
Полная версия
Сторона Б
Я не хочу сказать о них плохо. Это были хорошие люди, по большей части добрые и честные; они приняли меня, ничего не спросив, и кормили всю зиму, и Санни связала мне шапку, а Уоррен дал мне книжку Торо, которую я потом долго возил с собой, пока не потерял в Неваде. Они искали того же, что и я, и, может быть, кто-то из них и нашёл. Но мне показалось тогда, что смысл, который ищут все вместе, по вечерам, у печки, по правилам, это уже не тот смысл, который нужен мне. Мне нужен был какой-то другой, и я не знал какой.
* * *
Про траву я матери тоже не писал.
На ферме курили все, кроме детей и Уоррена, который говорил, что ему это больше не нужно. Марихуану выращивали тут же, на поляне за ручьём, между кустами черники, и в сентябре сушили на чердаке старого дома, так что весь дом пах ею, как пахнет сеном сеновал. Её курили вечером после круга, передавая самокрутку по кругу, и я тоже курил. Мне от неё делалось смешно и хотелось есть, а потом клонило в сон, и ничего больше. Я ждал, что она мне что-нибудь откроет, ведь про неё говорили, что она открывает, но мне она открыла только то, что ореховое масло, если есть его ложкой из банки в два часа ночи, очень вкусное.
В декабре Лео привёз из Сан-Франциско кислоту.
Это были маленькие квадратики промокательной бумаги с нарисованными на них синими звёздочками. Лео раздал их после круга, по одному, как раздают облатки, и сказал, что сегодня мы все увидим то, что всегда было у нас перед глазами. Уоррен не стал отговаривать, сказал только, что это серьёзно и что каждый должен решить сам. Я решил. Мне было двадцать лет, я приехал искать то, что всегда было у меня перед глазами, и вот мне протягивали его на кончике пальца.
Я не буду описывать эту ночь подробно. Скажу только, что это было самое страшное, что случилось со мной до Рицвилла. Сначала было хорошо: огонь в печке стал живым и разговаривал, у Санни выросли из волос листья, и мне было смешно и тепло. А потом я вышел во двор, к ручью, и посмотрел в воду. И в воде был отец.
Он лежал на дне, лицом вверх, с открытыми глазами, и вода шевелила ему волосы. Он был такой, каким его, наверное, нашли бы через неделю, если бы нашли, и мать была права, что этого не случилось. Я знал, что это неправда, что это бумажка с синей звёздочкой, понимал это всё время, и от того, что понимал, было ещё хуже, потому что отвести глаз я не мог. Я простоял у ручья, кажется, несколько часов, пока меня не нашёл Гарт. Он отвёл меня в сарай, к козам, потому что в доме было слишком много людей, усадил на солому и сидел со мной до утра, ничего не говоря, и только когда я начинал кричать, клал мне руку на затылок и держал, как держат голову ребёнку.
Утром всё кончилось, но не совсем. Ещё недели три я не мог подойти к ручью за водой. Я просыпался ночью оттого, что сердце колотилось так, будто я бежал, и лежал в темноте, мокрый, боясь закрыть глаза. Днём, за работой, вдруг накатывало: край зрения начинал дрожать, руки холодели, и я садился прямо на землю и ждал, пока пройдёт. Я никому не говорил, потому что мне было стыдно. Остальные наутро рассказывали в круге, как прекрасно было, кто что увидел, какое единство со всем сущим они ощутили, а я молчал.
* * *
Недели через три после той ночи ко мне в баню пришла Дебора.
Баню топили по субботам и мылись по очереди, по двое, по трое; на ферме никто не стеснялся наготы, и я первые месяцы краснел, а потом привык. В ту субботу я засиделся последним. Дебора вошла, когда я уже собирался одеваться, закрыла за собой дверь на щеколду и села на полок напротив меня.
Ей было тридцать два года. Она была крупная, широкая в бёдрах, с тяжёлыми рыжими волосами, которые закручивала узлом на затылке, и с веснушками на плечах и на груди. Она была подругой Лео, все это знали, и я сказал ей об этом.
— У нас тут никто никому не принадлежит, — сказала она. — Лео знает. Он сам так говорит.
Она сказала, что видела, как я сидел у ручья, и видела, как я потом обхожу ручей стороной, что Гарт ей рассказал и что она не будет меня ни о чём спрашивать.
Потом она распустила волосы.
