
Полная версия
Позывной "Надежда"
- Видал? Вот так теперь у нас каждый раз будет. Привыкай, студент.
Миша тогда так и не понял, что Юрка имел в виду - привыкать к тишине или к страху. Он понял это позже, когда привыкать уже не имело смысла.
Второй караван провели так же, как первый. Но Мишу не успокаивало это спокойствие, наоборот, еще больше усилило напряженность. Он поделился своими мыслями с Юркой. Тот лишь отмахнулся:
- Кончай панику, студент! Надо думать, что живыми вернемся. - И тут же хитро сощурился, - или со своей подругой знакомить раздумал?
Миша промолчал, но страхи никуда не исчезли. Все прошло наперекор его мыслям, в той же вязкой, тревожной тишине. Тот же серпантин, только на этот раз без выстрелов. Перед третьим караваном Миша без лишних слов попросил Юрку:
- Ты все-таки поглядывай по скалам, предчувствие у меня нехорошее. Короче, как увидишь что-то, сразу дай знать. Я плотней прижмусь к камням.
Юрка лишь усмехнулся:
- Ладно, паникер, уговорил.
Третий караван выдался тяжелее. Они шли в арьергарде, прикрывая колонну сзади. На повороте Миша увидел, как шедший в середине колонны БТР внезапно подпрыгнул, как на кочке. Из-под днища вырвался огонь вперемешку с черным дымом - сработал заложенный на дороге фугас. Колонна мгновенно встала. Миша и Юрка выпрыгнули из кабины и приготовились к возможной атаке. Но вокруг было тихо. Через несколько минут колонна продолжила движение. БТР второго взвода, поврежденный фугасом, всю оставшийся путь тащил за собой БТР их взвода. К счастью, обошлось без потерь - только двоих контузило.
После третьего каравана их роте дали два дня передышки перед следующим. Миша не мог уснуть эти две ночи. Он несколько раз пытался написать домой. И всякий раз останавливался после первой строчки, не в силах подобрать нужные слова, которые не звучали бы откровенной ложью. В итоге отправил только короткую открытку матери: “Привет мам. Я жив и здоров. Не переживай за меня. Передай Свете мой привет и поцелуй ее за меня. Целую, твой сын Михаил”. Это была первая весточка от него. Первая с момента его проводов. Смотревшие на Мишу сослуживцы замечали быструю, разительную перемену - не показную, но заметную: вчерашний “студент”, всегда немногословный и вежливый, теперь вел себя иначе: по-другому двигался, говорил, стрелял. Вежливость и мягкость, бывшие в нем, не исчезли. Они просто ушли глубже, спрятались там, куда возможно годы спустя, проникнет только один человек.
С той же страшной тишиной провели четвертый караван. С каждым караваном Миша все увереннее держался на серпантине, почти не вздрагивал и не вжимался в баранку от одиночных выстрелов со скал. Он заметил в себе то, о чем постоянно предупреждал Юрка: страх не исчез сам собой. Он стал повседневным, будничным, как портянки или сухой паек. Но это пугало Мишу больше всего. Получается, к смерти рядом можно притерпеться, привыкнуть. Юрка тем временем окончательно освоился в роте. Перед каждым выездом он находил повод пошутить или рассказать очередную байку. Это был его способ преодолеть страх. Миша давно перестал удивляться его манере веселиться на пороге опасности. Наоборот, привычный Юркин басок перед посадкой в кабину стал для него вроде хорошей приметы.
Пятый караван начинался также обычно, как и предыдущие. Перед рассветом их разбудил голос прапорщика, дежурившего этим утром в казарме: “Рота подъем!”. Миша быстро соскочил с койки, мгновенно натянул штаны, привычными движениями намотал портянки. Кинув на шею полотенце, он одним из первых вышел к умывальникам. Через секунду он услышал фырканье Юрки. Наскоро вытерев лицо полотенцем, Миша заспешил обратно в казарму, слегка поеживаясь от непривычно холодного утреннего воздуха, принесенного легким ветерком с гор. Быстро одевшись и получив полное снаряжение, Миша вместе с ротой уже сидел в наспех сколоченной “столовой”, по-солдатски шустро расправляясь с завтраком, сделанным на скорую руку и обжигаясь горячим чаем. Юрка, как всегда, в это утро был, как говорится, в ударе. Он рассказывал про соседского бычка, решившего боднуть участкового, когда тот попытался пересечь поле в надежде сократить путь. Бычок не стал терпеть такой наглости и погнался за несчастным участковым. Юрка так описывал это бегство, что вся рота ржала, оглашая хохотом не только “столовую”, но всю заставу. Наконец, дали отмашку.
