
Полная версия
Странная история доктора Джекила и мистера Хайда

GHOST REED
Странная история доктора Джекила и мистера Хайда
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ИСТОРИЯ ДВЕРИ
Мистер Гэбриел Джон Утерсон принадлежал к числу людей, которых прежде всего запоминают по их сдержанности.
Худощавое лицо с резкими чертами казалось случайному знакомому суровым, почти неприветливым. Утерсон редко улыбался, а когда говорил, выбирал слова так осторожно, будто каждое должно было выдержать проверку в суде. Он не любил пустых разговоров, не пытался казаться оживлённым и не видел нужды объяснять свою сдержанность.
Однако те, кто знал адвоката много лет, судили о нём иначе. Они замечали, что он никогда не забывает данного обещания, умеет выслушать чужую беду до конца и не отворачивается от человека лишь потому, что тот оказался в затруднительном положении. Утерсон не был склонен рассуждать о милосердии. Он предпочитал просто оказать помощь — без свидетелей, лишних слов и последующего напоминания об услуге.
Особенно ясно это проявлялось в отношении к людям, чья репутация уже начинала рассыпаться. Там, где другие спешили произнести осуждение, адвокат оставался рядом. Иногда он становился последним порядочным человеком, который по-прежнему подавал руку тому, кого общество успело отвергнуть.
— В этом вопросе я придерживаюсь ереси Каина, — говорил он, когда кто-нибудь упрекал его в излишней снисходительности. — Пусть ближний идёт своей дорогой, даже если она ведёт к дьяволу.
Впрочем, к себе самому Утерсон не проявлял подобной снисходительности. Он не позволял себе привычек, которые считал опасными, и даже удовольствия отмерял скупо. Он любил хорошее вино, но, оставаясь один, предпочитал джин, чтобы не слишком потакать собственному вкусу. Любил театр — и тем не менее не переступал его порога уже двадцать лет. В своей жизни он установил множество подобных ограничений и соблюдал их с той невозмутимостью, с какой иной человек придерживается железнодорожного расписания.
Друзей у него было немного. Большинство составляли родственники и знакомые давних лет. Утерсон не искал среди них сходства с собой; привязанность его возникала медленно и, однажды укоренившись, держалась прочно, как старый плющ на кирпичной стене.
Поэтому никого из тех, кто хорошо знал адвоката, не должно было удивлять его многолетнее расположение к мистеру Ричарду Энфилду, дальнему родственнику, человеку светскому, общительному и заметному в лондонских кругах. Но посторонние неизменно удивлялись. Эти двое казались столь непохожими, что их дружба требовала объяснения, которого ни один из них не собирался давать.
Каждое воскресенье они отправлялись на прогулку.
Со стороны эти прогулки едва ли казались весёлым времяпрепровождением. Мужчины шли рядом, нередко по нескольку кварталов не обмениваясь ни словом. Утерсон смотрел перед собой, слегка опустив голову; Энфилд то постукивал тростью о мостовую, то разглядывал дома, вывески и прохожих. Если им встречался знакомый, оба приветствовали его с такой готовностью, будто внезапная остановка была долгожданным развлечением.
И всё же ни тот, ни другой не отказался бы от этих прогулок без серьёзной причины. Ради них Утерсон откладывал дела, а Энфилд — приглашения, которые в любой иной день принял бы с удовольствием. Воскресные часы принадлежали им двоим. Этот обычай сложился много лет назад и не нуждался в подтверждении.
В одно из воскресений их путь пролегал через торговую часть Лондона.
Обычно здесь царила суета: открывались двери лавок, торговцы зазывали покупателей, посыльные лавировали между прохожими, а колёса экипажей с грохотом катились по камням. Теперь же улица отдыхала. Ставни были закрыты, витрины погасли, лишь на хорошо отмытых стёклах поблёскивал бледный дневной свет. Медные дверные ручки и таблички сияли так старательно, словно хозяева лавок надеялись произвести впечатление даже в собственное отсутствие.
Улица была узкой, но ухоженной. Один нарядно выкрашенный фасад тесно примыкал к другому. От этого тихий воскресный уголок казался почти праздничным, особенно рядом с соседними переулками, где осыпалась штукатурка и на стенах темнели старые потёки.
Энфилд, шагавший ближе к мостовой, лениво оглядывал дома. Утерсон слушал удаляющийся цокот лошадиных копыт. Оба, по своему обыкновению, молчали.
