доме, чесала за ухом горячую кошку и чувствовала, что на сегодня с меня чужих драм достаточно.
Глава 2
Такси высадило меня на углу переулка возле Старого Арбата. Ноябрьский ветер тут же швырнул в лицо горсть ледяной крошки, попытавшись забраться под воротник тяжелого драпового пальто. Я сунула замерзшие руки глубже в карманы, уткнулась подбородком в колючую шерсть шарфа и ускорила шаг.
Бронзовая ручка в виде львиной морды обожгла пальцы холодом. Тяжелая дубовая дверь поддалась с неохотным, глухим скрипом, только когда я навалилась на нее всем весом. Над головой звякнул латунный колокольчик, отсекая гул промерзшей московской улицы.
Внутри время имело другую плотность — густую, тягучую. Воздух здесь всегда был слоистым: сначала в ноздри била сухая бумажная пыль старых фолиантов и кислый запах потемневшего серебра. Затем раскрывалась теплая тяжесть пчелиного воска, которым натирали антикварную мебель, и горечь крепкого эспрессо. А связывал это все властный, бескомпромиссный шлейф «Черной орхидеи» Тома Форда. Бабушкины духи висели в пространстве, заявляя права на территорию.
Я прислонилась спиной к дверному косяку, не спеша расстегивать пальто.
Агнесса Эдуардовна Власова стояла за стеклянной витриной. По документам ей было далеко за шестьдесят, по факту — ни один хирург не дал бы больше сорока - сорока пяти. Идеальное каре цвета горького шоколада, изумрудная шелковая блузка, нить тяжелого, неровного барочного жемчуга. Свет винтажной лампы выхватывал ее высокие скулы.
По ту сторону витрины переминался суетливый, полноватый мужчина в кожаной куртке. Он вертел в коротких пальцах серебряный портсигар с чужим вензелем.
— Ну, Агнесса Эдуардовна… Вещица-то с потертостями. Да и гравировка непонятно чья. Двадцать тысяч — потолок, — с базарной, липкой хитрецой тянул покупатель. От него на метр фонило желанием сэкономить и дешевым лосьоном после бритья.
Я скрестила руки на груди. Никакой магии, никаких ментальных фокусов — сейчас будет чистое искусство светской эквилибристики.
Бабушка не стала спорить. Она мягко, почти снисходительно улыбнулась. Чуть склонила голову набок и посмотрела на мужчину в упор. Долго. Оценивающе.
— Этот портсигар, Валерий, — ее голос упал на полтона, став глубоким, грудным, — это не просто кусок серебра. Это статус.
Она протянула руку с безупречным бордовым маникюром и кончиками пальцев коснулась металла, который мужчина все еще сжимал в ладони. Ее кожа почти задела его костяшки.
— Такие вещи не покупают на сдачу, — тихо произнесла она. — Почувствуйте тяжесть. Это вещь для человека с… весом. И вы, Валерий, я ведь сразу поняла, — человек, который умеет ценить историческую породу. Вы не из тех, кто мелочится.
Она приподняла бровь. Пауза повисла в воздухе, густая и звенящая. Идеальная, роскошная женщина ждала, кем он сейчас окажется: солидным мужчиной или скрягой.
Я физически ощутила, как изменился фон вокруг Валерия. У него расширились зрачки, на шее проступили красные пятна. Плечи под кожаной курткой развернулись, подбородок пополз вверх. Иллюзия торга сдохла, придавленная тяжестью его внезапно раздувшегося эго.
— Вы правы, — барственно выдохнул он, торопливо залезая во внутренний карман за бумажником. — Беру за полную. Вещь того стоит.
Как только за Валерием закрылась дверь и стих колокольчик, бабушка взяла с прилавка микроскопическую фарфоровую чашку. Затем грациозно повернулась к креслу эпохи ампир. На его вышитой золотом обивке растеклась рыжая, необъятная туша.
— Федор! — рявкнула Агнесса Эдуардовна, хлестнув каблуком-шпилькой по паркету. — Ты опять жрал мой фикус и тошнил на красное дерево? Ты не кот, ты шерстяная кара божья!
Кот приоткрыл один наглый желтый глаз, продемонстрировал ребристую розовую пасть в показательном зевке и отвернулся, мазнув хвостом по спинке исторического кресла.
Бабушка со вздохом сделала глоток кофе и перевела взгляд на меня. Ее идеально выщипанные брови медленно поползли вверх, сканируя мой гардероб.
— Марго. Радость моя. Скажи мне, что ты не ночевала в теплотрассе.
Я усмехнулась, стягивая тяжелое пальто. Оставшись в сером, растянутом до колен свитере крупной вязки, я подошла ближе. Ступни в тяжелых армейских ботинках гудели после ходьбы по брусчатке.
— Привет, ба. Это называется «оверсайз». Мне в нем тепло и комфортно.
