Непростые дети. Каменные стены I. Туманный берег
Непростые дети. Каменные стены I. Туманный берег

Полная версия

Непростые дети. Каменные стены I. Туманный берег

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Дмитрий Колесниченко

Непростые дети. Каменные стены I. Туманный берег

Непростые дети. Каменные стены I. Туманный берег

Всю жизнь их учили одному и тому же, тремя словами: молчи, притворяйся, не показывай. Старшая берёт в руки чужую вещь и узнаёт, кто её держал. Младшая слышит мысли – как радио, которое сложно выключить. Отец знает всё заранее и никогда об этом не говорит. Мать не умеет ничего, но одна держит всю семью.

Осенью 2007-го Голубевы уезжают из России целиком – с пельменями, зелёной тетрадью и выцветшим стикером «Мы обычная семья», который мать перевесит на шотландский подоконник в первый же вечер. Эдинбург: серый камень, бесконечный дождь и единственная в мире кафедра парапсихологии, где паранормальное изучают за зарплату.

Здесь наконец можно не прятаться. Через месяц старшая поймёт, в чём подвох: пока тебе не верят, тайна принадлежит тебе. Как только поверят – тайна начинает принадлежать всем, а значит перестаёт быть тайной.

© Дмитрий Колесниченко, Марина Мнишек, 2026

Пролог

«Всякое путешествие начинается с того, что вы ещё не знаете, куда именно идёте» – Джон Стейнбек




Дом на Балерно-роуд, 14, встретил их так, как встречает старый человек, которого разбудили среди дня: без обиды, но и без особой радости, приглядываясь, кто это к нему приехал и надолго ли. Дом стоял в конце улочки городка Карри, серый, каменный, приземистый, с красной дверью, слишком яркой для этого камня, и с кустом шиповника у забора, до того мокрым, что тёмно-зелёные листья казались лаковыми. Шёл дождь, и не тот дождь, который начинается и кончается, а шотландский, мелкий и косой, который не идёт, а просто есть, как воздух, как серый свет, и останавливаться явно не собирался ни сегодня, ни, судя по всему, до самого конца августа.

Тая вышла из машины первой и на секунду замерла посреди дорожки, подняв лицо к небу, которого, в сущности, не было: вместо неба над крышами висела ровная серая пелена, положенная низко и, похоже, надолго. Пахло мокрой шерстью её же собственного свитера, каменной пылью, которая, как оказалось, имеет запах, и морем, до которого отсюда было двадцать минут на машине, но ветер приносил его дыхание даже сюда, в тихий пригород, где не было ни чаек, ни причалов, ничего, кроме одинаковых серых домов и живых изгородей. Тридцать часов без нормального сна стояли в ней ровным гулом, во рту держался вкус самолётного кофе, а ноги после дороги были чужие и слишком длинные. Она стояла и слушала не ушами, а чем-то внутри, что обычно слышит приближение грозы, но сейчас оно молчало, ровно и спокойно. За двадцать лет Тая научилась такое молчание ценить и не трогать: оно кончалось само, всегда неожиданно и всегда не вовремя.

Их было четверо, и они выгружались из машины в том порядке, в каком делали почти всё в жизни. Катя, единственная в семье без всяких способностей и от этого, как она сама говорила, самая нормальная, первой оказалась у багажника, безошибочно вытянула из десятка сумок ту, в которой лежало нужное именно сейчас, и пошла к двери, на ходу решая, что где будет стоять. Таня, которой через две недели исполнялось девятнадцать, выбралась следом, поморщилась и потёрла висок, поводя головой, как поводят настройкой у радио, поймавшего одну сплошную пустую полосу. Дима, немногословный, но попадающий словом точно в цель, вышел последним, встал у открытого багажника и оглядел дом взглядом юриста, принимающего дело к производству.

– Ну? – спросила Катя из-под сумки. – Вердикт?

– Жить можно, – сказал Дима.

– Пятнадцать лет юридической практики, так что без сюрпризов, – сообщила Катя мокрому шиповнику и понесла сумку дальше.

– Мам, ступенька, – сказала Тая ей в спину.

– Вижу.

– Ты её увидишь через полшага после того, как об неё споткнёшься.

Катя не споткнулась исключительно из принципа. Таня осталась под дождём с рюкзаком на одном плече и задрала голову к небу, молчавшему, как радио без батареек, с таким видом, будто собиралась предъявить претензию, но не знала кому.