- Ну что, студент, - подмигнул Юрка Мише, открывая пассажирскую дверь, - проводим караван и ты мне все расскажешь про свою Свету. Я уже заочно хочу с ней познакомиться.
- Дурак ты, Юрка, - беззлобно отмахнулся Миша, прыгая за руль своего “ЗИЛа”.
Взрыв прогремел на середине перевала, там, где скалы подступали особенно близко к дороге. Шедший за головным “Уралом” КамАЗ вспыхнул почти мгновенно. За взрывом последовала автоматная стрельба со склоном, превратившаяся в огненный шквал - плотный, прицельный, не дающий даже поднять голову из укрытия. Миша, который вел “ЗИЛ” в середине колонны, мгновенно сориентировался. Он вытолкал ошалевшего от стрельбы и взрывов Юрку из кабины и потащил его под свой грузовик. Спрятавшись за мотором ЗИЛа, он стрелял по невидимым в скалах “душманам”, определяя их местоположение только по сверкающим звездочкам выстрелов. Вдруг в метре от себя он заметил небольшой скальный выступ. Это углубление, словно специально рассчитанное на двоих, давало им с Юркой возможность скрываться от пуль с одной стороны и вести огонь по “душманам” с другой, хоть как-то прикрываясь своим “ЗИЛом”. Он через спину перекатился на другую сторону машины, туда, где Юрка отчаянно строчил из своего “Калашникова”. Он уже открыл рот, чтобы заорать Юрке, перекрывая грохот автоматных очередей. Но не успел. Прогремел страшный взрыв - подорвался стоявший в нескольких метрах позади них “наливняк”.
Мишу спас его почти звериный инстинкт самосохранения. За долю секунды до взрыва он краем глаза увидел дымный след и сразу поднявшийся и лопнувший огненный пузырь. Он изо всех сил отчаянно прыгнул за скальный выступ, свернулся калачиком и буквально вжался в каменную крошку на земле. Это спасло его от неминуемой смерти. Огненный вал, горящие брызги горючего, ошметки цистерны и детали от взорвавшегося грузовика как шрапнель с жутким воем пролетели над ним. Закрыв глаза, Миша ощутил дикий животный ужас. Он сучил ногами, корябал рассеченными в кровь пальцами каменную крошку, в которой лежал. Ему хотелось провалиться, исчезнуть, чтобы не слышать этого воя. Внезапно наступила полная тишина и он почувствовал, как из носа течет тоненькая струйка крови. Собрав всю свою волю в кулак, Миша выглянул из-за уступа. Его взору предстала ужасающая своей реальностью картина боя. Пылающие, в клубах черного дыма, основы грузовиков, лежащие в пыли и лужах крови тела его сослуживцев, без рук, ног, некоторые разорванные пополам. Мишу замутило при виде лежащих в крови внутренностей. Он еле-еле продавил спазм, вставший в горле. Медленно обвел взглядом колонну, точнее то, что от нее осталось. Взгляд остановился на его “ЗИЛе”. У переднего колеса с остатками мотора и скореженной рамы лежал обгорелый труп Юрки. Огоньки выгорающих капель бензина все еще пробегали по разодранному бронежилету, обнажая проломленную почерневшую грудь. Миша собрался уже ползти к нему, как сорвавшийся рядом кусок гранита, выбитый взрывной волной и остатком кардана “наливняка” сорвался со своего места и пригвоздил его левую ногу к земле. Миша заорал от пронзительной нечеловеческой боли. Но шум уже затихающего боя заглушил его крик. В его голове молнией пронеслось: “Вот и все мама. Вот и все”. От нестерпимой боли в ноге и от шока Миша провалился в темноту без стрекота автоматных очередей и смрадного запаха горелого мяса и бензина.