Я наклонилась и поцеловала ее в надушенную щеку. Кожа у нее была прохладной, матовой. Мы были до смешного разными. Моя мать, Изольда, в свое время собрала чемоданы и сбежала на Лазурный берег искать богатого мужика, потому что «ваша родовая шизофрения рушит мне жизнь». А меня оставила этой женщине. И пока другие дети ходили на гимнастику, ба учила меня ставить блоки от чужих истерик, читать расклады, откармливала эклерами и заставляла на ощупь отличать викторианскую бронзу от подделок.
— Это называется «маскировка от жизни», дорогая, — бабушка со звоном опустила чашку на блюдце. — Глаза льдистые, фигура потрясающая — нас с тобой в семнадцатом веке сожгли бы просто из зависти. А ты кутаешься в чехол от танка. Женщина должна заявлять о себе в пространстве!
Она подошла к зеркалу в позолоченной раме, поправляя воротник шелковой блузки. Для нее магия и светская жизнь были неразделимы. Она крутила романы с галеристами, продавала антиквариат втридорога и пила эту жизнь большими глотками.
— Мне хватает того, что люди фонят своими комплексами и тревогами на весь город, — я опустилась на низкий пуф, проведя ладонью по его жесткой гобеленовой обивке. Вытянула уставшие ноги. — Если я надену красивое платье и начну собирать на себя еще и их слюни, у меня сгорят предохранители. Ты блистаешь, ба, а я работаю в изоляции.
Агнесса фыркнула, но в ее темных глазах на секунду проступила совершенно нормальная, человеческая теплота.
— Слава богу, что ты хотя бы от себя самой не бегаешь, как твоя мать, — она стряхнула невидимую пылинку с юбки. — Ладно, затворница. Будешь кофе? Итальянский атташе вчера прислал коробку фисташковых эклеров.
Я улыбнулась. В этом пропахшем деревом и чужими судьбами месте мне всегда было по-настоящему спокойно.
— Давай свои эклеры. И рассказывай про атташе. Сомневаюсь, что он прислал их просто из любви к кондитерскому искусству.
Уголки губ бабушки дрогнули в довольной усмешке. Она потянулась к медной турке. Вечер обещал быть долгим.
***
Трубы глухо дрогнули, когда я повернула вентиль. Шум воды оборвался, и тишина старой квартиры тут же навалилась на плечи, плотная и вязкая, как мокрая вата.
Я провела ребром ладони по запотевшему зеркалу. Влага собралась в тяжелые капли и поползла вниз по стеклу, открывая бледное лицо. Две пряди у висков — абсолютно белые, остальные — цвета глухой типографской краски, прилипли к щекам. Гидрофильное масло смыло броню из макияжа, оставив только покрасневшую от жесткой воды кожу.
Полотенце полетело в корзину. Я оперлась руками о край раковины, разглядывая себя. «Прячешься, как монашенка-расстрига», — так всегда говорила бабушка, глядя на мои глухие водолазки и пиджаки оверсайз. Я любила свое тело. Любила упругость мышц, тяжесть бедер, собственную физику. Но бабушка была из другого поколения ведьм. Она не понимала, что для меня ткань — это комфорт. В этом городе люди слишком громко фонят. Их паника, похоть и липкая зависть трутся о чужую открытую кожу, оставляя грязные энергетические отпечатки. Закрытая одежда была моим изолятором.
Я влезла в холодный шелковый халат, плотно затянула узел на талии и вышла в гостиную.
Сфинкс Кара спала в кресле, свернувшись в горячий, морщинистый узел. Я опустилась на жесткий стул за дубовым столом. Пальцы сами потянулись к колоде, лежащей на краю.
Делать расклад себе — это как пытаться самостоятельно вырезать себе аппендицит. В лучшем случае ничего не увидишь из-за слепого пятна, в худшем — нарежешь лишнего. Но сегодня ладони требовали тактильности. Шероховатый, чуть истертый по краям картон скользил между пальцами. Трение колоды давало ритм. Успокаивало.
Я стянула три карты и положила их на столешницу рубашками вверх.
Я перевернула первую. Отшельник.
Старая шутка мироздания: женщины моей крови не уживаются с мужчинами. Дело не в проклятии рода и прочей чепухе. Просто сложно делить кухню и постель с человеком, если ты по расширению его зрачков, запаху пота и микроспазмам челюсти знаешь, что он врет, еще до того, как он сформировал фразу. «С тобой некомфортно. Ты будто препарируешь меня за завтраком», — сказал мой последний бывший, нервно застегивая сумку. Это была моя вторая, и последняя попытка построит быт с мужчиной.
Вторая карта. Дьявол.
