
Полная версия
Экономика без диплома. Что я хотел бы знать о деньгах в восемнадцать
У доли обнаружилось неожиданное свойство: её можно было перепродать, не дожидаясь возвращения кораблей. Спрос на такую перепродажу и породил Амстердамскую биржу, первую в истории площадку, где акции торговались непрерывно, а не от сделки к сделке. Купцы решали проблему риска. Побочным продуктом стал рынок, у которого прежде не было аналогов.
Первый пузырь
У рынка, где цену определяет только готовность следующего покупателя платить, есть слабое место: иногда он готов заплатить сколько угодно.
В Голландии 1630-х это случилось с луковицами тюльпанов. Редкий сорт «Semper Augustus» с эффектной полосатой расцветкой (полосы, как выяснится лишь века спустя, были следом вирусной болезни, а не капризом селекции) к зиме 1636 года стоил около десяти тысяч гульденов за одну луковицу, примерно как дом на амстердамском канале. Торговали в основном расписками на луковицы, а не самими цветами: контракт обещал луковицу, которая ещё сидела в земле и появится на свет только следующим летом.
В начале февраля 1637 года на аукционе в Харлеме впервые не нашлось желающих купить по прежней цене, даже после нескольких снижений. За считаные дни рынок луковиц встал целиком: большинство контрактов так и остались неисполненными, продавец с бумагой на руках оставался ни с чем.
Историки расходятся в том, что именно послужило спусковым крючком. Одна версия — вспышка чумы в Харлеме той зимой, физически проредившая круг участников торгов. Другая проще: цена просто дошла до потолка того, что кто угодно готов был заплатить, а как только один-единственный аукцион не нашёл покупателя, слух об этом за несколько дней облетел тесную сеть из нескольких сотен торговцев — и никто больше не хотел остаться тем, кто купил на самом верху.
Легенде обычно добавляют разорившиеся семьи и всеобщую панику. Историк Энн Голдгар, поднявшая архивы Харлема, нашла немногим больше полудюжины людей, которые пострадали по-настоящему. Тюльпаномания разорила репутацию голландцев куда сильнее, чем их самих. Главный урок здесь — механизм, который останется работать ещё четыре века: как только у актива появляется ликвидный рынок и красивая история, находится достаточно желающих поверить, что цена будет расти всегда.
Богатство как золото в подвале
Пока купцы разбирались с риском и луковицами, у государств складывалась своя теория, хотя слова «экономика» для неё ещё не было. Называлась она меркантилизм, и логика была предельно простой: чем больше в казне золота и серебра, тем богаче страна.
Из этой логики следовало почти всё остальное. Продавать другим странам нужно как можно больше, покупать как можно меньше, а колонии существуют, чтобы поставлять сырьё метрополии и не покупать ничего на стороне. Английские Навигационные акты середины XVII века запрещали возить товары в английские колонии на чужих кораблях. Французский министр Кольбер выстроил похожую систему пошлин и государственного контроля при Людовике XIV.
Если богатство — фиксированный запас золота, у торговли с другой страной есть только один возможный итог сразу для двух сторон: то, что досталось партнёру, потеряла ваша казна. Увеличить свою долю в такой игре мирным путём невозможно — её можно только отобрать, а значит, мирная по форме торговая политика регулярно оборачивалась войной по существу.
Английские Навигационные акты 1651 года били именно по этому месту: они вытесняли из английской торговли голландские суда, а голландский флот тогда был крупнейшим в Европе и жил перевозками чужих товаров. Уже в 1652 году это спровоцировало первую англо-голландскую войну. Два года боевых действий истощили обе стороны, а по мирному договору 1654 года акт никто не отменил — и свою главную цель, доступ к азиатской торговле, Англия всё равно не получила.
Смит: булавки и невидимая рука
Здесь Адам Смит наконец добирается до собственной книги. В 1776 году он опубликовал «Богатство народов» и первым делом объяснил, что вся идея с золотом в подвале ошибочна в основании: богатство страны — это то, сколько всего она способна произвести и потребить, а не запас металла. Золото можно закопать и любоваться им. Произведённое можно съесть, надеть и продать дальше.