Наконец вереница чистеньких фасадов оборвалась.
На левой стороне улицы темнел проход во двор, и рядом с ним возвышалось строение, словно случайно попавшее сюда из другого квартала. Его обращённая к улице стена была глухой. В верхнем этаже не виднелось ни одного окна; внизу виднелась только обветшавшая, неприметная дверь.
Дверь давно не красили. Дерево потемнело от дождей, краска местами вздулась и слезла, а вокруг замка тянулись царапины. На ней не было ни звонка, ни молотка. Казалось, хозяин вовсе не желал, чтобы к нему стучались.
Ниша перед дверью служила укрытием уличным бродягам. На камне валялись обгоревшие спички. Дети любили играть на ступенях, а чьи-то неумелые руки исполосовали стену ножом. Никто, судя по всему, не заботился ни о чистоте, ни о сохранности дома.
Энфилд замедлил шаг.
Утерсон заметил это не сразу и прошёл ещё несколько шагов, прежде чем остановиться.
— Что такое, Ричард?
Вместо ответа Энфилд поднял трость и указал на дверь.
— Вы когда-нибудь обращали на неё внимание?
Адвокат посмотрел через улицу.
— Да, — сказал он после короткой паузы. — Доводилось.
— Странная вещь, — произнёс Энфилд. — Стоит мне увидеть эту дверь, как я вспоминаю одну историю. Не из тех, что рассказывают за хорошим обедом.
Утерсон перевёл взгляд с двери на спутника.
— Вот как? И что же это за история?
Энфилд не ответил сразу. Он ещё раз оглядел тёмный вход.
— Случилось это ночью, — начал он наконец. — Вернее, под утро. Было около трёх часов. Я возвращался издалека и шёл через почти пустой город.
Энфилд двинулся дальше, и Утерсон пошёл рядом. По голосу рассказчика было ясно: он хорошо помнил ту ночь.
— Представьте, — продолжал он, — нескончаемые улицы, одну за другой, освещённые фонарями и совершенно безлюдные. Газ горит, дома стоят, всё на своих местах, а вокруг ни души. Сначала это даже приятно. Потом начинаешь слышать каждый собственный шаг. А ещё через некоторое время радуешься мысли, что где-нибудь за углом может показаться полисмен.
Он усмехнулся без особого веселья.
— Я уже дошёл до такого состояния, когда тишина раздражает сильнее шума. И вот на перекрёстке увидел двоих. Один — невысокий мужчина — быстро и уверенно шёл на восток. Другая — маленькая девочка лет восьми или десяти. Она бежала по поперечной улице так поспешно, что, должно быть, вовсе не смотрела перед собой.
Утерсон не перебивал.
— Они встретились на углу. Столкновение само по себе было пустяковым, — сказал Энфилд уже без прежней беспечности. — Но то, что произошло после, я, пожалуй, не забуду никогда. Девочка упала. Мужчина даже не попытался её обойти. Он наступил на неё, перешагнул через упавшего ребёнка и двинулся дальше, будто под ногами у него лежала какая-нибудь куча тряпья.
Адвокат резко повернул голову.
— Прошёл по ней?
— Именно. Не споткнулся, не потерял равновесия, не обернулся в испуге. Он просто продолжал идти. Девочка кричала, а он не обратил на её крик никакого внимания.
Энфилд стиснул рукоять трости.
— Знаю, звучит нелепо. Я и сам не сумел бы объяснить, почему это зрелище показалось мне таким ужасным. Но в его равнодушии было нечто... совершенно нечеловеческое. Я крикнул и бросился за ним. Догнал, схватил за ворот и потащил обратно.
— Он сопротивлялся?
— Нет. В том-то и дело, что нет. Повернулся, взглянул на меня — и пошёл. Я тогда предпочёл бы, чтобы он вырвался, ударил, устроил сцену. Всё это было бы понятнее. А он смотрел так, словно я причинял ему всего лишь мелкое неудобство.
Утерсон опустил глаза на мостовую.
— Что было с девочкой?
— К тому времени вокруг неё уже собрались родные. Вскоре прибежал и врач, за которым она, оказывается, отправилась. К счастью, ребёнок отделался главным образом испугом. Осмотрели её, убедились, что серьёзной беды не случилось. Можно было бы на том и разойтись.
Энфилд помолчал.