Глава 4
Миша не мог видеть, как огромный “Урал” на полной скорости пролетел, грубо тараня обгоревшие остовы грузовиков. Он не видел, как бойцы замыкающего взвода под прикрытием БРЭМов быстро прочесывают метр за метром, находя раненых и убитых. Он не видел, как замыкающий колонну БТР, на прощание дав два черных выхлопа, скрылся за поворотом серпантина. Сколько времени он пролежал без сознания? Час, три, пять? Ему повезло в тот день дважды. Гранитный уступ, на дне которого лежал Миша, надежно укрыл от внимательных глаз моджахедов, вышедших прочесать дорогу в поисках брошенного оружия или грузов с колонны. Двое из них, одетые в длинные мужские рубахи до колен, в просторных штанах, суконных жилетках, обмотанных пулеметными лентами, с пакулями на головах, прошли в двух шагах от выступа, не обратив на него никакого внимания. Один из них указал автоматом куда-то в сторону и что-то гортанно сказал другому. Немного постояв у выступа, они, наконец, ушли. До сумерек Миша несколько раз приходил в себя, хрипло стонал, его мучила жажда. Лежа в выемке, он трясущимися руками отстегнул фляжку с теплой, чуть горьковатой водой и почти полностью осушил ее. Миша снова впал в забытьи, и фляжка с глухим стуком упала на каменную крошку.
Старик появился на дороге из темноты, как призрак. Луна холодным светом освещала его сгорбленную фигуру, ведущую маленького понурого ослика, запряженного в арбу с огромными деревянными колесами. Старик кутался в свой рваный халат и нетерпеливо погонял ослика. Холодный ночной воздух совсем не способствовал вальяжной прогулке. Он жил по ту сторону перевала, в крошечном кишлаке в предгорьях долины Хинжан. Его неизменным попутчиком был огромный, похожий на годовалого теленка, алабай с отрубленными ушами и уродливыми шрамами на свирепой морде и спине. Старик возвращался в кишлак с пастбища своего младшего сына, единственного в его семье. Он шел задумчиво, но ходко. Все его мысли были заняты убитым полгода назад старшим сыном, вступившим в отряды моджахедов. Старик не пытался его отговорить, он знал бесполезность этого разговора. Он, конечно, не принимал “шурави”, считая их очередными поработителями афганцев, но и не желал смерти своему сыну, вступившему на священный путь “воина ислама”. “О Аллах, за какие грехи ты посылаешь нам столько горя и несчастий” - губы старика медленно шептали, его смуглое, почти эбеновое, лицо, рассеченное глубокими морщинами, было серьезно и печально, глаза сами привычно находили дорогу между камней перевала. Внезапно, не доходя до поворота, алабай вдруг замер, ощетинился и глухо заворчал, показывая длинные желтые клыки. Старик, глядя на собаку, тоже насторожился и скинул с плеча старый английский карабин. Уверенным движением догнал патрон в патронник. Осторожно, стараясь не шуметь, стал подходить к скалистому выступу. Алабай неотступно следовал за хозяином, готовый за секунду вцепится в горло любому врагу, будь у него четыре ноги или две. Подойдя вплотную к уступу, старик различил еле слышный стон. Он заглянул в выемку. В свете луны старик увидел советскую форму, каску, автомат. “Шурави” - холодно подумал он. В груди старика мгновенно, как искра, вспыхнула страшная, глухая ярость. Перед его взором встает образ его старшего сына, убитого вот таким же “шурави”. Рука старика крепче сжимает цевье старого карабина. Сейчас он отомстит за смерть своего сына. Он отомстит за смерть тысяч афганцев. Старик, глядя в окровавленное лицо молодого солдата, медленно поднимает приклад, чтобы добить этого кяфира, принесшего войну в его дом. В это миг, когда возмездие, казалось, должно было покарать неверного, солдат издал слабый, хриплый стон. Старик еще мгновение стоял над головой лежащего солдата с поднятым для последнего удара карабином. Вдруг рука его медленно опустилась. Старик неподвижно посмотрел в закопченное, иссеченное мелкими камешками и покрытое кровью лицо. “Совсем еще мальчишка. Зачем ты здесь? Кто послал тебя сюда?”. Старик на секунду закрыл глаза и опустился на колени. Ему показалось, что это не чужой солдат сейчас лежит перед ним, а его собственный погибший сын. Карабин выскользнул из сухих, морщинистых рук. Алабай, все это время сидевший позади старика, толкнул его носом и заворчал. Старик все еще стоял на коленях с закрытыми глазами, не в силах сделать хоть какое-то движение. Внутри его шла борьба. Внутренний голос шептал ему: “Убей! Ведь такой же как этот кяфир забрал жизнь твоего сына”. Но рассудок говорил свое: “Ты сможешь вот так убить беззащитного, раненого врага, который не может даже поднять оружие против тебя? Убив его сейчас, ты покроешь свое имя позором бесчестия. Твой сын, твоя гордость, был убит в честном бою, а не подло, под покровом ночи”. Ярость, ослепляющая старика, постепенно прошла. Старик открыл глаза, снова посмотрел на израненного солдата: “Жизнь этого мальчика не вернет мне моего сына, но и его смерть не утешит мою душу и не даст мне спокойствия”. Он тяжело поднялся с колен и еще долго стоял над Мишей, вслушиваясь в его редкое, хриплое дыхание. Потом, кряхтя, с большим трудом отвалил обломок гранита, придавивший ногу. Стянул поясной платок с халата, стянул им ногу, чтобы унять кровь. Оставив верного пса сторожить раненного, привел из темноты свою арбу и, обхватив Мишу под мышки, кое-как затащил его на дощатый настил, оставив лежать среди мешков с сеном. Подобрав свою винтовку и автомат Миши, старик заспешил к выходу из ущелья.