– А это надолго? – спросила она.

– До конца августа, – сказал Дима, не отрываясь от коробок.

– Это прогноз или ты просто хочешь, чтобы я перестала спрашивать?

– Это дождь, и он шотландский, – ответил Дима.

Таня посмотрела на отца долгим взглядом человека, который сто раз перепроверял и ни разу не поймал на лжи. Отец умел молчать на всех языках мира. Сейчас, надо полагать, молчит на шотландском.

– Когда-нибудь ты ошибёшься, – пообещала она, – и мы устроим праздник, купим шарики.

– Хорошо, – сказал Дима и взял следующую коробку, и по спине его было видно, что шарики он оплатит, но покупать их не придётся.

Тая подтянула рукав свитера на ладонь и толкнула калитку через шерсть, привычкой, начала которой не помнила. Обо всём этом в семье знали давно и обращались с этим, как обращаются с семейным серебром: доставали редко, чистили молча, никому не показывали. Тая брала в руки старую вещь, и вещь начинала рассказывать, чьи пальцы её держали, в каких комнатах она лежала, что видела, поэтому правила у Таи выросли раньше, чем объяснения: не хватать, не любопытствовать, чужого не трогать даже взглядом. Таня слышала чужие мысли и всю жизнь училась не показывать, что слышит. Обеим всю жизнь говорили одно и то же: молчи, притворяйся, не показывай. Таня называла это семейным гимном и уверяла, что под него можно маршировать, и Катя всякий раз отвечала «не смешно» тем голосом, каким говорят «смешно, но не при детях», забывая, что играть этот гимн всю жизнь приходилось как раз детям.

А потом – самолёт, посадка сквозь три слоя облаков и единственный на свете город, где именно этому учат за зарплату: кафедра Кёстлера при Эдинбургском университете. Слово «насовсем» Тая всю дорогу примеряла, как чужое пальто, и пока оно не сходилось на груди. На семестр уезжают вдвоём и с одним чемоданом. Они прилетели вчетвером, и дом ехал следом в коробках.

Тая задержалась на дорожке с последней сумкой и вдруг увидела своих со стороны, так, как увидел бы их сосед из-за занавески: немолодая женщина под дождём затаскивает вещи в дом, ещё не знает, где выключатели, но делает это быстро, чтобы не успеть подумать; мужчина у багажника пересчитывает коробки с книгами, половина которых с сегодняшнего дня годится только на то, чтобы стоять на полке, потому что законы в этой стране другие и учить их придётся заново, в сорок три, на чужом языке, с чужой манерой пожимать руку. И всё это из-за двух непростых девчонок, у которых с головой что-то не так, как у других. В мокром свитере Тае стало жарко, в горле встало что-то плотное и неудобное, и она поняла, что сказать этого нельзя ни одному из них: мать отшутится и обидится, отец промолчит так, что станет хуже. Поэтому она молча взяла из багажника самую тяжёлую коробку, ту, что мать заранее приготовилась тащить сама, и понесла её к дому, потому что говорить было нельзя, а нести можно.

Но это будет завтра, подумала Тая, а сегодня надо разложить вещи, найти чайник и понять, где тут спят. Она пошла к двери, в которую Катя уже входила спиной вперёд, командуя из тёмной прихожей, куда что ставить, и голос её в пустом доме звучал по-хозяйски, как будто они жили здесь уже не первый год.

* * *

Кухня была чужая, и Катя принялась делать её своей раньше, чем признала Шотландию своей страной. Она изучила пространство за первые полчаса, как разведчик изучает местность: четыре розетки, все с собственными выключателями, которые надо не забывать щёлкать, иначе электричества в ней не будет, и первые полдня в этой стране Катя провела в спокойной уверенности, что чайник ей продали неисправный. Духовка оказалась незнакомой марки, с делениями от единицы до девятки вместо честных градусов. Краны шли раздельно: горячий обжигал, холодный ломил зубы, и получить просто тёплую воду можно было единственным способом, ловя её ладонью между двумя струями.

– Чайник сломался, – сообщила Катя после третьей попытки, обращаясь ко всем сразу.

– Мам, там выключатель, – не останавливаясь, сказала Таня, проносившая мимо подушку. – На розетке. Красненький.

– Откуда ты знаешь?

– Оттуда, что на нём написано «ON».