Я до неё был только с Кэрол, а Кэрол была такая же неумелая, как я, и мы оба учились наощупь, в тесной машине, в спешке. Дебора никуда не спешила. Она была старше меня на двенадцать лет и знала о своём теле и о моём больше, чем я мог себе вообразить, и не стыдилась этого знания, и не давала стыдиться мне. В бане было жарко, пахло смолой и мокрым деревом, печка потрескивала, и пот тёк по нам обоим так, что ладони соскальзывали. Я помню, как в какой-то момент она взяла моё лицо в руки и сказала: «Смотри на меня. Не туда. На меня». И я смотрел и в первый раз за три недели забыл про ручей.
Это случалось ещё несколько раз, до конца зимы, всегда в бане, всегда по субботам, и всегда она приходила сама. Мы почти не разговаривали ни до, ни после, а днём, за общим столом, она вела себя со мной так же, как со всеми.
Лео ничего не сказал. Он действительно говорил, что никто никому не принадлежит, говорил это в круге много раз, красиво. Но в январе я заметил, что он перестал смотреть мне в глаза, а в феврале он стал ездить в Юкайю один, на попутках, и возвращался через два-три дня, худой, сонный, с узкими, как булавочные головки, зрачками, и подолгу спал в фургоне, завернувшись в спальник.
Зимой на ферме было трудно. Дожди шли неделями, дорогу развезло, и в Уиллитс не могли выбраться почти месяц, так что кончился керосин и вечерами сидели при свечах. Двое детей заболели, и одна из женщин, Марша, хотела везти их в больницу, а Уоррен говорил, что в больнице их только отравят лекарствами и что лучше лечить травами. Они спорили в круге три вечера подряд, а на четвёртый Гарт молча завёл «Фольксваген» и, несмотря на дорогу, отвёз Маршу с детьми в город. У детей оказалось воспаление лёгких, и их вылечили. Уоррен потом сказал в круге, что Гарт поступил правильно, а сам он был неправ, и сказал это так хорошо, так искренне, что все ему тут же простили. Я тоже простил. Но я запомнил, что Гарт не стал ждать круга.
На Рождество я написал матери. Это было моё третье письмо: первые два я написал из Уиллитса, в октябре и в ноябре, коротко — жив, работаю, кормят. В рождественском я написал подробнее, о ферме, о козах, о крыше, но про круг не написал, сам не знаю почему. Мать ответила в январе, и её письмо было ещё короче моих. Она писала, что дома всё хорошо, Дэнни здоров, зима мягкая, Нильс простудился, но уже поправился, а на месте завода хотят сделать склад для лодок. В конце она написала: «Кэрол спрашивала про тебя. Я сказала, что ты в Калифорнии». Больше ничего про Кэрол не было.
Я перечитывал это письмо много раз, пытаясь понять, что значит «спрашивала». Как спрашивала, какими словами? Мать, конечно, не написала, потому что никогда не рассказывала, кто что сказал у её решётки.
* * *
В марте Лео умер.
Его нашёл Гарт, утром, в «Фольксвагене», где Лео ночевал последний месяц. Он лежал на матрасе, на боку, поджав ноги, губы у него были синие, а лицо серое, как зола в печке, и рядом валялись закопчённая ложка, огарок свечи и шприц. Он был ещё тёплый и ещё дышал: редко, с хрипом, раз в полминуты. Гарт закричал, и я прибежал первым.
Мы повезли его в Уиллитс. Гарт гнал «Фольксваген» по грунтовке так, что нас подбрасывало до потолка, а я сидел сзади на матрасе, держал голову Лео у себя на коленях и считал его вдохи, потому что не знал, что ещё делать. Дебора сидела рядом и всё время повторяла его имя. Где-то на середине дороги я перестал слышать его дыхание и сказал Гарту, но Гарт не обернулся и не сбавил скорость.
В больнице сказали, что он умер за час до того, как мы приехали, что это героин и что, судя по рукам, он кололся недели три, не меньше. Врач, пожилой, усталый, спросил, кто мы ему. Дебора сказала: «Семья». Врач посмотрел на её длинную юбку, на мою шапку, связанную Санни, на армейскую куртку Гарта и ничего не сказал.
Лео похоронили на кладбище в Уиллитсе, за счёт округа, потому что родные, когда им дозвонились в Огайо, приехать отказались. В круге Уоррен говорил о нём долго и хорошо — о том, что Лео искал свободу, что каждый ищет её своей дорогой и что мы не вправе судить. Все плакали. Я сидел у стены и думал о том, что держал Лео за голову, когда он перестал дышать, и что никакой свободы в этом не было, а был синий рот и запах рвоты и мочи на матрасе, который мы потом сожгли за сараем.