Дальше следует самый знаменитый пример в истории экономики. Смит описал булавочную мануфактуру: один человек в одиночку с трудом сделает двадцать булавок в день, а десять работников, разделив дело на восемнадцать мелких операций (тянуть проволоку, резать, точить, паять головку), вместе делают около сорока восьми тысяч. Разделение труда, по Смиту, умножает выработку в тысячи раз почти из ничего.
У истории есть продолжение, которое сам Смит бы оценил с иронией. На булавочной мануфактуре он никогда не был. Цифры взял из французской энциклопедии Дидро, а та переписала их из ещё более раннего источника.
Историки, добравшиеся до реальных мастерских XVIII века, нашли восемь-девять операций вместо заявленных восемнадцати, а одинокий мастер у них выпускал около двух тысяч булавок в день, не двадцать. В реальности множитель оказался куда скромнее, счёт шёл на разы, а не на тысячи, и всё же принцип устоял: специализация действительно окупается. Фундамент экономической науки, как и вся финансовая изобретательность из прошлой главы, вырос из чужого пересказа, а не из личного наблюдения.
Второй вклад Смита звучит компактнее и известен как «невидимая рука». Пекарь печёт хлеб ради собственной выгоды, а не из любви к вам, но накормленным в итоге оказываетесь именно вы. Рынок координирует тысячи эгоистичных решений в общий результат без единого начальника, который бы всем этим руководил. Растущий пирог вместо фиксированного золота и рынок, работающий сам по себе: из этих двух идей вырастет вся классическая экономика следующих полутора веков.
Рикардо: зачем торговать с тем, кто лучше вас во всём
Смит объяснил, откуда берётся богатство внутри одной страны. Оставался вопрос про торговлю между странами: если Португалия эффективнее Англии буквально во всём, есть ли Англии смысл вообще с ней торговать?
В 1817 году ответ дал Давид Рикардо, и это едва ли не единственная по-настоящему контринтуитивная идея во всей экономике. По его собственному примеру, Англии сукно обходится в труд ста работников за год, вино — в труд ста двадцати. Португалии то же сукно стоит девяноста работников, вино — восьмидесяти. Португалия объективно лучше делает и то, и другое.
Здравый смысл подсказывает: зачем Португалии вообще связываться с англичанами. Рикардо показал обратное. Даже уступая в обоих товарах, Англии выгоднее сосредоточиться на сукне: там её отставание от Португалии меньше, и обменивать его на вино. В сумме обеим странам достанется больше сукна и вина, чем если бы каждая обеспечивала себя сама. Значение имеет то, в чём вы теряете меньше по сравнению с остальным, а не абсолютная сила в производстве.
Из этой идеи, сравнительного преимущества, вырастет главный аргумент за свободную торговлю на следующие два века: она не игра с нулевой суммой, где кто-то обязательно проигрывает. При честном подсчёте выигрывают обе стороны, вопрос лишь в том, как выигрыш потом делится внутри каждой из них. Именно этот второй вопрос теория Рикардо оставляет открытым. Открытым он останется ещё долго.
Промышленная революция: обратная сторона роста
Пока теория объясняла, что специализация и торговля делают пирог больше, в Англии этот пирог пекли в буквальном смысле: на фабриках, вокруг которых выросли Манчестер и Ливерпуль. Совокупное богатство страны действительно взлетело, ровно как предсказывала теория. С распределением этого богатства вышло иначе.
Санитарный отчёт 1842 года, составленный чиновником Эдвином Чедвиком, дал этому разрыву число. В Ливерпуле человек из профессионального класса в среднем доживал до тридцати пяти лет, рабочий того же города — в среднем лишь до пятнадцати. Цифра не значит, что рабочие поголовно умирали подростками: средний возраст смерти считают по всем случаям сразу, и его безжалостно тянула вниз именно детская смертность.