Дорогу до ближайшего блокпоста старик знал наизусть. Он исходил ее десятки раз, гоняя овец мимо застав и блокпостов, где его давно знали в лицо. Он гнал ослика всю ночь, останавливаясь лишь тогда, когда стоны Миши становились совсем невыносимыми. Тогда прикладывал к его губам свою флягу с прохладной водой, набранной в горном ручье, что-то бормоча на своем непонятном языке.
Перед самым рассветом часовой блокпоста разглядел в предутренней дымке силуэт арбы, медленно ползущей к воротам. Он немедленно поднял караул по тревоге. Когда солдаты выскочили навстречу старику с автоматами наперевес, он остановил осла и, не говоря ни слова, махнул рукой в сторону лежащего на мешках Миши. Солдаты, суетясь, быстро забрали раненного с арбы и понесли в сторону блокпоста. В суматохе никто и не заметил, как исчез старик, а с ним и ослик с арбой. Он ушел, не дожидаясь благодарности за спасение еще одной жизни. Он просто растворился в рассветных сумерках так же, как появился. Никто так и не узнал имени этого старика. В служебном донесении о раненом сержанте Шумском появилась сухая казенная строчка: «доставлен неустановленным местным жителем». За этой строчкой навсегда осталась тайна неизвестного старика, потерявшего своего сына на этой войне и спасший жизнь чужому сыну. Своим поступком старик словно вернул долг ушедшей жизни, доказав, что у настоящей отцовской скорби нет национальности, а у истинного сострадания не существует границ.
Миша не запомнил почти ничего из той ночи. Позже, уже в госпитале, из обрывков своих видений и тех немногих сведений, что удалось узнать от ребят с блокпоста, у него сложится нечеткий, полу размытый образ: скрип колес арбы, небо с крупными звездами над головой, качающееся в такт шагам ослика, и чье-то темное морщинистое лицо, склонившееся над ним при свете луны, то ли наяву, то ли во сне. Миша так до конца и не смог понять, было ли это на самом деле или это была спасительная галлюцинация измученного ноющей, нестерпимой болью мозга. Но всю оставшуюся жизнь, вспоминая тот перевал, ему будет приходить во сне это лицо, лицо его спасителя, имя которого он так и не узнает.
Очнулся Миша уже в кабульском госпитале, в палате с серыми стенами и пыльными окнами, на узкой койке с продавленным матрасом, среди десятков таких же коек с лежащими в бинтах ранеными. Первое, что он почувствовал, была не боль, а странная, звенящая тишина в голове, словно уши были набиты ватой. Голоса вокруг доносились глухо, как через толщу воды. Боль пришла потом. Тупая, пульсирующая, поднимающаяся от левой ноги волнами, каждая из которых накрывала его с головой.
- А, очнулся, герой? Ну, здравствуй, - хирург, пожилой майор медицинской службы с усталым серым лицом, склонился над ним, освещая зрачки небольшим блестящим фонариком. - Контузия у тебя, брат. Хоть и легкая, но недельку в ушах звенеть будет. А вот с ногой... - Майор нахмурился и замолчал.
- Что с ногой? - хрипло спросил Миша. Голос был чужой, будто не его собственный.
- С ногой, брат, пришлось повозиться, - коротко ответил хирург, избегая настороженного, требовательного взгляда Миши. - Кость у тебя раздроблена была аж в трех местах. Ну, собрали, что смогли. Главное, ходить будешь. Без костылей. А вот бегать... Про бег, брат, забудь. Навсегда.