Катя щёлкнула, чайник загудел, и она честно призналась себе, что первой её мыслью было не «выключатель», а «дар». Годы жизни в доме, где половина обитателей знает всё заранее, портят логику быстрее любого суеверия.

– Дим, – крикнула она в коридор, разглядывая ручку духовки. – Что такое пять?

– Между четырьмя и шестью, – отозвался Дима откуда-то из-за коробок.

– Спасибо. В доме два юриста, и ни одного человека, умеющего обращаться с духовкой.

Из-за коробок в коридоре коротко хмыкнули, и это следовало понимать как «замечание принято к сведению».

Единицу от девятки отделяли семь делений и никаких объяснений: духовку предлагалось не настраивать, а оценивать по девятибалльной шкале. Катя поставила ручку на шестёрку, потому что шесть – приличная оценка, и оставила её думать над своим поведением.

– В каждой избушке свои погремушки, – сказала она вслух, обращаясь к дому, мирно, как здороваются с новой соседкой. – Ничего, разберёмся и с твоими.

«А мыться, значит, буду в два приёма», – постановила Катя и внесла это в мысленную карту, где уже лежали адрес, дорога до магазина, незнакомые сорта муки и тот факт, что молоко здесь льют, кажется, вообще во всё, кроме привычной упаковки. Карта росла, пункт цеплялся за пункт, и ничему другому места в голове не оставалось – способ был проверен Москвой, годился здесь и, надо полагать, сгодился бы на том свете.

Она разложила столовые приборы по ящикам, в первый сверху, как дома, чтобы рука сама тянулась куда привыкла, сунула кастрюли под плиту, определила полку для чашек, а потом замесила тесто. Ничего разумного в этом не было: чемоданы стояли неразобранные, кровати не застелены, в доме не нашлось ни скалки, ни второй тарелки, и любой здравомыслящий человек заказал бы что-нибудь готовое. Но ещё в Москве, заклеивая последнюю коробку скотчем и слушая, как в пустой квартире отдаётся каждый звук, Катя решила, что на первый ужин в новом доме будут пельмени, и никакие раздельные краны этого решения не отменяли. Скалку заменила бутылка, дно стакана вырезало круги ничуть не хуже, чем в Самаре тридцать лет назад, и на чужой столешнице выросли ровные тесные ряды, от вида которых у неё впервые за сутки отпустило тянущее чувство между лопаток.

И только тогда она позволила себе то, ради чего она и торопилась с кухней. Катя достала из кармана куртки маленький свёрнутый бумажный квадратик, положила на стол и расправила его двумя пальцами, осторожно, начиная с середины и разглаживая к краям, с неким трепетом и уважением, что он пережил уже не один переезд. Стикер был жёлтый, когда-то ярко-жёлтый, а теперь выцветший до цвета старой сметаны, с загнувшимся углом и полосой от прежнего клея по краю. Три слова, синей ручкой, её собственным круглым почерком: «Мы обычная семья».

Катя лизнула край, где клей уже не держал, прижала стикер к подоконнику и подержала ладонь, считая про себя до десяти, потому что бумага была старая и с первого раза не бралась. Ладонь была мокрая от теста, и на десятой секунде до неё дошло, что она стоит на чужой кухне в мокрых носках и держит рукой бумажку, будто от этой бумажки что-то зависит. Остальные в доме умели то, чего она не умела и она никогда не поймёт всего до конца, как не понимает слепой разговоры о цветовых оттенках. У неё был вот этот квадратик, как напоминание, что даже с непростыми детьми они остаются обычной семьёй. Она досчитала до десяти и убрала руку.

Потом отступила на шаг и посмотрела. Из окна был виден мокрый куст шиповника, серый забор и серое небо, и на этом сером фоне три выцветших слова выглядели одновременно смешно и упрямо, как флаг, который водрузили не на вершине, а на кухонном подоконнике.

В дверях остановился Дима с коробкой книг на плече, посмотрел на стикер, потом на жену.

– Держится, – сказал он.

– Держится, – согласилась Катя.

Правдой эти слова не были никогда, и оба это знали. Катя поправила уголок, чтобы не загибался, и разгладила стикер ещё раз, хотя он уже держался за новое место. Потом включила чайник, и тот щёлкнул совершенно по-московски, будто и не улетал никуда, и принялся привычно кипятить шотландскую воду.