— Но мы не разошлись.
Они дошли до пересечения с небольшим переулком. Утерсон остановился, пропуская экипаж, и только когда тот миновал их, спросил:
— Почему?
— Потому что никто из присутствовавших не мог спокойно смотреть на этого человека. Семья девочки, разумеется, была вне себя. Я тоже. Но больше всего меня поразил врач. Обыкновенный на вид человек, ничем не примечательный, с сильным эдинбургским выговором. Однако каждый раз, когда он смотрел на незнакомца, выражение его лица менялось. Я видел: он с трудом сдерживает желание убить его.
— Вы не преувеличиваете?
— Нисколько. И что неприятнее всего, я понимал его. Точно такие же мысли приходили мне самому.
На несколько мгновений между ними установилось молчание. Энфилд покачал головой и продолжил уже ровнее:
— Разумеется, никто не собирался совершать убийство. Вместо этого мы пригрозили негодяю оглаской. Сказали, что сделаем происшествие известным всему Лондону, и тогда ни одна приличная дверь перед ним не откроется. Поверьте, мы говорили весьма убедительно. Женщины были в такой ярости, что нам приходилось удерживать их подальше от него.
— И как же он отвечал?
— С издёвкой. Он понимал, что оказался в наших руках, и всё-таки сохранял это отвратительное спокойствие. По лицу было видно, что он напуган, но страх словно только усиливал его злость. Наконец он сказал примерно так: если мы намерены извлечь выгоду из несчастного случая, то пусть назовём сумму. Порядочный человек, дескать, предпочтёт заплатить, чем участвовать в скандале.
Утерсон нахмурился.
— Он сам заговорил о деньгах?
— Сам. Мы потребовали сто фунтов для семьи ребёнка. Сумма немалая, и он сперва хотел спорить. Но оглядел собравшихся и, видимо, решил не испытывать их терпение.
Энфилд снова бросил взгляд назад, в сторону оставшегося позади двора.
— Вот тут и начинается самое странное. Незнакомец повёл нас прямо к той двери, о которой я вас спросил.
Утерсон остановился.
— К этой?
— К этой самой. Он вынул из кармана ключ, отпер дверь и скрылся внутри. Мы ждали снаружи. Нельзя сказать, что ожидание было приятным: в такое время и в подобном месте поневоле начинаешь сомневаться, вернётся ли человек вообще. Однако вскоре он появился снова. Принёс десять фунтов золотом и чек на оставшиеся девяносто.
— Чек?
— На предъявителя. Чек одного из солидных банков, с подписью, которую я узнал сразу.
— Чьей подписью?
Энфилд посмотрел на спутника.
— Не просите меня назвать имя. Это имя принадлежит человеку широко известному и всеми уважаемому. Его упоминают в газетах, связывают с добрыми делами. Скажу лишь, что увидеть его на чеке в руках того мерзавца было удивительно.
Адвокат ничего не ответил, и Энфилд продолжил:
— Я подумал о подделке. Согласитесь, не каждый день видишь, как подозрительный субъект среди ночи отпирает дом, который едва ли ему принадлежит, а потом возвращается с деньгами и чеком за чужой подписью. Я прямо сказал, что не верю в его подлинность.
— И он?
— Предложил дождаться открытия банка. Даже пообещал лично присутствовать при получении денег. Словом, деваться ему, видимо, было некуда.
— Вы согласились?
— Мы все отправились ко мне: врач, отец девочки, наш незнакомец и я. Просидели до утра. Затем позавтракали, а как только банк открылся, отправились туда. Я предъявил чек и предупредил служащего, что у меня есть основания сомневаться в подписи.
— И что выяснилось?
Энфилд развёл руками.
— Чек был настоящим. Нам выплатили всю сумму.
Утерсон тихо произнёс:
— Вот как.
Энфилд внимательно посмотрел на него.
— Теперь понимаете, почему эта дверь не даёт мне покоя? С одной стороны — человек, который способен растоптать ребёнка и не испытать раскаяния. С другой — почтенное имя на вполне законном банковском документе. Как их связать? Я могу представить только одно: шантаж. Какой-нибудь давний проступок, тайна, за которую приходится дорого платить. С тех пор я мысленно называю это место домом шантажа.
Он хотел добавить что-то ещё, но передумал.