Дебору я видел вечером у ручья. Она сидела на камне, обхватив колени, и смотрела в воду, туда, где я когда-то видел отца. Я хотел подойти и не подошёл. В бане она больше не появлялась, а я больше её не ждал.
Я не знаю, что было бы, если бы я тогда не приходил в баню. Может быть, ничего; может быть, Лео всё равно поехал бы в Юкайю: у него и до меня хватало причин. Я не знаю. Я знаю только, что ни разу ни с кем об этом не говорил и что Лео, может быть, был первым из тех, мимо кого я проехал.
* * *
Весной стало легче — во всяком случае, с хозяйством: дороги высохли, козы окотились, в огороде что-то взошло. Я научился доить коз, и у меня это получалось лучше, чем у всех, кроме Деборы, которая говорила, что у меня хорошие руки. На мадронах начала облезать кора, и под ней была новая, гладкая, зеленовато-жёлтая, тёплая на ощупь, как кожа; я любил трогать её, когда шёл к ручью за водой.
В апреле Санни попросила у меня магнитофон, чтобы записать, как поют дети, и я дал ей одну из своих чистых кассет. Она записала детей, а когда дети кончились, записала себя: она пела песню, которой я не знал, на каком-то непонятном языке, высоким тонким голосом, сидя на крыльце, и было слышно, как рядом кудахчут куры. Потом она отдала мне кассету и сказала: «Оставь себе. На память».
Я оставил, и эта кассета до сих пор у меня. На ней две минуты детских голосов (они поют «Old MacDonald Had a Farm», путая слова и смеясь) и потом четыре минуты Санни. Я не знаю, что это за язык. Санни говорила, что сама его не знает: ей пела эту песню бабушка, которая была откуда-то из Европы, и Санни запомнила звуки, но не слова. Через много лет одна женщина в Сан-Франциско послушала и сказала, что это, кажется, литовский, но и она не была уверена.
* * *
Летом семьдесят шестого вся страна праздновала двухсотлетие.
На ферме решили не праздновать. В круге долго обсуждали, что это праздник той Америки, которую они оставили, Америки войны, денег и лжи, и что им нечего праздновать. Говорили хорошо, убедительно, а я сидел у стены и слушал. Когда круг кончился, я подошёл к Гарту и спросил, не едет ли он в город четвёртого. Гарт посмотрел на меня, усмехнулся и сказал: «Еду».
Четвёртого июля мы с Гартом поехали в Юкайю. Там был парад: пожарные машины, оркестр местной школы в красно-синих мундирах, ветераны в пилотках, девочки на велосипедах с лентами в спицах, а вечером фейерверк над озером. Мы стояли в толпе и смотрели. Вокруг были семьи с детьми, старики на складных стульях, подростки с бенгальскими огнями, полицейский, который ел мороженое, и пахло порохом и жареной кукурузой. Гарт стоял, засунув руки в карманы армейской куртки, и смотрел на небо, и лицо у него было такое, как будто ему больно. Я спросил его, что случилось. Он сказал:
— Ничего. Просто красиво.
Потом он сказал, что его отец был пожарным во Фресно и что он не видел его шесть лет.
Мы вернулись на ферму за полночь, а утром я собрал мешок.
Я не могу объяснить, почему ушёл именно тогда. Ничего не случилось: никто меня не обидел, никто не прогонял. Я просто проснулся пятого июля и понял, что пора так же, как понял тогда на причале в Сент-Эльмо, что уеду. Это чувство пришло ко мне во второй раз и было таким же — не решением, а знанием, которое уже есть и которое нельзя забыть.
Я попрощался со всеми за завтраком. Уоррен пожал мне руку и сказал, что я всегда могу вернуться, Дебора поцеловала меня в щёку, а Санни обняла и долго не отпускала. Гарт отвёз меня в Уиллитс на «Фольксвагене» и всю дорогу молчал, а на стоянке, той самой, где я его встретил, сказал:
— Я тоже скоро уйду. Наверное, осенью.
Я спросил куда.
— Домой, — сказал он. — Во Фресно. К отцу.
Я не знаю, ушёл ли он. Никого из них я больше никогда не видел. Через несколько лет, в восемьдесят втором, я проезжал мимо Уиллитса и хотел свернуть на ту грунтовую дорогу, но не нашёл поворота: может быть, его застроили, а может быть, я просто забыл, где он. Я не стал искать.