Логичный итог. Теперь в моей жизни есть только Слава. Инкуб с идеальным кредитным рейтингом. Наш договор был прост: он приходил, мы сжигали лишнею энергию в постели, он забирал выброс моих эмоций, как плату, и уходил. Никакого быта. Никаких попыток залезть мне в душу — инкубов интересует только физика процесса и калорийность эмоций.
Я коснулась третьей карты. Палец задержался на плотном картоне. В районе солнечного сплетения вдруг стало тесно. Глупый, совершенно человеческий сбой в системе. Я принимала свою природу, но именно сейчас, в стылую ноябрьскую ночь, отчаянно захотелось простой банальности. Чтобы кто-то просто сидел напротив. Спорил, какой фильм включить и резал лимон в чай.
Я усмехнулась собственным мыслям, убирая руку от карты. Пора спать. Меланхолия — отвратительный симптом недосыпа.
Тук-тук.
Звук был сухим. Костяшками по стеклу. Я замерла, медленно поворачивая голову к окну. Второй этаж. Сталинка. Снаружи — только голые ветки вязов и отвесная кирпичная стена.
Стук повторился. Кара в кресле даже не открыла глаза, только передернула лысой кожей на спине. Значит, не угроза. Фамильяры чуют агрессивную дрянь за километр. Если спит, значит, за окном знакомая особь.
Я подошла к окну и повернула металлическую ручку.
На узком каменном карнизе девятнадцатого века сидел Слава. Одна нога беспечно свешивалась вниз, пятка ботинка упиралась в лепнину. В распахнутом бежевом пальто и темной водолазке он выглядел слишком массивно для такой хлипкой опоры, но гравитация, казалось, просто не решалась сделать ему замечание. Русые волосы растрепал ветер, скулы резко выделялись в свете желтого уличного фонаря.
Он поймал мой взгляд, уголок его губ дрогнул. Я толкнула створку окна. В комнату тут же хлынул ледяной ноябрьский воздух, а вместе с ним — запах раскаленного утюга на влажной ткани и черного перца. Так пахла его физиология.
— Слава, — ровно произнесла я. — Человечество потратило века на изобретение дверных замков и домофонов. Уважай чужой труд.
Он плавно переместил вес и перешагнул через подоконник. Никакого шума, просто сто килограммов чужого веса бесшумно опустились на паркет.
— В подъезде пахнет хлоркой, Марго. Это оскорбляет рецепторы, — его голос вибрировал на тех низких частотах, которые бьют сразу в ключицы, минуя барабанные перепонки. Акустическая уловка их вида.
Температура в гостиной начала стремительно расти. От Славы несло жаром, как от вскрытой теплотрассы. Кара, почувствовав изменение климата, спрыгнула с кресла и потерлась боком о его штанину. Ее ребра мелко заходили ходуном, издавая сухой, щелкающий звук удовольствия. Слава опустил тяжелую ладонь, рассеянно почесав кошку между ушами.
— Что ты здесь забыл в два ночи? У нас не было в графике сегодняшнего дня.
— Шел мимо, — он выпрямился. В полутьме его зрачки расширились почти на всю радужку, поглощая скудный свет комнаты. — У тебя пульс замедлился и давление упало так, что на улице чувствуется. Думал, ты тут в обмороке лежишь, а ты...
Он обвел взглядом мой халат, задержался на влажных волосах, прилипших к шее. Воздух между нами стал сухим, шершавым.
— Я работаю с колодой, — я кивнула на стол, обрывая его диагностику.
В этот момент сквозняк из открытого окна подцепил третью карту. Картон перевернулся и лег на столешницу лицом вверх. Слава подошел ближе, бросив взгляд на стол.
— Рыцарь Жезлов, — прочитал он. Губы снова изогнулись в кривой усмешке. — Внезапный визит, вспышка, движение. Твои картинки не врут.
Он сделал еще один шаг, вторгаясь в мое личное пространство. Жар его тела прошивал холодный шелк халата. Слава поднял руку, и его пальцы — сухие, обжигающе горячие — скользнули по моей щеке, убирая белую прядь за ухо.
— Так что насчет чая? — тихо спросил он. Его дыхание коснулось моей кожи. — Или ты найдешь мне применение получше?
Внизу живота привычно стянулся тяжелый, тянущий узел. Меланхолия сгорела в радиусе метра от него. Я посмотрела на его ключицы, виднеющиеся в вороте водолазки. Банальность может подождать до завтра.
— Чай будешь пить у себя дома, — я потянула за узел пояса на талии. Тонкий шелк скользнул по плечам и бесшумно осел на паркет. — А здесь разувайся. И не смей топтать мне ковер уличной обувью.
Слава не сводил немигающего взгляда с моих ключиц. Я стояла перед ним абсолютно голая. Тяжелые влажные пряди холодили спину, капля воды сорвалась с кончиков волос и медленно поползла вниз по груди. Тень от оконной рамы ломалась на его лице, а тусклый свет с Покровки выхватывал лишь жесткую линию челюсти и то, как медленно дернулся его кадык. Он скинул ботинки — не наклоняясь, просто сбросил их с пяток с пугающей, тягучей пластикой, и бесшумно шагнул ко мне по ворсу ковра.