Утерсон шёл молча. Улица давно сменилась другой; под ногами у них лежала ровная каменная мостовая, мимо проплывали аккуратные фасады, а вдали слышались голоса прохожих. Всё вокруг выглядело обычно, спокойно, почти безмятежно. Но адвокат, казалось, больше не видел домов.
— Вы знаете, кто живёт в том здании? — спросил он наконец.
— Нет. Откровенно говоря, даже не уверен, что в нём живут. Адрес самого человека я, впрочем, узнал позже.
— А о доме вы справок не наводили?
— Нет, и намеренно.
Энфилд произнёс это с такой решительностью, что Утерсон посмотрел на него с удивлением.
— Намеренно?
— Я стараюсь не задавать лишних вопросов. Вопросы, знаете ли, опасная вещь. Бросишь один, точно камешек с вершины холма, а он покатится, заденет другие камни, и в конце концов обрушится целая лавина. Пострадает какой-нибудь мирный человек, о котором ты даже не думал. Его семье придётся менять имя, а сам он до конца жизни будет гадать, за что ему выпало несчастье.
Энфилд покрутил трость между пальцами.
— Вот моё правило: чем подозрительнее выглядит история, тем меньше я расспрашиваю.
— Разумное правило, — сказал Утерсон.
— Рад, что вы согласны. Правда, сам дом я всё же осмотрел, насколько позволяла улица. Со стороны двора наверху есть три окна. Они всегда закрыты, но стёкла чистые. Внизу окон нет. Другой двери я не видел, да и никого, кроме того человека, там не встречал. Один из дымоходов почти постоянно дымит, стало быть, кто-то в строении бывает. Только здания в том дворе так тесно примыкают друг к другу, что трудно различить, где кончается одно и начинается другое.
— Вы наблюдали за дверью?
— Время от времени. Не стану утверждать, будто совсем о ней забыл. Неделю назад снова видел того человека. Он подошёл и отпер её своим ключом.
Утерсон не сразу отозвался. Энфилд принял его молчание за знак того, что рассказ подошёл к концу, и некоторое время оба шли дальше.
Наконец адвокат произнёс:
— Вы говорите, чем страннее история, тем меньше следует спрашивать.
— Совершенно верно.
— Я нахожу ваше правило достойным уважения.
— Благодарю вас.
— И всё же мне необходимо нарушить его. Назовите имя человека, который наступил на девочку.
Энфилд на мгновение задумался.
— Полагаю, тут нет вреда, — ответил он. — Его зовут Хайд. Мистер Хайд.
Адвокат едва заметно кивнул: имя он знал и прежде.
— Как он выглядел?
— Ах, если бы я мог вам объяснить. Он невысок, это я помню совершенно точно. Но дело не в росте. В нём есть что-то неправильное, что-то отталкивающее. Смотришь и чувствуешь неприязнь, ещё не успев понять почему. Будто у него какой-то изъян, хотя назвать его я не способен.
— Может быть, вы просто были возмущены тем, что увидели?
— Нет. Я замечал то же самое и позже, когда ярость давно прошла. Я вижу его как сейчас, но попробуйте заставить меня описать его лицо — и я не сумею назвать ни одной приметы, которая объяснила бы это чувство. Странное лицо. Неприятное. Только и всего.
Энфилд досадливо повёл плечом, будто собственная неспособность подобрать слова оскорбляла его.
Утерсон некоторое время смотрел прямо перед собой.
— Вы уверены, что он открыл ту дверь ключом?
— Уверен ли я? — Энфилд резко повернулся к нему. — Дорогой мой Утерсон, вы заставляете меня усомниться в том, достаточно ли ясно я выражаюсь.
— Простите, Ричард. Я понимаю, как нелепо звучит вопрос. Но здесь есть обстоятельство, о котором вы не знаете. Я не спросил у вас имя человека, подписавшего чек, потому что мне оно уже известно.
На лице Энфилда появилась растерянность.
— Известно?
— Да. Ваш рассказ, по-видимому, имеет отношение к делу, которое давно меня беспокоит. Поэтому я и хочу быть совершенно уверен в подробностях. Если хоть одна из них передана неточно, прошу вас сказать об этом сейчас.
Энфилд помрачнел.
— Вы могли предупредить меня раньше, — произнёс он с явной обидой. — Я рассказал всё так, как было. У Хайда имелся ключ, и ключ этот находится у него до сих пор. Повторяю: неделю назад я собственными глазами видел, как он отпер дверь.
