
Полная версия
Второе лето Веры
Вера не знала, что сказать, и сказала «спасибо», как её учили. Нина посмотрела на неё — внимательно, очень близко, у неё были тёмные глаза с какими-то золотыми точками, — и вдруг сказала, тихо, чтобы не услышали в кухне:
— Не будь хорошей девочкой, Верочка. Будь живой.
И встала, отряхнула платье, поцеловала Веру в макушку — от неё пахло ирисом и немного табаком — и ушла. Дверь хлопнула, и в коридоре стало темнее, чем было до её прихода.
Мама потом очень долго мыла чашку, из которой пила Нина. Намылила, сполоснула, снова намылила. Вера стояла в дверях кухни и смотрела на мамину спину.
— Она уехала к капиталистам, — сказала мама, не оборачиваясь. — Бросила всех. Запомни, Вера: так поступают люди, которые думают только о себе.
Вера запомнила. Она вообще всё запоминала, у неё была хорошая память, это потом ей очень помогло на филфаке. Она запомнила и мамины слова, и Нинины, и всю жизнь носила их в себе рядом, как два камешка в одном кармане, — и ни разу не задумалась, какой из них тяжелее. Просто старалась быть такой, какой её хотела видеть мама. Не думать только о себе. Не хотеть лишнего. Быть хорошей девочкой. Это у неё отлично получалось.
А коробку она спрятала. Под матрас, потом в пенал, потом, когда пенал стал мал, — в ящик со школьными тетрадями. Леденцы она ела по одному в неделю, по воскресеньям, чтобы растянуть, и растянула до октября.
*
Коробка и сейчас лежала в нижнем ящике старого бабушкиного комода, где Вера держала нитки. Вера вынула её, села обратно за стол и положила рядом с письмом синьора Тоцци.
Синяя краска стёрлась по краям до металла, лимоны поблёкли и стали цвета старой слоновой кости, завитушки надписи наполовину исчезли. Если приглядеться, можно было разобрать …moneи …ento. Внутри, в круглых ячейках, лежали пуговицы: перламутровая от маминой блузки, три медные от Сергеевой штормовки, детская, в виде божьей коровки, с Диминой курточки, и множество других, ничьих, случайных, которые копятся в любом доме, как копятся годы.
Вера наклонилась и понюхала открытую коробку. Конечно, она пахла только металлом и чуть-чуть машинным маслом. Сорок семь лет — достаточный срок, чтобы выветрился любой запах. Но она всё равно понюхала, как ребёнок, который прикладывает ракушку к уху, заранее зная, что никакого моря там нет.
За окном стемнело, хотя было всего начало пятого. Во дворе-колодце зажглись окна напротив, и в одном из них, на третьем этаже, женщина в розовом халате раскатывала тесто. Вера смотрела на неё и думала, что за тридцать лет, прожитых в этой квартире, так и не узнала, как её зовут.
Нужно было позвонить Диме. Нужно было перевести письмо целиком, записать вопросы, составить список. Нужно было понять, что вообще делают с домом в Италии, если ты пенсионерка с Васильевского острова, у которой из иностранных документов есть только загранпаспорт, выданный восемь лет назад для поездки в Финляндию, куда они так и не поехали.
Вместо этого Вера взяла большой кремовый конверт и зачем-то его встряхнула.
Изнутри выскользнуло и упало на клеёнку что-то маленькое, плотное, прямоугольное. Она не заметила его сразу — оно прилипло к внутренней стороне конверта, у самого сгиба, как прилипает забытая фотография к странице старой книги.