* * *

Комната, которой ещё предстояло стать настоящей комнатой, пока была просто пространством: три коробки у стены, скатанный матрас и голая лампочка под потолком, светившая так честно, что от неё хотелось отвернуться. Таня села на пол, привалившись спиной к коробке, подтянула колени и впервые ничего не стала делать – ни тащить, ни распаковывать, ни отвечать. И вот тогда она услышала, что здесь тихо.

Тихо было неправильно. Не так, как в комнате с закрытой дверью, а так, как бывает, когда снимаешь наушники, в которых десять лет подряд играло радио, и обнаруживаешь, что у тишины есть собственный звук, довольно неприятный. В московской квартире стена за её кроватью всегда была живая: кто-то считал, кто-то злился, кто-то повторял про себя, что скажет завтра начальнику, и всё это шло сплошным тёплым гулом, от которого к вечеру ломило виски и который Таня искренне полагала, что ненавидит.

Оказалось, под него удобно было существовать.

Она сделала то, что делать себе давно запретила и всё равно делала: закрыла глаза и повела головой, как ведут ручкой настройки. Внизу мать думала на четыре задачи вперёд, коротко и по-хозяйски, и мысли её были знакомые, как своя же кухня в темноте. Отец был отцом: там, где у других людей идёт бесконечный разговор с самим собой, у него было тихо и спокойно, короткие тёплые мысли, разложенные по местам, и изредка в этой тишине, как ключ в замке, что-то поворачивалось. За стеной Тая распаковывала книги, и от неё шло тепло, как от батареи, – мягкое и родное. Дальше начиналась улица.

А на улице не было ничего.

Она напрягла слух, как вытягивают руку в темноте: за дорогой кто-то за занавеской лениво прикидывал, стоит ли выходить под дождь ради литра молока, и додумывать не стал, потому что дождь отбивал желание даже додумывать. Ещё дальше, улицы за две, катился почтальон и думал про ужин, и это была самая содержательная мысль в радиусе полукилометра. Всё. Полторы мысли на квадратный километр. В Москве столько приходилось на одну маршрутку, причём даже не заполненную.

– Ну ладно, – сказала Таня вслух. – Хоть кто-то тут ужинает.

Голос в пустой комнате прозвучал громче, чем она рассчитывала, и стало смешно и нехорошо одновременно. Акустика, отметила Таня. Прямо хоть кричи что-нибудь пафосное, крик души, например, – только на крик души эхо не отвечает. Она всю жизнь мечтала, чтобы выключили звук. Звук выключили, и выяснилось неприятное: под гулом было удобно прятаться от себя, а теперь слушать пришлось себя, и к этому жильцу у неё накопились вопросы. Впервые, сколько она себя помнила, в голове было тихо, и от этой тишины слегка мутило, как в лифте, который слишком быстро пошёл вниз.

В дверном проёме встала Тая, боком, с книгой в руке.

– Ты чего на полу?

– Пол отличный. Ровный, и на нём тишина.

– Слушала, – сказала Тая, не спрашивая, и опустилась рядом.

– Слушала.

– И как?

– Никак, – Таня подняла на неё глаза. – Тут пусто как в новом холодильнике, который не включили в розетку и не наполнили продуктами.

– Тут просто мало людей.

– Это одно и то же, если посмотреть с другой стороны.

Сестра не стала спорить, что вообще-то было её любимым способом соглашаться, и они посидели молча, слушая, как внизу мать хлопает дверцами шкафов. Потом снизу донеслось долгое «пельме-е-ени!», и Таня поймала себя на том, что услышала это ушами, как самый обыкновенный человек, и что именно это ей понравилось.

* * *

Дима стоял у окна будущей гостиной, пока состоявшей из голых стен и запаха краски, и смотрел на серый камень соседнего дома и на тот же мокрый куст шиповника, только с другой стороны. Он молчал, но это было рабочее молчание, то самое, которое дочери научились узнавать раньше, чем научились читать: так он молчал, когда раскладывал обстоятельства по полочкам, взвешивал, отбрасывал лишнее и только потом произносил одну короткую фразу, в которой уже всё было решено. Катя знала это молчание наизусть и не мешала, лишь проходя мимо провела ладонью по его голове, слегка взъерошив волосы.