Утерсон медленно выдохнул.
Ответ был получен, но облегчения не принёс.
— Что ж, — заговорил Энфилд после паузы, — выходит, я сам нарушил собственное правило. Стоило мне пуститься в рассказы, и вот результат. Предлагаю договориться: больше мы к этой истории не возвращаемся.
Адвокат протянул ему руку.
— Согласен, Ричард. От всего сердца.
Они обменялись рукопожатием и продолжили прогулку.
Некоторое время Энфилд ещё искал тему для разговора, но вскоре отказался от этого намерения. Утерсон вновь погрузился в привычное молчание, только теперь оно казалось более тяжёлым. Адвокат смотрел перед собой и даже не заметил, как на противоположном тротуаре молодой человек приподнял шляпу, приветствуя Энфилда.
Перед его мысленным взором стояла старая дверь — облупившаяся, без звонка и без дверного молотка.
А рядом с ней возникало имя, произнесённое Энфилдом.
Хайд.
Утерсон знал это имя и прежде. Но до нынешнего воскресенья оно было всего лишь строчкой в документе, который адвокат не любил даже вспоминать.
Теперь у строчки появились лицо, ключ и история, от которой хотелось отвернуться.
И, что было хуже всего, ни одно из этих обстоятельств не обещало его старому другу ничего хорошего.
ГЛАВА ВТОРАЯ
ЗАВЕЩАНИЕ ДОКТОРА ДЖЕКИЛЯ
К воскресному вечеру Лондон преобразился.
Улицы, ещё недавно казавшиеся вымытыми и нарядными, поблекли под ранними сумерками. В окнах домов зажигались лампы, экипажи торопились к освещённым подъездам, а над крышами медленно собиралась дымка, в которой растворялись дальние трубы и шпили. Ветер нёс вдоль мостовых сырой холод с реки.
Мистер Гэбриел Джон Утерсон возвратился домой позже обычного.
В передней адвокат снял перчатки и передал слуге шляпу. Он всё ещё думал о разговоре с Энфилдом. На вопрос, подавать ли ужин, адвокат ответил утвердительно, хотя есть ему не хотелось. Он привык соблюдать распорядок даже тогда, когда мысли были заняты совсем иным.
Дом Утерсона отличался сдержанностью, подобающей его хозяину. Здесь не держали вещей ради показной роскоши и не покупали ничего под влиянием минутной прихоти. Крепкая мебель служила десятилетиями; ковры были темны и добротны; часы шли исправно и достаточно тихо, чтобы не привлекать к себе внимания. Всё находилось на своих местах. Человек, проживший в этих комнатах много лет, мог бы отыскать нужный предмет даже при погашенных лампах.
Ужин подали вовремя.
Утерсон сел за стол, развернул салфетку и принялся за еду, почти не ощущая вкуса. Обычно воскресный вечер доставлял ему особое удовольствие. После прогулки с Энфилдом и ужина он устраивался перед камином с книгой богословского содержания — столь серьёзной, что иной читатель счёл бы её верным средством от бессонницы. Рядом стоял бокал, огонь потрескивал за решёткой, а часы соседней церкви мерно отбивали четверти часа. Тогда адвокат закрывал книгу, благодарил судьбу за спокойный день и отходил ко сну.
Нынче же он несколько раз ловил себя на том, что смотрит не на тарелку, а на пустой стул напротив.
В памяти возникала обшарпанная дверь. Затем — лицо Энфилда, неожиданно утратившее привычную беспечность. Потом снова звучало имя, которое адвокат надеялся больше никогда не услышать в разговоре с посторонним человеком.
Хайд.
Утерсон отложил приборы.
— Благодарю, — сказал он слуге. — Можете убрать.
Тот бросил краткий взгляд на почти нетронутый ужин, но ничего не спросил. В этом доме давно умели уважать молчание хозяина.
Когда скатерть унесли, адвокат не пошёл к камину. Он поднялся, взял свечу и прошёл в кабинет, где хранились деловые бумаги.
Комната встретила его сухим запахом кожи, бумаги и старого дерева. Здесь проходила значительная часть его жизни — не та, о которой вспоминали друзья, а та, благодаря которой они могли положиться на его слово. В высоких шкафах стояли переплетённые тома, на полках теснились папки, а на письменном столе лежала раскрытая книга записей. В углу возвышался тяжёлый сейф.