Это и была фотография. Цветная, но выцветшая до того тёплого, медового оттенка, в который со временем переходят все цветные снимки девяностых. Дом на склоне. Двухэтажный, цвета охры — той охры, которая бывает на старых итальянских картинах, когда краска уже наполовину ушла в штукатурку и осталась лишь её память. Зелёные ставни, одна приоткрыта. Терраса с каменной балюстрадой, заросшей чем-то вьющимся, с мелкими белыми цветами. На переднем плане — ветки, тёмная, глянцевая листва, и среди листвы — жёлтые пятна. Сначала Вера подумала, что это солнечные блики. Потом поняла: лимоны. Десятки лимонов, прямо на деревьях, как рябина.
А за домом, за балюстрадой, за краем кадра, — ничего. Только синее. Очень синее, до самого верхнего края снимка, так что было не разобрать, где кончается море и начинается небо.
Вера держала фотографию двумя пальцами за самый уголок, как держат что-то, что может рассыпаться. Потом, почти не думая, перевернула её.
На обороте, фиолетовыми чернилами, наклонным почерком — тем самым, летящим, из двадцати шести маминых открыток, только теперь буквы дрожали и заваливались, будто их писала рука, которой уже трудно было удержать ручку, — было написано всего четыре слова:
«Верочка, приезжай весной».
Глава 2. Решение
Дима перезвонил в половине одиннадцатого вечера, когда Вера уже решила, что он не перезвонит. Она написала ему днём коротко, как пишут в телеграммах: «Пришло письмо из Италии. Нина умерла. Оставила мне дом. Позвони, когда сможешь». Через минуту в чате появились две серые галочки, потом две синие, потом ничего до самого вечера, и Вера весь вечер ходила по квартире и делала вид, что не прислушивается к телефону.
— Мам, прости, у нас тут Сонька температурила, только уложили. — Голос у него был усталый и приглушённый, наверное, говорил из ванной, как всегда, когда не хотел будить дочь. — Я не понял. Какая Нина?
— Нина Павловна. Мамина двоюродная сестра. Которая уехала в Италию в семьдесят девятом.
— А. — Пауза. Вера почти слышала, как он роется в памяти и ничего там не находит. — Ну, я про неё что-то слышал. Бабушка вроде говорила. Что-то нехорошее.
— Бабушка про неё только нехорошее и говорила.
— И она тебе оставила дом? В Италии?
— В Лигурии. Это на севере, у моря. Посёлок называется Порто-Сальвия.
— Подожди. — Что-то щёлкнуло, зашуршало. Вера поняла: он открыл ноутбук. Дима никогда ничего не принимал на веру, если это можно было проверить в интернете, и в этом он тоже был в отца. — Порто… Сальвия. Так. Генуя, провинция. Ого. Мам, ты видела, какие там цены?
— Я видела фотографию.
— Какую фотографию?
— Дома. Там лимоны растут. Прямо на деревьях.
— Мам. — Шуршание прекратилось. — Там метр стоит, как у нас на Патриарших. Ну, почти. Даже развалина у моря — это деньги. Серьёзные деньги. Ты понимаешь?
Она понимала. Она поняла это ещё днём, когда, сама себе удивляясь, набрала в поисковике «Порто-Сальвия недвижимость» и тут же закрыла вкладку, увидев первую цифру, как будто подглядела в чужое окно.
— Там в письме сказано, что дом в плохом состоянии.
— Да это неважно. Там земля. Вид. Такое покупают под снос, под гостиницы. — Он заговорил быстрее, тем голосом, которым, наверное, говорил на совещаниях. — Значит, так. Никуда ехать не надо. Оформляешь доверенность на меня или на юриста, я найду нормального, у нас в компании есть человек, который с Европой работает. Продаём дистанционно. Ты даже с дивана не встанешь.
— Дима…
— Мам, продай не глядя, я найду покупателя. Серьёзно. Я всё организую.
Вера сидела на кухне, в темноте, не включая свет, и смотрела на фотографию, прислонённую к сахарнице. В темноте охра дома казалась серой, а море — чёрным. Только лимоны ещё светились, как будто в них сохранилось немного дневного света.
— Я не знаю, — сказала она. — Я даже не видела этот дом.
