Вслед за апрелем. Том 3. Гранит
Вслед за апрелем. Том 3. Гранит

Полная версия

Вслед за апрелем. Том 3. Гранит

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

Уствольская, конечно, не входила в приёмную комиссию — просто присутствовала и после моего выступления едва слышно о чём-то разговаривала с заведующим кафедрой. Как я узнала намного позже от преподавателя теории музыки, она сказала, что разглядела во мне нечто общее с ней самой. Тогда мнение Уствольской о моих способностях поддержали немногие, но тем не менее скептически настроенный завкафедрой, скрепя сердце и памятуя о просьбе Завадского, наконец, подписал приказ о моём зачислении на 1-й курс фортепианного факультета. Я получила путёвку в будущее, мысленно поставив карандашом очередную галочку в списке достигнутых целей и сбывшихся надежд. Закончив Римкор, я жирно обведу эту птичку, коих пока у меня всего лишь две, включая полное общее образование и первую работу. А задача с креслом так и продолжает висеть, порой лишая всякой воли к жизни, так же как и задача выпустить первый сборник музыки. Надежду обрести любовь я, связав свою судьбу с В.Д., полностью оставила.

Кроме новостей, перечисленных мужем в первый день нашего пребывания в Ленинграде, была ещё одна новость, которую он, без зазрения совести от меня утаил. Выяснилось, что часть имевшихся у Завадского сбережений, и все деньги, вырученные с продажи отцовского дома, ушли на выкуп второй, проданной в своё время, спальни. Я снова осталась с носом. Без прав на жильё и без денег, ведь сделка была снова оформлена задним числом — до даты нашего бракосочетания. Теперь ясно, зачем ему были деньги, и почему он не распространялся об этом доме, когда пришёл свататься. Не знаю, кто помогал ему на сей раз, но теперь мне кажется, что «нужные» люди у В.Д. есть повсюду. Я боюсь этого человека, хотя забирать у меня больше абсолютно нечего.

Но зачем ему нужны эти спальни? Ремонтировать их не за что. Не лучше ли было бы продать все три комнаты и подыскать что-то более уютное и менее затратное? Он ведь не может даже похвастать приобретениями — ведь подобная рисовка нынче опасное дело. Какой смысл жертвовать собственными здоровьем и комфортом? Точнее моими. Ведь в конце недели Владимир уже отчалит на службу. Похоже, тешить самолюбие — одно из его любимейших занятий.

Помимо присмотра за мной, езды до Римкора, по Римкору и обратно, на Машу пришлось взвалить уборку уже целых трёх комнат. Само собой, и Наталья Васильевна никогда не гнушалась привлекать девушку к наведению порядка на их с Аркашей, пусть и относительно небольшой жилплощади. Да и дежурство по кухне, нужнику и ванной комнате также оставалось исключительно прерогативой Маруси. От меня толку в подобных делах было мало — только тратила время, задерживая соседей. Помимо прочего, в доме разрасталась плесень, а в выкупленной, большой спальне стала подтекать крыша. Маша едва справлялась, под вечер валясь с ног. А кроме дома ещё и я — мой недуг и извечная рассеянность по разным пустякам. Она практически не ездила к матери и ночевала со мной в гостиной, устраиваясь на короткой для неё тахте и упорно не желая меняться местами. Я просила Аркадия временно перенести для неё кровать из спальни мужа, но он только и делал, что кормил нас обещаниями. Мы регулярно писали В.Д. о том, что Марусе нужна помощь и предлагали позвать её сестру — Клаву, но В.Д. будто бы не читал этих строк, избегая ответа. Так почти пролетела осень. Лимановым выделили жилплощадь, и они наконец съехали, а мы с Марией с нетерпением ждали возвращения хозяина для решения вопросов с ремонтом.