Дочери были в комнате, и он, не оборачиваясь, знал, кто где: Тая ближе к стеклу, Таня ближе к двери. Так они становились всегда, с самой первой их общей комнаты в первой квартире, и он давно перестал считать это случайностью. Одна первой входит в тёмную комнату, другая первой чувствует, где из неё выход, и вместе они как-то умудряются никогда не оказываться в темноте по-настоящему. Про дом знание сказало сразу и коротко: подойдёт. Дима привык доверять этой короткости и не выпрашивать подробностей. Про остальное его знание молчало, и это молчание он тоже разбирал на слух: оно означало не «ничего не будет», а «пока не твоё дело», и с таким ответом в его практике обычно приходили самые тяжёлые дела.

В Эдинбурге он был не отцом на затянувшихся каникулах. Международный юридический консалтинг не ждёт, пока человек обживётся, и практику предстояло выстраивать заново, с чужими законами, чужим языком контрактов и чужой манерой пожимать руку. Кабинет он отвёл себе сразу, маленькую комнату наверху с единственным окном в общий двор с чахлым парком, и мебель туда приехала в плоских коробках, картинкой вместо инструкции и пакетиком винтов. Стол он собрал первым, потом не разворачивая схему собрал шкафы.

– Человеку, который всё знает заранее, шведские шкафы должны быть особенно скучны, – сказала Катя из коридора, прислонившись плечом к косяку.

– Скучна инструкция, – сказал Дима.

– Ты в неё даже не заглянул.

– Поэтому и не скучал.

Катя усмехнулась, а он отложил шестигранный ключик так, чтобы она видела: не понадобился. Рядом лежали три винта, оставшиеся неизвестно от чего.

– А эти? – спросила Катя.

– Запасные, – сказал Дима тем голосом, каким в суде говорят «вопросов больше не имею», и Катя ушла, потому что её помощь здесь была лишней.

Возвращаясь позже по тёмному коридору с последней коробкой книг, Дима остановился. Комнаты дочерей были смежные, и между ними осталась дверь, которую по молчаливому уговору не закрывали до конца, щель на ширину шёпота, как это называлось у них с тех пор, как они себя помнили. Сейчас за этой дверью проверяли главное: ещё не застелив кроватей, дочери отворили её ровно настолько, насколько привыкли, и попробовали на слух.

– Нормально слышно? – спросила Таня из своей комнаты.

– Нормально, – ответила Тая из своей.

И всё, больше ничего сказано не было. Дима стоял в темноте с коробкой на плече, слушал эти слова и понимал, что дом уже почти стал родным, и что случилось это именно сейчас. И добавлять к этому своё одобрение было незачем. Он перехватил коробку поудобнее и унёс её в кабинет.

Стол в кабинете был первым собранным предметом мебели, и на нём, ровно посередине, в круге света от единственной лампы, лежала тетрадь в зелёной обложке. Пятая по счёту. Первые четыре, исписанные тем же ровным почерком, остались в Москве, и никто не знал в точности, что в них, хотя все знали, что они есть. Он сел, придвинул лампу, открыл тетрадь на первой странице и с минуту сидел, положив ручку рядом, глядя на чистый разлинованный лист, пахнущий типографской краской. За шестнадцать лет он открывал такую тетрадь только тогда, когда что-нибудь случалось, и рука сама уже знала, как ложится первая строчка. Сегодня не случилось ничего, кроме дождя, и это было настолько непривычно, что писать об этом казалось преждевременным, как выставлять оценку на середине дела.

Он посидел ещё немного, придерживая пальцами край чистой страницы, и знание, которое весь день стояло в стороне и ждало, когда его наконец спросят, подошло и село рядом: тетрадь заполнится. Не сегодня и не в этом месяце, но заполнится, как заполнились четыре предыдущие. Знание пришло ровно, без картинок и без имён, и, как всегда, не сказало ни слова о том, чем именно, оставив голую уверенность, которую не проверишь и не обжалуешь. Внизу засмеялись: мать что-то ответила девочкам, обе фыркнули разом, и кто-то уронил крышку от кастрюли. Дима слушал эти родные звуки, не отнимая пальцев от чистой страницы, и поймал себя на желании, в котором не признался бы даже Кате: чтобы в этот раз он ошибся, и дочери устроили обещанный праздник с шариками.

Дима закрыл тетрадь, не написав ни слова, и положил на обложку ладонь.

– Не сегодня, – сказал он вслух, обращаясь к тетради, и погасил лампу.