— А зачем тебе его видеть?
Она не нашла, что ответить. Действительно, зачем.
— Нина написала, чтобы я приехала весной.
— Мам. — Теперь в его голосе была нежность, и от этой нежности почему-то стало хуже, чем от делового тона. — Ну какие лимоны? Тебе пятьдесят восемь, у тебя давление. Ты одна в Пулково без меня заблудишься. Ты языка не знаешь. Там всё по-другому, налоги, законы, эти их нотариусы… Тебя там облапошат за пять минут, ты даже не заметишь. Давай по-взрослому, а?
«По-взрослому» — это было Сергеево выражение. Сергей говорил так, когда решение уже было принято и оставалось только объяснить его Вере так, чтобы она согласилась. Он никогда не давил. Он просто излагал, спокойно и логично, почему всё будет вот так, и Вера кивала, потому что возразить было нечего: всё действительно было логично.
Где-то в глубине Диминой квартиры женский голос сказал что-то неразборчивое.
— Что? — Дима отвёл трубку. — Оль, я с мамой говорю… Да. Да, про дом.
Голос Ольги стал ближе, отчётливее:
— Дим, дай маме подумать. Это её тётя. Не твоя.
— Я ей и даю подумать. Я просто объясняю варианты.
Пауза. Потом снова Дима, уже в трубку, чуть тише:
— Мам, ты, конечно, подумай. Никто не торопит. Просто… Ну, это же правда деньги. Тебе бы хватило на всё. Ремонт бы сделала, на дачу, куда захочешь. И нам бы… — Он запнулся, и Вера услышала, как он проглотил окончание фразы, как глотают горячее. — Ладно. Неважно. Главное, чтобы тебе было хорошо.
— Что «вам бы»?
— Ничего, мам. Я устал, говорю ерунду. Давай завтра созвонимся, я поищу информацию. Ты там не переживай. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, милый. Поцелуй Соню.
Она положила телефон и ещё долго сидела в темноте. Ей хотелось рассказать ему про жестяную коробку. Про ирис и короткую стрижку, про «Остров сокровищ» с выдранной картой. Про то, как Нина присела в светлом платье на грязный коммунальный пол. Он не спросил. Ему было некогда, у него температурила дочь, у него была работа и эта недоговорённая фраза, которую он проглотил. Он не спросил, какой была Нина, и Вера вдруг подумала, что её саму, в сущности, тоже давно никто ни о чём таком не спрашивал.
*
В субботу пришли Тамара и Люда.
Они приходили раз в месяц, по субботам, уже лет пятнадцать, с тех пор как Люда перешла к ним в школу из Колпина. Сначала это были посиделки после педсоветов, потом — после похорон Сергея, когда обе две недели подряд приезжали каждый вечер и молча мыли посуду, которую Вера не пачкала. Теперь просто так. Вера пекла, Тамара приносила вино, которое пила одна, а Люда — какой-нибудь журнал с тестом «Какой вы цветок?», который они проходили втроём и всегда оказывались ромашками.
Вера испекла шарлотку. Яблоки были антоновские, с дачи Людиной свекрови, кислые, крепкие, и кухня пахла корицей и печёным сахаром так, что даже герань на подоконнике, кажется, на время сдала позиции.
Письмо синьора Тоцци лежало на столе. Вера положила его туда нарочно, до прихода подруг, а потом трижды перекладывала: сначала на холодильник, потом обратно на стол, потом под сахарницу. Фотографию она положила сверху.
Первой её заметила Тамара.
— Это что за Тоскана?
— Лигурия, — сказала Вера. — Это мой дом.
Тамара Георгиевна тридцать лет преподавала историю и привыкла, что слово за ней. Высокая, костистая, с короткой сединой, которую не красила из принципа, дважды разведённая, «по разу на каждую революцию», как она говорила. Она взяла фотографию, отодвинула на расстояние вытянутой руки — очки она не носила, тоже из принципа, — и некоторое время молча её разглядывала.