Он сказал это буднично, без сочувствия в голосе. За годы войны такие разговоры превратились для майора в рутину. Он легонько похлопал Мишу по плечу и пошел дальше, к соседней койке, где кто-то тихо стонал сквозь забытье. Миша остался лежать, глядя в шершавый сероватый потолок. Впервые по-настоящему к нему пришло осознание: обратной дороги в роту для него уже не будет. Эта мысль, на удивление, далась ему совершенно легко. Миша прислушался к себе: в душе не было ни отчаяния, ни жалости к себе. Было только опустошение, похожее на выжженное поле после пожара. Он лежал и думал о том, что до этой войны у него была одна жизнь - жизнь с четкими ориентирами. Была мечта вернуться, окончить институт, жениться, работать, растить детей. Теперь та, прежняя, жизнь казалась чужой, будто все это было не с ним, а с другим Мишей, которого уже не существовало. Прежний, Миша погиб вместе с Юркой на том перевале. А нынешний, раздробленной ногой и ватой в ушах еще даже не знал, кем ему предстоит стать.
По ночам, когда госпиталь затихал и только изредка слышались стоны раненных и шаги дежурной медсестры, Миша снова возвращался в тот бой. Не полностью, обрывками, яркими вспышками - огненный шар над цистерной, невидимая обжигающая волна, жуткий вой осколков над головой, разорванные тела ребят его взвода, обгорелое до неузнаваемости лицо Юрки. Миша с криком просыпался в холодном поту, с дико колотящимся сердцем. Он подолгу лежал, всматриваясь в темноту, пока с сильный стук в висках не проходил и дыхание не успокаивалось. Контузия давала о себе знать не только звоном в ушах. Иногда без видимой причины у него начинала кружиться голова, а перед глазами на секунду темнело. Это происходило с пугающей регулярностью, как правило днем или под вечер. Врачи сказали, что это пройдет, не сказали только, когда именно.
Через две недели состояние Миши уже достаточно стабилизировалось. Его вместе с другой партией тяжелораненых погрузили в военно-транспортный самолет для эвакуации в Союз. Ташкентский госпиталь, куда он попал, встретил его совсем другим воздухом. Не выжженным афганским зноем, а по южному мягким, с запахом цветущих чинар за окном палаты. После пыльного, вечно спешащего Кабула здешняя тишина казалась Мише почти неправдоподобной. Именно здесь, в Ташкенте, к нему вдруг пришло тягостное чувство вины перед погибшим Юркой, перед его матерью и сестрой, которых он не знал и вряд ли когда-нибудь узнает, перед другими ребятами его взвода. Теперь его мозг каждый день, каждую минуту выжигала мысль: он живой, а они так и остались на этом проклятом перевале. Мальчишки, в сущности, его боевые товарищи. Их нет, а он жив. Юрка? Ведь он мог спасти его, толкнув в ту самую выемку за выступом. Тогда Юрка остался бы жив... А он? Миша в такие минуты сидел, качаясь, на койке и сжимал руками виски от пульсирующей душевной боли.
Письмо матери Миша писал долго, по нескольку раз переписывая одну и ту же строчку. Рука дрожала от волнения - врать было непривычно тяжело, тем более собственной матери. В конце концов Миша еще раз перечитал готовый текст. Письмо вышло коротким:
“Здравствуй, мама. У меня все в порядке, не переживай. Меня перевели служить на новое место, здесь спокойнее. Возможно, скоро будет еще один перевод, может быть, даже в Москву. Если переведут, напишу подробнее. Обо мне не волнуйся, служба идет нормально. Целую тебя и папу. Твой сын Михаил”. Подумал и сделал приписку: “P.S. Мама, передай Свете от меня огромный привет. Скажи, что я помню о ней. Поцелуй ее за меня. М.”
В своем письме он специально не написал об Афганистане, о ранении, о госпиталях. Только сухие, обтекаемые слова, за которыми все-таки скрывалась какая-то недоговоренность. Он знал наверняка. Мать получит письмо и не станет вдумываться в смысл между строк. Раз с сыном все хорошо, значит она спокойна. Хватит ей переживаний об отце. Миша не хотел понапрасну тревожить сердце матери. Для него, как сына, гораздо важнее ее спокойствие. И еще одно, что заботило Мишу. Ведь он дал слово Свете писать ей регулярно, а сам не выполнил свое обещание. Он надеялся, что Света после его честного рассказа о своей службе поймет и простит своего близкого друга.
Москва встретила Мишу зимним, промозглым ветром и знакомым до боли, но каким-то уже чужим русским говором. После обжигающего зноя Кабула и мягкой ташкентской зелени, в московском госпитале Миша отметил серые сугробы за окном, писк капельниц, шарканье ходячих раненных по бесконечным больничным коридорам. Здесь, в отличие от южных госпиталей, было спокойно и как-то основательно. Именно здесь долечивали и решали дальнейшую судьбу военнослужащих.