Туго обстояло дело и с учёбой. Порой из-за излишних переживаний относительно собственного положения среди прочих я допускала нелепейшие ошибки, отставая даже от самых посредственных студентов, так или иначе, но имеющих за плечами по девять лет музыкальной школы. Едва ли не каждый день на сольфеджио8 я становилась предметом насмешек, больше всего на свете желая провалиться сквозь землю. Порой даже на уроках алгебры чувствовала себя куда умнее и увереннее, особенно в последнюю четверть 10 класса. Мне даже удалось выйти на твёрдую четвёрку и написать на пять итоговую контрольную. Но здесь… В голову то и дело закрадывается мысль, что мы с В.Д. всё же сильно переоценили мои способности и слишком лихо замахнулись. Три предыдущих года, что почти без остатка посвятила музыкальной практике, включая год игры для гостей «Озёрного рая» — это крайне скудный музыкальный опыт. К тому же я была на два года старше остальных студентов и чувствовала себя не в своей тарелке. Подружиться хоть с кем-нибудь из них совершенно не получалось. Столичные щеголы и щеголихи, избалованные и напыщенные — они так кичились своей музыкальной подготовкой и навыками. Пару раз я даже слышала, как некоторые шушукались и посмеивались относительно отсутствия за моими плечами хотя бы двух-трёх лет музыкальной школы. В их глазах я была неотёсанной провинциалкой, если не принимать во внимание то, что я ещё и инвалидка, которая не может пользоваться педалями на инструменте. А самым унизительным было то, что я протеже одного из приятелей нашего преподавателя, устроенная в училище по знакомству. Показать кому-то свои сочинения я, само собой, не решилась, боясь, что подумают, будто и они написаны исключительно с помощью супруга-музыканта. Я играла их только Маше, которая могла лишь сделать пару незатейливых комплиментов, хотя и слушала всё с большим воодушевлением. Вот только мне нужно было мнение человека знающего, способного дать совет, направить в нужное русло. Всё чаще накрывала тоска из-за отсутствия Завадского, которому можно было задать вопросы и попросить помощи. Ведь порой из-за неудач в учёбе хотелось и вовсе всё бросить, но мысль о том, что второго шанса не будет, останавливала всплески горячности, и я терпела. Терпела и, не покладая рук, работала, всеми силами пытаясь наверстать отставание, вот только руки и в прямом и переносном смысле опускались всё чаще и обречённее.

Геннадий Андреевич, услуги которого Завадский оплатил до конца года (моими же деньгами), ходил ко мне ежедневно, кроме выходных. Его методика принципиально отличалась от той, что предлагал для моего лечения Иван Митрофанович. Физпроцедуры были более современными, а упражнения — и динамическими, и статическими. В статичном положении, по словам профессора Ветровского, мышцы запоминают нужное состояние. К моему удивлению, Геннадий Андреевич сказал, что, несмотря на всё пережитое, они до сих пор ещё не атрофированы и есть шанс на излечение — пусть очень небольшой. Прежде всего, доктор настоял, чтобы Завадский сменил перину на моей постели на жёсткий матрац, как я и говорила мужу после первой проведённой здесь ночи. Кроме того, доктор велел купить самый лучший корсет для поясницы. А ещё, дабы усмирить упорно не желавшие вставать на место нервы и наладить сон, доктор прописал мне снотворное. Спала после приёма порошка я, конечно же, как убитая, однако наутро каждый раз ощущала жуткий туман и тяжесть в голове, теряя способность к сочинительству музыки. Так что, отложив склянку в долгий ящик, я без зазрения совести отчитывалась профессору, что добросовестно всё пью. В моём положении не хватало только лишиться ясности в сознании.

Чем ближе дело подходило к зиме, тем больше становилось у Маши работы по дому, но муж платил ей ровно столько же, сколько предложил, когда нанял. Она трудилась только из жалости ко мне, ведь успела привязаться и привыкнуть. Я же, окончательно потеряв терпение, безо всяких церемоний изложила мужу все свои возмущения относительно сиделки и крайне острой необходимости ремонта, и Завадский, наконец, отреагировал, направив нам в помощники одного из своих сослуживцев — Григория Ивановича Стеклова. Ему грозило увольнение, но Владимир договорился о его временном отстранении и отослал в город.

Иваныч, как сразу окрестила его Маруся за простоту и весёлый нрав, от работы не отлынивал, даже несмотря на боли в коленях и пояснице, о которых стоически молчал. Мы с Машей быстро смекнули о том сами, заметив слегка неловкие и будто оцепенелые движения, и, проникшись к Стеклову сочувствием, мы начали испытывать неловкость. Отдавать поручения Григорию Ивановичу было совестно ещё и потому, что он годился нам едва ли не в деды. К счастью, командовать особо не приходилось — Стеклов брался за любую работу сам. Приняв пост, он сразу собрал в мешки опавшую листву во дворе и вымыл крыльцо и пол в наших комнатах, безо всякого смущения отчитавшись, что на флоте был можно сказать бессменным мойщиком палубы. В субботу помог Машеньке с уборкой кухни и ужином. А в воскресенье, когда мы, наконец, отправились в гости к Марусиной семье, Иваныч чётко по списку купил продуктов на колхозном рынке9, вернув сдачу до копейки. Похоже, Завадский хорошо сэкономил на этом мужичонке. Да и командиры тоже хороши — выпроводить такого усердного и честного работника из-за стариковского недуга. Он ведь был простым матросом — потихоньку справлялся бы. Стеклов сам вызвался возить меня на учёбу. Всё-таки Маша — молоденькая девочка и ей ещё рожать, а таскать по лестницам и коридорам Римкора полуживой груз — гиблое дело. А его поясница всё равно будет болеть при любом раскладе. Первая половина недели прошла относительно нормально, хоть и Иваныч пока ещё неважно ориентировался в коридорах. По вечерам Стеклов уходил домой, а в семь утра как штык стоял на пороге. В четверг, едва Григорий успел уйти, как к нам в гостиную постучался незнакомец.