— Рассказывай, — сказала она.
Вера рассказала. Коротко, по пунктам, как рассказывала на педсоветах об успеваемости: письмо, Нина, завещание, дом. Про коробку не стала. Про «приезжай весной» сказала в самом конце, как бы между прочим.
Люда охнула и положила руку на сердце. Людмила Ивановна, биолог, маленькая, круглая, с мелкими кудряшками цвета «золотистый каштан», всю жизнь ахала и держалась за сердце, хотя сердце у неё было, по уверениям кардиолога, как у двадцатилетней.
— Верочка, но ты же не поедешь? — спросила она с ужасом.
— Я не знаю.
— Как — не знаешь? — Тамара положила фотографию. — Одна? В Италию? Верка, ты с ума сошла. — И она выразительно, по-школьному, покрутила пальцем у виска, как крутила, когда восьмиклассники рассказывали ей, что Куликовская битва была при Петре.
— Там же землетрясения, — сказала Люда. — Я читала. У них там всё время трясёт. И вулканы.
— Вулканы на юге, — сказала Вера. — Это север.
— И мафия. Мафия везде.
— Люд, мафия на Сицилии.
— А ты откуда знаешь, где она? Она же тайная!
Тамара фыркнула в бокал.
— Ладно мафия. Ты по-итальянски хоть слово знаешь?
— Знаю, — сказала Вера. — «Спагетти». И «чао».
— Вот. Этого как раз хватит, чтобы тебя там обобрали до нитки. — Тамара отрезала себе второй кусок шарлотки, щедрый, с краем. — Слушай меня. Продавай. Не глядя, через кого-нибудь. Дима твой пусть занимается, он у тебя деловой. А на эти деньги купи себе однушку в Зеленогорске. У залива. То же море, только наше. И ездить недалеко.
— Залив — это не море, — сказала Вера.
— Не придирайся. Вода есть вода. Сосны, воздух. Будешь гулять по пляжу, мы к тебе на электричке приедем.
— Я бы тоже продала, — осторожно сказала Люда. — Верочка, ну правда. Ну куда нам уже. В нашем-то возрасте. Там же всё чинить надо, ты сама говоришь, развалина. С кем ты там будешь чинить? Одна? С итальянцами?
— С итальянцами, — повторила Тамара и засмеялась своим хриплым, прокуренным смехом. — Представляю. Вера Андреевна и итальянский сантехник. «Синьор, будьте любезны, объясните мне, в каком падеже у вас протекает кран».
Вера тоже засмеялась. Смешно ведь было. Она представила себя в резиновых перчатках посреди чужой кухни, со словарём под мышкой, объясняющую что-то человеку в комбинезоне, который отвечает ей бурным потоком непонятных слов и размахивает гаечным ключом. Действительно смешно. Старая дура с разговорником.
Вот именно этого она и боялась. Не мафии и не землетрясений. А того, как это будет выглядеть. Как она будет выглядеть.
Люда ушла в семь: у неё внук, Тёма, и завтра надо везти его на день рождения к однокласснику, а подарка ещё нет. Она расцеловала Веру в обе щеки у двери, прошептала: «Не делай глупостей, ладно?» — и ушла, прижимая к груди контейнер с остатками шарлотки.
Тамара осталась. Она всегда оставалась на одну сигарету.
Они вышли на балкон. Было холодно, но не так, как днём: ветер стих, и в неподвижном воздухе висел мелкий сухой снег, первый настоящий в этом году. Он не падал, а скорее стоял в свете фонаря, как пыль в луче проектора. Тамара закурила, прикрывая огонёк ладонью, хотя ветра не было. Внизу по двору прошла женщина с собакой, собака остановилась и понюхала снег.
— Знаешь, — сказала Тамара, глядя не на Веру, а куда-то в темноту двора, — я бы поехала.