В Манчестере в 1840 году больше половины детей из рабочих семей не доживали до пяти лет: пятьдесят семь процентов против тридцати двух в сельской местности. Просто дожить до взрослого возраста в рабочем квартале само по себе было удачей. Разница была в воде, канализации и цехе, куда брали с восьми лет.
Государство отреагировало с привычным опозданием. Фабричный закон 1833 года впервые запретил нанимать детей младше девяти лет, ограничил рабочий день детей девяти-двенадцати лет восемью часами, а подростков тринадцати-семнадцати — двенадцатью, обязал давать младшим два часа в день на учёбу и завёл четырёх фабричных инспекторов, чтобы это хоть как-то проверялось. Мера выглядит сегодня скромной до смешного. Тогда это была первая трещина в идее, что рынок способен разобраться со всем сам, без единого правила сверху.
Маркс: реакция изнутри фабрики
Самого точного свидетеля этому разрыву не пришлось искать: он оказался внутри системы. Отец Фридриха Энгельса совладел прядильной фабрикой в Манчестере и в 1842 году отправил сына управлять английским филиалом, назвав его в письме «паршивой овцой в стаде» и распорядившись присматривать за ним построже. Расчёт был простой: работа должна была выбить из молодого Энгельса радикальные идеи.
Расчёт не сработал. Энгельс несколько лет проработал на фабрике и вынес оттуда книгу «Положение рабочего класса в Англии» (1845), а не смирение, на которое рассчитывал отец. Книга написана по свежим наблюдениям человека, который каждый день видел заводские цеха изнутри, а не по чужим пересказам.
В 1844 году в Париже он познакомился с Карлом Марксом, и то, что Энгельс увидел на фабрике собственного отца, стало фактурой для их совместной работы. В 1848 году они опубликовали «Манифест коммунистической партии». Дальше Маркс продолжил в одиночку: следующие почти два десятилетия он провёл главным образом в читальном зале Британского музея в Лондоне, и в 1867 году вышел первый том «Капитала».
Смит и Рикардо не ошиблись в арифметике: пирог действительно вырос, и торговля действительно выгодна обеим сторонам в сумме. Маркс поставил другой вопрос: кому в итоге достаётся выросший пирог, если человек, чей труд создаёт большую часть стоимости, не владеет ни фабрикой, ни её результатом. Ответ, который он предложил, экономисты будут оспаривать ещё полтора века. Вопрос никуда не делся и сегодня.
Что успело сложиться к концу этой истории
Соберём и эту цепочку, она короче прошлой. Кораблям в Азию понадобился капитал крупнее, чем мог дать один банкир, — родилась акционерная компания, а вместе с ней биржа. У биржи обнаружилась ликвидность — родился первый пузырь. Государства тем временем считали богатство золотом — родился меркантилизм и логика торговых войн.
Смит показал, что богатство — это производство, а разделение труда почти бесплатно его умножает. Рикардо показал, что торговать выгодно, даже уступая партнёру во всём. Теория объяснила, как богатству расти. Она почти ничего не сказала о том, кому оно достанется, и заводские кварталы Манчестера дали на этот счёт свой, куда менее теоретический ответ. Маркс превратил этот ответ в отдельную науку о том же самом.
Кафедры политической экономии появятся в большинстве европейских университетов меньше чем через сто лет после книги Смита. Название науки при этом ещё долго звучало иначе, чем сегодня: до конца XIX века дисциплину называли именно «политической экономией». Лишь в 1890 году кембриджский профессор Альфред Маршалл выпустил учебник под более коротким именем, «Principles of Economics», и слово «экономика» начало вытеснять громоздкое старое название. Многие историки экономической мысли считают, что короткое и нейтральное слово должно было звучать ближе к физике и математике, чем к политике. Так и прижилось.