Военно-врачебная комиссия заседала три дня. Мишу вызывали на осмотр дважды. Мяли ногу, заставляли сгибать и разгибать колено, простукивали молоточком, задавали вопросы про головокружения и головные боли, которые пока еще накатывали без всякой причины. Наконец, на третий день, седой полковник медицинской службы, не поднимая головы от бумаг, произнес сухим казенным голосом:
- Сержант Шумский. Годен к нестроевой службе. Хромота останется. К сожалению, кость срослась неидеально, укорочение конечности на полтора сантиметра. Дальнейшее прохождение воинской службы в ВДВ не представляется возможным. Полностью комиссован.
- Что?! Никак нет, товарищ полковник! - Миша непроизвольно подался вперед и встал, забыв, что перед начальством положено сидеть смирно. - Я прошу пересмотреть решение комиссии. Я еще могу служить. Нога почти не беспокоит. Я тренируюсь, разрабатываю ее каждый день...
- Сержант, сядьте... Сядьте. - Полковник, наконец, поднял голову от бумаг. В его усталых глазах не было ни раздражения, ни удивления, только тяжелая, застарелая усталость. Миша сел, спина напряжена, руки, лежащие на коленях, мелко подрагивали.
- Товарищ полковник, там остались ребята моего взвода! - голос Миши сорвался, впервые за долгие месяцы прорвалось наружу то, что он тщательно скрывал даже от самого себя. - Мой друг Юрка Лемехов... Он погиб у меня на глазах! Я должен туда вернуться! Я должен отомстить хотя бы за него! Вы слышите?! Должен!! - Миша снова вскочил. Он уже не говорил, он кричал. Это был крик отчаяния.
В кабинете повисла тишина. Полковник отложил ручку, снял очки и устало потер переносицу. Такой разговор был для него не первым за долгую практику. И, скорей всего, не последним.
- Товарищ сержант. - Голос полковника стал тише, но в нем звучала та же твердость. - Вы и так уже сполна отдали свой долг Родине. Больше, чем многие. А что касается мести... Запомните мои слова, запомните на всю жизнь: война не означает месть. Это значит выполнить приказ и остаться в живых. Вы свой приказ выполнили. Вы хотите вернуться? - он усмехнулся, невесело, одними губами. - Вернуться туда Вы сможете только, если заново родитесь. Но не с такой ногой. Решение комиссии окончательное и обжалованию не подлежит. Вы свободны, товарищ сержант. И мой Вам совет: живите за себя и за тех, кто навсегда остался там...
Миша еще несколько секунд стоял, сжимая кулаки, чувствуя, как внутри все клокочет, то ли злость, то ли отчаяние. Он медленно, тяжело опустился обратно на стул. Полковник уже вернулся к бумагам, будто разговора и не было вовсе.
Слово “комиссован” ударило по Мише сильнее, чем он ожидал. До этого он ни секунды не сомневался, что вернется туда, на перевал. Ровно до того момента, пока полковник не произнес это слово вслух. Сейчас это слово ставило окончательную точку в том, что Мише еще казалось не до конца случившимся. Пока шло его лечение, пока тянулись дни в госпиталях, часть его сознания продолжала жить в пограничном состоянии - между тем Мишей, что был до войны, и тем, кем ему предстояло стать. Со словом “комиссован” неопределенность закончилась. Отныне и на всю оставшуюся жизнь он уже не сержант ВДВ Михаил Шумский, а гражданский с инвалидностью и правом на пенсию, к которой он не знал, как относиться.
Спустя два дня после разговора с полковником в палату к Мише в сопровождении медсестры и дежурного врача зашел неожиданный гость. Моложавый подполковник из штаба ВДВ с кожаным портфелем и небольшой картонной коробкой. Подойдя к Мише, недоуменно сидящему на своей койке, он сел на прикроватный табурет, представился и достал из портфеля какие-то бумаги. Он коротко, по-деловому, зачитал приказ Министерства обороны “...за мужество и героизм, проявленные при отражении нападения на колонну...” и вручил Мише орден Красной Звезды и удостоверение к нему. Затем следом, почти без церемоний, положил на тумбочку медаль “Воину-интернационалисту”.
- Поздравляю, товарищ сержант, - сказал подполковник суховато, но без равнодушия. - Вы заслужили.