Вера повернулась к ней.
— Ты же сама сказала…
— Я много чего говорю. Работа такая. — Тамара выпустила дым, и он смешался со снегом. — Я бы поехала, Вер. Если бы мне кто-нибудь оставил дом у моря с лимонами. Бросила бы всё к чёртовой матери и поехала. Но мне никто не оставит. У меня все родственники в Вологде, и оставляют они исключительно долги и банки с огурцами.
Она докурила молча и затушила сигарету в цветочном горшке, в котором летом росли Сергеевы бархатцы.
— Только Люде не говори, что я это сказала, — добавила она у двери. — Она решит, что у меня климакс.
*
Новый год Вера встретила одна, и это оказалось не так страшно, как она думала. Она сделала себе салат, открыла бутылку шампанского, которую ей подарили на выпускном прошлой весной, выпила бокал под бой курантов и в четверть первого легла спать. Засыпая, она подумала, что Нина, наверное, встречала Новый год на террасе, над морем, в каком-нибудь лёгком платье. Потом вспомнила, что в Лигурии в декабре тоже зима, и представила Нину на террасе в пальто, с бокалом, с сигаретой. Это было почему-то ещё лучше.
Пятого января она поехала в Москву. Дима купил билет на «Сапсан», у окна, как обещал. Чеховские три сестры всю жизнь рвались в Москву. Вера ехала в Москву с тем же чувством, с каким раньше шла на родительское собрание в чужой класс: всё знакомо, все вежливы, и всё-таки ты здесь не своя.
В Москве была оттепель. Ольга встретила её на вокзале, потому что Дима задерживался на работе, и всю дорогу до их квартиры в Хорошёве вела машину молча, изредка поглядывая на свекровь в зеркало. Ольга вообще была молчаливой. Вера долго считала это холодностью, пока не поняла, что Ольга просто из тех людей, которые сначала думают, а потом говорят, и потому говорят редко.
Соня бросилась на Веру в прихожей, не дав ей снять сапоги.
— Бабушка! Бабушка, а Мармеладка на каникулах! Её забрала Инна Сергеевна! А я выросла на два сантиметра! А ты привезла?..
Вера привезла. Книжку про Муми-троллей с картинками, варежки, которые связала в декабре, и коробку конфет «Белочка», которые Соня любила за картинку, а не за вкус.
Вечером, когда Дима ещё не вернулся, а Ольга мыла посуду, Соня залезла к бабушке на диван с её телефоном — она всегда первым делом лезла в бабушкин телефон, чтобы посмотреть, «что у тебя новенького», — и открыла галерею. Последней фотографией в галерее был снимок снимка: Вера сфотографировала Нинину фотографию, чтобы не носить с собой оригинал.
— Ой. — Соня увеличила картинку пальцами. — Бабушка, а это что? Это домик?
— Домик.
— А это что жёлтое? Это лампочки?
— Это лимоны.
Соня подняла на неё глаза. Серо-зелёные, Верины, это все говорили, и сейчас в них было такое потрясение, какое бывает только у шестилетних и у очень хороших читателей.
— Они там растут? Прямо на дереве?
— Прямо на дереве.
— И море?
— И море.
— Бабушка, — сказала Соня страшным шёпотом, как говорят о самом главном, — я хочу к морю, где лимоны.
Из кухни донёсся звук: Ольга поставила тарелку на сушилку чуть громче, чем нужно.
Дима вернулся в девять, усталый, с ноутбуком под мышкой, и после ужина, когда Соню уложили, сел рядом с матерью на диван и развернул к ней экран.
— Смотри. Я нашёл агентство в Генуе. Нормальные ребята, у них сайт на английском, отзывы хорошие. Отправил им фото и адрес. Они говорят, если там правда участок у моря, то покупатель найдётся за пару месяцев. Вот примерная оценка. — Он показал на цифру. Цифра была с таким количеством нулей, что Вера сняла очки и протёрла их, хотя они были чистые. — Это ещё осторожно. Может быть и больше. И вот ещё.