— Позови Пузыря, — донеслось до меня из-за приоткрытой двери.

— У нас такого нетути, — растерянно и строго отозвалась Маша.

— Как нетути?! Я ж к нему сюда дня три назад захаживал, — раздалось пьяное недоумение. — Или уже убёг куда? Гришатка.

— Григорий Иванович?

— Ну так! Он самый! А говоришь — нетути. Кликуха у него такая — Пузырь. От фамилии.

Да как-то не совсем, — подумалось мне, и внутри разлилась волна брезгливости, страха и возмущения. Неужели муж направил нам в помощники выпивоху, который к тому же уже успел без спроса притащить сюда сображника?!

— А вы ему кто? — с той же строгостью в голосе спросила Маша.

— Товарищ.

— Он у нас не ночует. Ездит куда-то на Поклонную гору.

— Ого! Так не ближний же свет.

— Ну что ж изделаешь, коль ближе дорого.

Визитёр шумно вздохнул, промямлив спасибо, а Ковалёва с торопливым облегчением закрыла дверь.

— Ну и ну. Вот ентот…, — изобразила пьяную фигуру и гримасу Маруся. — Товарищ Иваныча.

Я с бессильной опаской пожала плечами, и опасения быстро подтвердились. В пятницу утром за мной никто не приехал. Не приехал и в субботу. Похоже, пьяный визитёр таки нашёл Пузыря и пузырь для распития и, поди, не один. А ещё, сдаётся мне, что Гришку турнули со службы вовсе не из-за возраста и болезней. Вот так вот. Снова разочаровалась в человеке. В воскресенье пришлось отправить В.Д. «благодарственное» письмо с одновременной кляузой. Я высказалась по поводу экономии, едва не стоившей мне опозданий на занятия. Толку-то от такого провожатого, который, отработав неделю, пропал без вести. Во вторник утром Иваныч стоял на пороге и божился, что с пятницы мучился болями в коленях и спине. Пришлось отлежаться. Врал он очень путано и нелепо, хотя сказанное частично было правдой, вот только внешний вид и одутловатое лицо отчётливо свидетельствовали о более значимой причине. Хотелось выгнать Стеклова и попросить больше не появляться, но, подумав о Маше и о том, как нелегко даются ей мои перемещения, я дала Иванычу второй шанс. Он ещё долго извинялся за внезапное исчезновение без предупреждения и обещал впредь предупреждать. Интересно, как долго обычно длятся его запои? И есть ли смысл закрывать на них глаза? Я перестала доверять Стеклову покупки, и на рынок мы ездили исключительно вдвоём или втроём. А ещё стала наводить справки относительно нового кандидата в провожатые, предлагая обещанную Гришке тридцатку в месяц соседям и сокурсникам, но те едва ли не крутили пальцем у виска. Работать за такие гроши желающих не было. Конечно, В.Д. потому и нанял этого забулдыгу!

Вот только получив письмо от мужа, я признала, что не всегда стоит торопиться с выводами. Завадский писал, что Стеклов — не просто матрос, а лучший друг его покойного отца ещё со времён мореходки. Вместе пережившие революцию и гибель многих сослуживцев и друзей — они были неразлучны, и Григорий с трудом вынес медленную кончину Дмитрия после ранения. Дальше были неверность жены, понижение с корабельного старшины до рядового матроса, издевательства племянника, оставившего беднягу без крыши над головой, скитания по ночлежкам во время увольнительных, дурная компания. Так Григорий Иванович и стал Пузырём. А тридцатку попросил сам, сказал, мол, за ночлег платить и на кормёжку хватит и на том, мол, спасибо, что Владимир о временном отстранении с капитаном договорился. Какой же всё-таки сложной порой бывает жизнь, думала я, убирая письмо мужа в ящик стола, и как легко судить, не зная и половины истины.