* * *

Первые дни сёстры выходили в город каждое утро, без цели и без зонта, потому что зонт вывернуло на первом же перекрёстке. Туман по утрам не думал рассеиваться – он менял плотность: то густел до того, что соседний дом растворялся в молоке, то редел до серой кисеи, сквозь которую проступали крыши, и Тая приноровилась угадывать по нему время точнее, чем по часам. Дождь мочил воротники и волосы, но, что было странно, не портил настроения, и к нему привыкали так же, как привыкают у моря к соли на губах.

– Это не погода, – объявила Таня на третий день, выкручивая рукав прямо в прихожей. – Это подписка. Оформили без нашего согласия и списывают ежедневно.

– Отмени, – посоветовала Тая, стаскивая мокрые кроссовки.

– Только через суд. Только я его проиграю, потому что судить будет дождь.

Тая прыснула, вытряхивая из кроссовка небольшую лужу.

И камень, который был везде, старый и тёмный от воды. Тая один раз позволила себе проверить его, коротко, как пробуют языком незнакомую еду: провела двумя пальцами по мокрой стене какой-то ограды, задержала на секунду и убрала руку. Видения не было, только ощущение бездонной тысячелетней тишины, пальцы похолодели до костяшек и минуту не отходили в кармане, после чего Тая пообещала себе больше так не делать.

За несколько дней до начала учёбы они с Таней вышли пройтись, посмотреть, где будут учиться, чтобы утром в первый день не метаться по чужим перекрёсткам с картой в мокрых руках. Кампус лежал за оврагом: старые корпуса тёмного камня, высокие окна, чёрные от дождя тротуары, редкие студенты под зонтами, видимо многие ещё не вернулись к сентябрю. Они дошли до угла, откуда было видно крыло, где помещалась кафедра, и Тая, шедшая чуть впереди, вдруг остановилась на полушаге, будто наткнулась на невидимую верёвку, протянутую поперёк тротуара.

Секунду она стояла неподвижно, и в эту секунду с ней ничего не происходило: происходило с местом. Ощущение было странным, и это казалось хуже, потому что от того, что направлено на тебя, можно отвернуться. Чей-то взгляд откуда-то издалека был направлен на само здание, на кафедру, и смотрел так, как смотрят на дом, куда собираются войти без приглашения: спокойно, привычно, не в первый раз. Волоски на предплечьях у Таи встали, будто от сквозняка, во рту опять появился холодный железный вкус, и она поймала себя на том, что отвела глаза и смотрит на мокрый асфальт под ногами, потому что смотреть туда, куда смотрел этот странный потусторонний взгляд, было нельзя.

И тут же ушло, будто и не было, оставив только холодок под рёбрами и ощущение, что она подслушала чужой телефонный разговор.

– Ты чего встала? – Таня подтянула повыше воротник, за который затекал дождь, и морщилась, потирая переносицу.

Тая открыла рот, и в этот момент увидела всё сразу: как сестра сейчас переспросит, как придётся объяснять то, чему нет слов, как вечером это дойдёт до кухни, а с кухни до отца, и как отец промолчит и не станет спрашивать, но папку с делом откроет. Пять дней в новом доме и одна ночь, когда они обе спали.

– Ничего, – сказала Тая, и это была первая из многих таких «ничего». – Показалось. Пойдём, промокли уже.

– Мы промокли ещё в четверг, – сказала Таня, пряча ладони в рукава. – С тех пор мы просто разной степени сырости.

Она хмыкнула собственной шутке, коротко и без сил, и пошла вперёд, старательно обходя лужи, хотя обходить их было уже совершенно незачем.

Соврала Тая ровно, без запинки, и никто не поймал, потому что у Тани от здешней разреженной тишины третий день ныла переносица, а на близких она давно не направляла свой внутренний слух без нужды. Молчание – золото, только когда есть что сказать; правило было Таино собственное, давнее и до этого дня удобное. Сейчас сказать было что. Молчание стало золотом, и оказалось, что золото – тяжёлый металл. Впервые в жизни Тая обрадовалась тому, что у сестры болит голова, и радость эта была такая мутная, что она свернула её и убрала подальше, вместе со всем остальным. Она просто запомнила, как запоминают первый листок, слетевший раньше срока, первый признак того, что погода вот-вот переменится.

На страницу:
1 из 4