Спор между тем, что объясняет рост, и тем, для кого он происходит, не закрыт до сих пор. Он вернётся в этой книге ещё не раз, и первый раз это случится уже в следующей главе, где тот же вопрос обернётся Великой депрессией и двумя мировыми войнами.
Проверьте на себе (5 минут)
Найдите любую свежую новость про пошлины, тарифы или программу поддержки отечественного производителя. Определите, на какой логике она держится: на меркантилистской — «мы теряем, если покупаем за границей» — или на рикардианской — «специализация выгодна даже более слабой стороне».
Спору из этой главы больше двухсот лет, но он идёт в новостях каждую неделю. Просто слова «меркантилизм» и «сравнительное преимущество» в них давно никто не произносит.
Три тезиса
— Теория почти всегда приходит объяснять то, что уже придумали практики. В этой главе так было дважды: сначала с фондовой биржей и первым пузырём, а потом ещё раз — с самым знаменитым примером самого Смита, который ни разу не видел мануфактуру, о которой писал.
— Богатство — не запас, а поток. Это то, что общество способно произвести и переработать, а не гора золота в подвале. Специализация и торговля этот поток увеличивают, причём торговля выгодна обеим сторонам, даже когда одна из них хуже другой абсолютно во всём.
— Как богатству расти и кому оно достанется — два разных вопроса, и ответ на один не закрывает другой. Экономика с XIX века пытается отвечать на оба сразу и по сей день не может решить, какой из них главнее.
Глава 3. Век катастроф: депрессия, война и деньги
Пирог, который никому не достался
Прошлая глава закончилась вопросом, который Маркс поставил, но не закрыл: кому в итоге достаётся пирог, который делают больше специализация и торговля. Полтора века экономисты спорили об ответе в книгах. В 1929 году отвечать начала сама жизнь, и ответ оказался куда грубее любой теории.
Раннее утро, очередь у входа в банк растёт быстрее, чем банк успевает открыть двери. Никто в этой очереди не видел баланс банка и не проверял его отчётность. Просто вчера закрылся банк на соседней улице, и слух долетел быстрее фактов. Через несколько месяцев такие очереди выстроятся по всей стране.
Рынок не чинится сам
24 октября 1929 года на Нью-Йоркской бирже за один день продали около шестнадцати миллионов акций. Это был только первый обвал: индекс Доу-Джонса падал ещё три года и к лету 1932-го потерял почти девяносто процентов своей осенней стоимости. Предыдущая глава показала веру в то, что рынок сам находит равновесие. Здесь равновесия ждали три года, и оно не находилось.
Причина в механике, которая работает и сегодня. Банк держит наличными только часть вкладов, остальное выдал в кредит: подробно это устройство разберём в главе 8, здесь важен один эффект. Пока вкладчики верят, что деньги на месте, забирать их разом не идёт никто, и обычного резерва банку хватает.
Как только вера дрогнула хотя бы у части людей, за деньгами идут все сразу, и банку, у которого дела действительно были в порядке, не хватает наличности точно так же, как банку, у которого дела были плохи. Слух и факт с этого момента неотличимы друг от друга, как в стаде, которое понесло: неважно, был лев или нет, толпа станет настоящей опасностью в любом случае.
За 1930—1933 годы в США закрылось около девяти тысяч банков. Каждое закрытие разоряло не только вкладчиков: предприятия, которым банк выдавал кредит на закупки и зарплаты, теряли источник денег и сокращали людей. Уволенные меньше покупали, магазины и фабрики теряли выручку и увольняли ещё больше. Круг замкнулся сам на себя: к 1933 году без работы остался почти каждый четвёртый работник страны, а зарплаты у тех, кто её сохранил, упали на две пятых.
Правительство ответило тем, что казалось логичным по учебникам предыдущей главы: защитить отечественного производителя пошлинами. Закон Смута-Хоули 1930 года поднял пошлины на двадцать тысяч наименований импорта. Другие страны ответили зеркально, мировая торговля к 1934 году сократилась на две трети, а больной экономике эта мера не помогла ничем.