Утерсон поставил свечу на стол и некоторое время стоял неподвижно.
Он прекрасно знал, зачем пришёл сюда. Именно поэтому не спешил.
Наконец он отпер сейф, открыл внутреннее отделение и достал конверт с завещанием. На нём аккуратным почерком было выведено:
«Завещание доктора Генри Джекиля».
Адвокат положил документ перед собой и сел.
Когда-то этот конверт уже доставил ему немало неприятных минут. Не в силу своей сложности: с юридической точки зрения содержание было изложено вполне определённо. Гораздо труднее было примириться с тем, что подобные распоряжения исходили от Генри Джекиля — человека образованного, состоятельного и, насколько Утерсон знал его, способного отличать благоразумие от прихоти.
Доктор составил завещание собственноручно. Утерсон, которому предстояло хранить бумагу, наотрез отказался участвовать в её подготовке. Несколько раз он пытался убедить друга пересмотреть условия; каждый разговор заканчивался одинаково. Джекиль говорил, что хорошо понимает свои действия, а адвокат уходил с ощущением, будто наткнулся на закрытую дверь.
Теперь перед ним вновь стояла закрытая дверь — на этот раз не деревянная, а возведённая из нескольких строк на дорогой бумаге.
Утерсон вынул листы и начал читать.
В случае смерти доктора Генри Джекиля, обладателя учёных степеней и заслуженного положения в обществе, всё его имущество без исключения переходило «другу и благодетелю Эдварду Хайду».
Адвокат остановился на этих словах.
«Другу и благодетелю».
Подобное определение озадачивало его. Допустим, у Джекиля имелись причины испытывать благодарность человеку, о котором он не желал говорить. Но почему эта благодарность требовала передать ему всё — дом, капитал, имущество, накопленное долгими годами? Почему исключала людей, с которыми доктор был связан десятилетиями? И что мог сделать для Генри Джекиля человек, способный без колебания растоптать ребёнка на пустой улице?
Утерсон заставил себя продолжить.
Далее следовало условие ещё более странное. Если доктор Джекиль исчезнет или будет отсутствовать без объяснений более трёх календарных месяцев, мистер Хайд должен немедленно вступить во владение всем, что принадлежало доктору. Никаких иных обязательств на него не возлагалось, кроме выплаты нескольких небольших сумм слугам.
Утерсон перечитал эту часть дважды.
Смерть могла быть предусмотрена всяким благоразумным человеком. Исчезновение — тоже, если речь шла о путешественнике, мореплавателе или о лице, чья служба была сопряжена с особыми опасностями. Но Генри Джекиль не собирался в далёкую экспедицию. Он жил в Лондоне, занимался исследованиями и привык к комфорту собственного дома.
Откуда же в его распоряжениях взялось это тревожное слово — «исчезнет»?
После рассказа Энфилда всё изменилось.
Утерсон опустил листы.
— Я думал, что это безумие, — произнёс он вслух, обращаясь к пустому кабинету. — Теперь боюсь, что за ним скрывается позор.
Собственный голос прозвучал неожиданно резко.
Адвокат привык разбирать людские затруднения по существу. У каждого дела были обстоятельства, свидетели, документы. Даже там, где речь шла о слабости или преступлении, факты можно было собрать и расположить в определённом порядке. Здесь же у него были лишь завещание, рассказ Энфилда и тревожная связь между именем Хайда и именем старого друга.
Он ещё раз взглянул на подпись Джекиля.
Знакомый уверенный почерк делал содержание документа ещё более тревожным.
С минуту Утерсон сидел без движения. Затем сложил завещание, вернул его в конверт и убрал в сейф. Он дважды повернул ключ в замке, хотя хватило бы одного оборота.
Решение созрело само собой.
Был человек, знавший Генри Джекиля едва ли не столь же давно, как сам Утерсон: откровенный, порой резкий, но неспособный умолчать о важном из одной лишь учтивости. Если он слышал об Эдварде Хайде, адвокат узнает об этом сегодня.
Он погасил свечу, надел пальто и попросил слугу принести шляпу.
— Вы уходите, сэр? — спросил слуга, не сумев удержать удивления.
— Ненадолго. Не ждите меня к обычному часу.
Холодный воздух встретил адвоката у порога. Он застегнул пальто и направился к Кавендиш-сквер, где жил доктор Хэсти Ленайон.