Он открыл другой файл. Это был бланк доверенности — на русском, с пустыми графами, с Вериными паспортными данными, уже аккуратно вписанными.
— Я договорился с нотариусом в Питере, на Большом проспекте, рядом с тобой. На двадцатое число. Ты просто приходишь, подписываешь, и всё. Дальше я сам.
— Ты уже договорился? — спросила Вера.
— Ну да. А что тянуть? Мам, это же для тебя. Чтобы ты не мучилась.
Он смотрел на неё с такой искренней, такой деятельной любовью, что у неё не повернулся язык сказать «нет». Она сказала то, что говорила всегда:
— Хорошо. Я подумаю.
— Да что тут думать, мам.
Ночью Вера не спала. Она лежала на раскладном диване в гостиной, слушала, как за стеной сопит Соня и как где-то внизу, на Хорошёвском шоссе, шуршат машины, и смотрела в потолок, по которому скользили отблески фар. В два часа она встала попить воды. На кухне горел свет. За столом сидела Ольга в Диминой футболке, с чашкой чая, и читала что-то в телефоне.
— Не спится? — спросила Ольга.
— Не спится.
Ольга налила ей чаю, не спрашивая, и подвинула сахарницу. Некоторое время они сидели молча. Потом Ольга, не поднимая глаз от чашки, сказала очень тихо, чтобы не услышали в спальне:
— Вера Андреевна. Вы не обязаны.
Вера посмотрела на неё.
— Он хочет как лучше, — сказала Ольга. — Он правда хочет. Но вы не обязаны. — Она помолчала и добавила ещё тише: — Я бы на вашем месте хотя бы съездила посмотреть. Хотя бы посмотреть.
Больше она ничего не сказала. Допила чай, сполоснула чашку и ушла спать, мягко коснувшись Вериного плеча, проходя мимо.
*
Вернувшись в Петербург, Вера неделю ходила вокруг двадцатого числа, как вокруг лужи, которую всё равно придётся перейти. Записала в блокнот: «20.01, 11:00 — нотариус, Большой пр., паспорт». Подчеркнула. Потом, сама не зная зачем, на следующий день достала с балкона стремянку.
На этот раз она не стала смотреть на антресоль снизу. Просто поставила стремянку, поднялась на четыре ступеньки — колени отозвались, но терпимо, — открыла дверцы и начала снимать всё по очереди. Чертежи в тугих трубках, перетянутых резинками: мост через Свирь, путепровод где-то под Лугой, что-то безымянное, помеченное только цифрами. Коробка с реле. Два котелка, вложенных один в другой, в одном — пакетик с окаменевшей гречкой, которую Сергей, видимо, собирался сварить в походе, так и не случившемся. Вера подержала этот пакетик в руке. Гречке было лет двадцать. Она вдруг рассмеялась, стоя на стремянке, одна, в пыли, с гречкой в руке, — и тут же чуть не заплакала, но не заплакала, а сунула пакетик обратно в котелок и полезла дальше.
Коробка с открытками стояла в самой глубине, за Диминым детским самокатом. Картонная, из-под зимних сапог, с надписью маркером её собственной рукой: «Мамино. Письма». Вера спустила её, села прямо на пол в коридоре, спиной к стене, и сняла крышку.
Двадцать шесть открыток, перетянутых новой резинкой — она сама перетянула их тогда, в шестнадцатом. Под ними, отдельно, та, двадцать седьмая. С одиноким лимоном на белом фоне.
«Оказывается, есть ещё ты. Это очень меняет пейзаж».
Вера прочитала это вслух, в пустом коридоре, своим низким учительским голосом, и голос прозвучал непривычно — как будто в квартире появился кто-то ещё.