Государство входит в игру
К 1933 году в Вашингтоне пришли к выводу, которого не было ни у Смита, ни у Рикардо: если банки, фабрики и покупатели одновременно перестали тратить и доверять друг другу, запустить круг заново способен только кто-то извне. Новый президент начал с недельной приостановки работы всех банков страны, чтобы навести порядок в отчётности, и с гарантии по вкладам, которая существует по сей день. Дальше пошли программы, нанимавшие безработных строить дороги, парки и плотины: государство впервые стало платить зарплату там, где частный бизнес платить перестал.
Как и с векселем в главе 1, и с биржей в главе 2, практика снова обогнала теорию на годы. Обоснование пришло только в 1936-м, когда Джон Мейнард Кейнс опубликовал «Общую теорию занятости, процента и денег». Идея звучала почти неприлично просто: если у экономики есть свободные руки, свободные станки и никто не готов тратить, потратить может государство — заняв деньги и вложив их в дело.
Кейнс иллюстрировал мысль намеренно абсурдным примером: пусть казначейство закопает бутылки с банкнотами в старых угольных шахтах, а частным компаниям разрешит откапывать их за плату. Рабочих мест это создаст не меньше, чем настоящая стройка, и с точки зрения экономики почти неважно, откапывают люди бутылки или строят мост. Абсурд был осознанным: если бесполезная работа лучше безработицы, то полезная работа за государственный счёт тем более имеет смысл.
За идеей стоит простой бытовой эффект, который сегодня называют мультипликатором. Доллар, потраченный государством на зарплату рабочему, становится его доходом; часть этого доллара он потратит в булочной, и она станет доходом булочника; часть той суммы булочник потратит у поставщика муки. Доллар расходится кругами, как камень по воде, и деньги, потраченные государством, расходятся по всей цепочке участников, а не оседают только у того, кому заплатили напрямую.
С этого момента государство перестало быть в экономике судьёй, который только следит за правилами игры. Оно стало игроком с собственным бюджетом, способным разгонять или тормозить общий счёт. Спор о том, где граница разумного участия, идёт в политике каждой страны до сих пор.
Три способа заплатить за войну
Если государство способно тратить, чтобы вытащить экономику из ямы, естественный следующий вопрос: что будет, если ему придётся тратить в разы больше, на войну? Ни у одной казны в истории не было в наличии денег на войну целиком, и перед каждым правительством вставал один и тот же выбор из трёх вариантов.
Можно поднять налоги и забрать деньги у населения сейчас: цена очевидна сразу, люди беднеют в этом же году. Можно занять: продать людям облигации и вернуть долг с процентом позже, и тогда цена сдвигается в будущее, доставаясь уже другому поколению налогоплательщиков. А можно напечатать: раздать новые, ничем не обеспеченные деньги, и тогда цена достаётся каждому, кто в этот момент держит сбережения в этой валюте, потому что на ту же сумму теперь можно купить меньше.
США во Вторую мировую войну использовали первые два способа почти без третьего. Военный бюджет вырос с полутора миллиардов долларов в 1940 году до почти шестидесяти миллиардов в 1945-м, это тридцатикратный скачок. Верхняя ставка налога на самые крупные доходы поднялась до девяноста четырёх процентов, а недостающее государство заняло у собственных граждан через военные облигации, которые продавали как гражданский долг каждого. Доллар при этом остался долларом: инфляция была заметной, но не разрушительной.
Германия после Первой мировой оказалась в положении, где первые два рычага были фактически недоступны. Репарации по Версальскому договору превышали сто тридцать миллиардов золотых марок, экономика была разорена войной, а собирать такие налоги было почти не с кого. Когда Германия перестала платить, французские и бельгийские войска в 1923 году заняли Рур, главный промышленный район страны, а немецкое правительство в ответ платило бастующим там рабочим напечатанными деньгами.