«Таинственные» исчезновения Гришки продолжились и в течение последующих недель. График работы у него был трёх-, в лучшем случае четырёхдневным, и пару раз я всё же опоздала на занятия. Преподаватели, несмотря на моё положение, поблажек не сделали, и причин моей неважной успеваемости стало ещё больше. Оправдываться болями в пояснице, коленях или какими-либо ещё, Иваныч, как в первый раз, уже не мог — врать он не умел и, очевидно, не любил, а потому раз за разом извинялся, обещая, что запой больше не повторится. И он старался, и верил в обещанное и сам, настойчиво выпроваживая друзей-собутыльников, заходивших при этом всё чаще и чаще и упрямо сбивавших Григория Ивановича с истинного пути. Стеклов не винил их, я же, как могла, упрашивала соседей выгонять незваных гостей, но те не хотели связываться с забулдыгами, даже несмотря на то, что они всем мешали, засиживаясь допоздна в кухне, беседуя о жизни и часто горланя песни о моряках.

Сам Иваныч никогда не пел. Говорил — нет ни голоса, ни слуха. Но на трезвую голову часто любил тихонько посидеть рядом с Беккером и послушать, как играю. А после всегда благодарил и хвалил. Тепло, с душой, по-отечески. Как-то попросил сыграть «Яблочко» — любимую моряцкую песню. И снова не пел, а только легонько притопывал ногой в такт мелодии, слегка морщась от боли. Сказал, что знатно плясал по молодости, особенно вместе с женой, и умолк. Я полушутя ответила, что тоже давно не танцую и рассказала, как в порыве глупых чувств угодила под автобус, как бы намекая на то, что хоть и бывает трудно — нельзя опускать руки. «У тебя, Лизавета, несчастье, а я сам… сам своё несчастье», — ответил Григорий Иванович и, тепло улыбнувшись, поблагодарил за игру и уплёлся восвояси. В тот вечер мне было особенно жаль Стеклова, не винившего в своей судьбе ни события, ни людей. Только себя — за то, что мог найти утешение лишь в бутылке, в которой нет ничего, кроме дна, подступавшего всё ближе глоток за глотком. Мне, нашедшей покой в музыке, повезло, пожалуй, куда больше. Но порой, когда начинаю искать в ней что-то кроме, всё будто замолкает, раня сердце напрасными надеждами.

За минувший месяц я, то и дело вынужденная помогать Марии вместо Гришки, стала всё чаще отвлекаться от учёбы, заимев целых три неважных отметки. А ещё хуже то, что на ум с момента моего приезда в Ленинград всё реже стала приходить музыка, а в последнее время я почти перестала писать вовсе и увещевательные письма Завадского совершенно не помогали исправить ситуацию. Незаконченные сочинения бесполезным ворохом бумаг лежали на подоконнике, ни капли не маня к себе, как было прежде. Они, как и моя душа, слой за слоем покрывались пылью. Всё, что я могла написать, да и то ценой невероятных усилий — это письма для родных и друзей. Я с невыносимой силой скучала по всем, включая старичка Букета и непоседу Лучика, тосковала по родному Энгельсу — скромному и несравнимо блёклому и бедному перед торжественным Ленинградом. Но в письмах отчитывалась маме, Шуре и ребятам, что мне нравится новая жизнь, что интересно и весело среди сокурсников, а город так величествен и наряден, что от великолепия захватывает дух. И это было чистой правдой, но лишь первые несколько дней. А за ними серость неба, неделями плывущая в каждой монументальной гранитной плите и поступь зимы, из месяца в месяц становившаяся тяжелее и громче, делали этот чужой гранитный город всё неприветливее и равнодушнее. Таким же был и народ на улицах, пресыщенный великолепием и оттого глядевший под ноги или равнодушно уткнувшийся в воротники пальто и шинелей. И мои сокурсники и сокурсницы, то и дело недовольно брюзжащие по самым разным поводам — от изменившегося расписания или маршрута следования городского транспорта до крохотной, по их щегольским и транжирским меркам, стипендии. А незримая пелена тоски накрывала всё плотнее, размывая неброский образ родного городка с его ясным небосводом и простенькими избёнками, приветливым людом и незатейливыми радостями. Но «всё хорошо» — писала я. Зачем родным и друзьям знать, что кроме училища, клавиш, плесени, угрюмых и закруженных работой соседей, с их то и дело визжащей мелюзгой, да вечно пьяного Пузыря и его дружков я не вижу здесь больше ничего? Зачем им читать о том, что живу на жалкие гроши, что высылает муж под расчёт на продукты, и что выручаюсь только благодаря стипендии? Зачем расстраиваться от того, что едва справляюсь с учёбой и продолжаю её запускать? Пусть будут спокойны хотя бы за меня, ведь своих проблем у них и без того предостаточно.