Она просидела на полу долго, пока не затекли ноги. Думала о том, что Нина ждала десять лет. Что одна строчка в ответ, одна открытка с разводным мостом, была для неё событием, меняющим пейзаж. Что Нина потом, наверное, ещё несколько лет проверяла почтовый ящик. И что потом, уже больная, дрожащей рукой, взяла ту самую фиолетовую ручку и написала на обороте фотографии не «продай», не «распорядись», а «приезжай».
Двадцатого января в десять утра Вера надела пальто, взяла паспорт и дошла до нотариальной конторы на Большом проспекте. Контора помещалась в полуподвале, над дверью висела вывеска с золотыми буквами, и в окне было видно, как молодая женщина за стойкой поливает фикус. Вера постояла на тротуаре минут пять. Мимо шли люди, кто-то задел её сумкой и извинился. Потом она развернулась и пошла домой, быстро, по-петербургски, почти побежала, как сбегают с уроков, — ни разу за тридцать два года она не сбежала ни с одного урока, — и уже в парадной, запыхавшись, позвонила Диме и сказала, что сегодня не пойдёт.
— Мам, что случилось? Тебе плохо?
— Нет. Мне хорошо. Я просто хочу сначала посмотреть на дом.
Дима помолчал. Потом сказал очень ровным голосом, каким, должно быть, разговаривал с трудными клиентами:
— Хорошо, мам. Посмотри. Только давай вместе решим, когда. Я возьму отпуск в апреле, поедем…
— Я подумаю, — сказала Вера. Но впервые за много лет эти слова значили не «да», а именно то, что значили.
*
Письмо синьору Тоцци она писала три вечера. Английские слова, которые когда-то знала, выходили из памяти неохотно, как гвозди из старой доски, со скрипом и не целиком. Она сверялась со словарём, с переводчиком в телефоне, потом снова со словарём, потому что переводчику не доверяла: тот упорно превращал «с глубоким уважением» в «with deep respect» и, как казалось Вере, делал её похожей на просителя. В итоге получилось пять строчек. Она благодарит синьора Тоцци за письмо и за заботу. Она намерена принять наследство. Она приедет лично. Весной.
Ответ пришёл через два дня. Синьор Тоцци писал, что искренне рад, что приложит к письму официальное приглашение для визового центра и все необходимые бумаги, что весна в Порто-Сальвии — лучшее время года, если не считать всех остальных, и что он будет иметь честь лично вручить синьоре ключи. В конце, после церемонной подписи с завитком, стоял постскриптум: «Синьора Ферри часто говорила о Вас. Позвольте мне сказать, что она была бы счастлива».
Вера не поняла, что значит «часто говорила». Нина видела её один раз, сорок семь лет назад. Она перечитала постскриптум несколько раз, потом отложила письмо и подумала, что спросит об этом на месте. Если хватит английского.
Дальше было то, что Тамара назвала «хождением по мукам в трёх экземплярах». Анкета на визу. Фотография нужного размера, на которой Вера выглядела как человек, задержанный за кражу батона. Справка из пенсионного фонда. Выписка из банка — Вера сняла её и впервые за четыре года посмотрела, сколько у неё денег. Сергей был человек бережливый и всю жизнь откладывал «на чёрный день», и сумма, которую Вера увидела, оказалась для чёрного дня даже неприлично большой. Страховка. Очередь в визовом центре на Гороховой, где все сидели с одинаковыми прозрачными папками на коленях и молчали, как в поликлинике. Две недели ожидания. Паспорт с наклейкой, на которой её лицо было ещё хуже, чем на фотографии.
В Доме книги на Невском она купила итальянский разговорник — маленький, в мягкой обложке, с Колизеем на картинке, хотя Колизей, насколько она знала, был совсем в другой части страны. А в канцелярском отделе, подумав, взяла ещё тетрадь. Зелёную, в клетку, девяносто шесть листов. Для слов.