Глава пятая. Яблоки
Из Уиллитса я поехал на север. Не потому, что хотел вернуться домой, я твёрдо знал, что не вернусь, а потому, что на стоянке какой-то водитель сказал, что в Вашингтоне, в долине Якима, в августе начинают собирать фрукты и берут всех, кто может стоять на лестнице. Я подумал, что могу стоять на лестнице.
Дорога заняла четыре дня. Я ехал через секвойи обратно до Кресент-Сити, потом по сто девяносто девятому через горы в Грантс-Пасс, потом по пятой автостраде на север до Портленда, а оттуда на восток, вдоль Колумбии, и через перевал на север, в Якиму. Я видел вулканы — Трёх Сестёр издали, из-под Юджина, белых, с облаком над средней, будто она курит, потом Маунт-Худ, потом, уже в Вашингтоне, Адамс и Рейнир. Видел я, хотя тогда и не запомнил, и гору Сент-Хеленс: водитель, который вёз меня от Портленда, показал на неё рукой, и я посмотрел и подумал, что она ниже остальных и красивее, круглая, как перевёрнутая чашка. Я не знал тогда, что через четыре года увижу её ещё раз — вернее, не её саму, а то, что от неё останется.
За эти четыре дня меня подвезли одиннадцать человек, и я начал их записывать на обороте карты, мелко, карандашом: где взял, куда довёз, кто. «Грантс-Пасс — Роузберг, старик, пикап, собака». «Роузберг — Юджин, двое студентов, «Датсун», курили траву, предлагали». «Юджин — Портленд, женщина, продаёт косметику, рассказывала про мужа». Я не знаю, зачем я это делал. Может быть, затем, чтобы оставалось хоть что-то: люди подвозили меня и исчезали, и я подумал, что если их не записывать, то будет так, как будто их не было.
Потом я записывал всю дорогу, все девять лет, и у меня скопилось несколько карт и два блокнота, исписанных такими строчками, больше тысячи. Я перечитываю их иногда. Большинства людей я не помню совсем и знаю только по этим строчкам: «женщина, «Бьюик», пела». Кто она, куда ехала, что пела, я не знаю. Но она была, и она остановилась.
* * *
Сезон в Якиме ещё не начался, и до конца августа я перебивался подённой работой на хмельниках под Топпенишем: подвязывал плети, ночевал в палатке у оросительного канала и ждал. Потом, в бюро по найму сезонных рабочих, меня записали на сад к северу от города, к человеку по фамилии Ванденберг. Сад был большой, триста акров яблонь, и ещё груши. Рабочих жило там человек шестьдесят, в длинных бараках из шлакоблоков, с железными койками в два яруса и с одной кухней на всех, и почти все были мексиканцы. Белых, кроме меня, было трое: двое пожилых братьев из Оклахомы, которые ездили по садам каждый год с тех пор, как вернулись из Кореи, и парень из Монтаны, который ушёл через неделю.
Меня поставили в пару с Рафаэлем Ортегой.
Ему было тридцать четыре года. Он был невысокий, широкий в плечах, с круглым тёмным лицом и с усами, которые подстригал каждое воскресенье маленькими ножницами, сидя на пороге барака с зеркальцем. Он приехал из Мичоакана, из деревни, название которой я так и не научился выговаривать, и работал в Штатах уже девятый сезон: весной клубника в Калифорнии, летом вишня в Орегоне, осенью яблоки здесь, а зимой он возвращался домой, где у него были жена и пятеро детей. Их фотографию он показал мне в первый же вечер: женщина в цветастом платье и пятеро детей мал мала меньше, выстроенные по росту у белой стены.
По-английски он говорил плохо, но понятно, а я по-испански не говорил совсем, и всё-таки мы как-то договаривались.
Он научил меня собирать яблоки. Это кажется простым делом, но это не так. Нужно уметь ставить лестницу: она трёхногая, и ставить её нужно так, чтобы третья нога упиралась в землю под правильным углом, иначе упадёшь. Нужно уметь носить сумку, большую, брезентовую, которая висит у тебя на груди и, когда полная, весит сорок фунтов, и это нужно таскать вверх и вниз по лестнице весь день. Нужно уметь срывать яблоко: не дёргать, а поворачивать, приподнимая, чтобы черешок остался на яблоке, а не на ветке, и чтобы не сорвать заодно почку на будущий год. Нужно уметь высыпать сумку в ящик: открываешь снизу клапан и опускаешь её до самого дна, медленно, чтобы яблоки не побились, потому что побитое яблоко это уже не яблоко, а сок, а за сок платят меньше.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.