Разница температур ударила по нервам еще до того, как он коснулся меня. Воздух вокруг него казался густым, пересушенным, как над раскаленным асфальтом. Когда его широкие ладони легли на мою влажную талию, я невольно выдохнула сквозь стиснутые зубы. Кожа, быстро остывающая на сквозняке, встретилась с его обжигающим теплом. Вода под его пальцами, казалось, вот-вот зашипит.
Он не торопился. В этом и была суть: инкубы не просто поглощают чужую похоть, они делают это через абсолютное, тотальное подчинение тела. Слава опустил голову, утыкаясь носом мне в шею, и его горячее дыхание мазнуло по мокрой коже. Его губы скользнули по линии ключицы, пока большие пальцы медленно, с нажимом, обрисовывали ямочки на пояснице. Каждое его прикосновение было выверенным, абсолютным знанием анатомии удовольствия. Мои колени дрогнули. Он точно знал, где нажать, как провести шершавой мозолистой ладонью по бедру, чтобы выбить из меня тихий, неконтролируемый стон.
Запах жженого сахара и терпкого черного перца заполнил легкие. Я запустила пальцы в его жесткие волосы, пока его губы спускались ниже, слизывая капли воды с моей груди. От его языка исходил такой сухой жар, что влага испарялась мгновенно, оставляя на коже горящие следы. Он плавил мое физическое напряжение, превращая тело в послушный, отзывчивый инструмент.
Тесня меня к спальне, он ни на секунду не разрывал тактильного контакта. Подколенки ударились о край кровати. Я упала на спину, и плотный матрас бесшумно поглотил звук. Слава навис надо мной. В полумраке уличный свет отразился в его глазах тяжелым золотом. Брюки и водолазка полетели на пол. Он прижался ко мне. Кожа к коже. Сухой жар к прохладной влаге.
Его губы были жесткими, со вкусом соли. Слава вошел медленно, до краев заполняя меня своим обжигающим объемом, и замер на удар сердца, давая привыкнуть. А затем начал двигаться — глубоко, ритмично, растягивая каждое скольжение. Это не было бездумным животным актом. Это было виртуозное исполнение. С каждым его толчком по нервам расходились горячие искры, сплетаясь в тугую спираль внизу живота.
Он доводил меня до грани и отступал, меняя темп, заставляя выгибаться навстречу, искать его губы, царапать ногтями скользкую от пота спину. Я кусала его плечо, на языке оставался солоноватый вкус, а в голове не осталось ни одной связной мысли. Моя эмпатия, забитая чужими истериками и фоновой городской злобой, начала плавиться в этом первобытном огне.
Слава почувствовал, что я на пределе. Он глухо выдохнул мне в шею — утробный, вибрирующий в костях звук — и ускорил темп, вколачивая в меня удовольствие такой силы, что перед глазами поплыли темные круги.
Меня накрыло. Стянувшее грудь напряжение лопнуло. Я вскрикнула, до побеления в костяшках впиваясь в его плечи, и мышцы свело жестокой, сладкой судорогой.
Именно в эту секунду, на пике моего срыва, Слава прижался губами к моим губам. Он буквально выпивал мой оргазм. Я чувствовала, как вместе с прерывистыми, рваными выдохами из меня мощным потоком уходит всё: ослепительная вспышка физического экстаза, а следом за ней — вырванная с корнем тяжесть чужих эмоций, липкий ментальный осадок и накопившаяся усталость. Он поглощал выброс моей чистой энергии и грязного морока, жадно сглатывая ее, как изысканное вино.
Я провалилась в звенящую, стерильную пустоту. Тело пульсировало, расслабленное до состояния воды.
Слава медленно опустился на меня, накрывая своим тяжелым, влажным от пота телом. Его сердце билось ровно, дыхание выровнялось. Он уткнулся лицом в мои растрепанные волосы, плотно и властно прижимая меня к матрасу. В этом жесте было столько сытого покоя, словно огромный змей наконец-то свернулся кольцами вокруг своего сокровища, погружаясь в теплое оцепенение после идеальной охоты.
По глазам резануло желтым.
Я моргнула, фокусируя зрение на потолке. Утреннее солнце било сквозь щель в шторах прямо на подушку. Во рту пересохло. Я спустила ноги с кровати, чувствуя, как ступни благодарно принимает холодный паркет. Тело ощущалось легким, выпотрошенным в самом лучшем смысле этого слова — ни грамма вчерашней ведьмовской тяжести, ни капли чужого ментального мусора. Идеальная пустота и не какой мелонхолии.