Остался только третий рычаг, и им воспользовались до предела. Чем это кончилось, с тачками денег и кофе, дорожающим прямо пока его пьёшь, подробно рассказано в главе 5. Здесь важнее причина, а не картинка. Непосильный долг довёл до печатного станка, а печатный станок довёл до того, что марка перестала быть деньгами вообще.
Три рычага с тех пор не изменились ни разу. Налоги видно сразу и всем. Долг видят через много лет и часто уже другие люди. Печатный станок видят последними те, кто держал сбережения именно в этой валюте, и это самая дорогая расплата из трёх: просто растянутая и почти невидимая, пока не становится слишком поздно.
Мир после войны договаривается о деньгах
В июле 1944 года, ещё до конца войны, представители сорока четырёх стран собрались в американском городке Бреттон-Вудс и договорились о новых правилах для денег: доллар обменивается на золото по фиксированной цене тридцать пять долларов за унцию, а все остальные валюты привязываются к доллару. Тем же соглашением создали Международный валютный фонд и Всемирный банк — институты, которые должны были следить за правилами и помогать странам, у которых с платежами не заладилось.
По сути мир формально подтвердил идею из главы 1: деньги — упаковка доверия, и здесь доверие впервые записали международным договором, а не молчаливой привычкой.
Тем же курсом США взяли на себя восстановление разрушенных экономик Европы: только на план Маршалла ушло около тринадцати миллиардов долларов. За следующее десятилетие вчерашние противники и союзники стали одними из самых быстрорастущих экономик мира.
Обещание, которое нельзя было выполнить
Система работала, пока долларов за рубежом было не больше, чем золота в американских хранилищах. К концу шестидесятых это условие перестало выполняться: другие страны накопили долларов больше, чем Америка смогла бы обменять на металл, предъяви их все разом к обмену. Это тот же риск, что и с гардеробщиком, который выдал номерков больше, чем в гардеробе пальто: пока за одеждой приходят по одному, никто не замечает разницы.
15 августа 1971 года президент Никсон объявил, что доллары больше не обмениваются на золото ни для кого. Золотое окно закрылось в одностороннем порядке, попытки заново привязать курсы провалились в течение двух лет, и валюты крупных стран отправились в свободное плавание, где остаются по сей день. С этого момента ни доллар, ни рубль, ни любая другая валюта в мире не обеспечены ничем, кроме готовности людей их принимать. Деньги, тысячи лет остававшиеся упаковкой доверия поверх зерна, серебра и золота, стали упаковкой доверия сами по себе, без начинки.
Учебник, который перестал совпадать с реальностью
Свободный курс валют совпал с другим ударом. В 1973 году страны-экспортёры нефти на Ближнем Востоке ввели эмбарго против США, и цена нефти на мировом рынке подскочила в четыре раза за несколько месяцев; в 1979-м случится похожий скачок. Экономика получила разом дорогие ресурсы, дорогие деньги в обращении и вчерашнюю привычку государств щедро тратить по рецепту Кейнса.
Теория, на которой полтора десятилетия строилась политика, обещала нечто вроде медицинского правила: высокая температура и низкое давление у одного пациента одновременно не бывают. Согласно ей, инфляция растёт, когда людей не хватает и все при деле. Безработица, наоборот, растёт, когда спрос слабый и цены стоят на месте. В семидесятые оба симптома проявились разом: цены росли, и одновременно росла безработица. Для такого состояния придумали отдельное слово, стагфляция. Учебники, объяснявшие экономику предыдущие сорок лет, вдруг перестали объяснять то, что происходило за окном.
К концу десятилетия сумма инфляции и безработицы в США добралась до рекордных значений, каких страна не видела ни до, ни после. Часть экономистов пересмотрела прежние взгляды, часть предложила конкурирующую теорию заново, и спор между школами не утих до сих пор. Победить именно эту стагфляцию жёсткими и очень дорогими мерами предстоит человеку во главе центробанка США, но это отдельная история с отдельной главой дальше в этой книге.