Как-то особенно серым и тоскливым днём я решила написать и ему — моему потерянному, но отнюдь не забытому Володеньке. Просто излить душу на страницы, в этот раз не в виде музыки, которая ныне едва ли не окончательно умолкла, но в виде слов.


«Дорогой Володенька! Ты никогда не прочтёшь этих строк. Жизнь разбросала нас по свету, и ты не узнаешь, что вышла замуж. Что уехала в Ленинград — так далеко от городка нашего детства. А я не узнаю, нашёл ли кого-нибудь ты. Встретил ли ту, что заставила оставить в прошлом моё невольное предательство? Отыскал ли ту, касаясь руки которой, забыл не только боль, что тебе причинила, но и радость, что испытывал рядом. Читаешь ли ей стихи, фотографируешь ли, пишешь портреты? Это было бы прекрасно, и пусть мне так гораздо больнее. А может, всё совсем иначе и ты один? Один-одинёшенек в чужих краях, как и я. Ведь это замужество просто иной статус и не более, а муж — что-то вроде ширмы. Как и твои мать и брат — они просто есть на этом свете, но по факту ты в одночасье осиротел той холодной весной, нашей весной с крохотными проблесками счастья и надежды. Неужели те юные мечты никогда не озарят беспросветный грозовой небосклон наших судеб своим ярким и ласковым светом? Неужели наши с тобой дороги больше никогда не пересекутся?

Я по-прежнему больна, а ноги окончательно мертвы, подобно всяким надеждам на нашу встречу. Почти не пишу музыку, и даже твой светлый образ не дарует вдохновение, как прежде. Почти не мечтаю, хоть и всё так же помню каждую нашу минуту в Энгельсе. Почти не живу, хоть и делаю что-то во имя будущего, учусь и лечусь, безо всякой осознанности и желания, по инерции. Но ты всё так же мне снишься, и я жду каждой ночи, в надежде на новую встречу. В начале этого месяца мы так долго колесили по Энгельсу на Дуксе, что кажется, у меня от багажника снова заболела пятая точка. Зато в эту субботу так здорово танцевали под какую-то очень красивую мелодию. Мне удалось записать её отрывок, но с тех пор он так и пылится среди прочих черновиков. Мне так тебя не хватает. Порой, когда еду по здешним улицам, закрываю глаза, представляя, будто идёшь навстречу. А потом открываю… и тотчас хочу раствориться в сыром тумане. Без следа. Порой, забываясь за игрой, грежу, будто сидишь у рояля и всё слышишь, но едва клавиши замолкают, ловлю лишь тишину вместо слов. Твоих слов о моей игре. Как бы я хотела их услышать. Хотела бы, чтобы ты сказал, нравится ли тебе это исполнение, нравится ли музыка, что писала для тебя.

Но больше всего на свете я хочу, чтобы у тебя всё было хорошо. Пусть даже это может случиться, только если наши пути будут идти параллельно. Верю, что когда-нибудь ты узнаешь: я не предавала тебя никогда и не предаю сейчас — ведь живу лишь этими мыслями и снами о тебе. Живу тобой. Я снова прошу простить меня и помнить, что люблю. Ведь любить тебя всегда было так просто.


Либбет.

12 ноября 1940 г.».


Положив этот первый, свёрнутый вчетверо тетрадный листок в карман чемодана, с которым приехала в этот безликий город из холодного гранита, я подъехала к серому окну и ещё неопределённо долгое время продолжала безмолвную беседу с Вальди.

Ответы от родных шли долго. За без малого два месяца я получила лишь пару писем от мамочки и Веры, и по одному от Шуры, Мишки и Кати. Мама писала, что ей добавили часов и повысили зарплату, а Вера стала пионеркой и по-прежнему получает только «отлично». Шура писала, что Феденька часто болеет, а свекровь винит во всём её. Мишка писал, что второй курс медучилища гораздо интереснее — много практики и они уже приступили к долгожданному препарированию лягушек. Катюшка писала, что ей очень тяжело разбираться во всех этих «кривых, забубённых чертежах, к которым не знаешь, с какой стороны подходить» и сожалела, что не поступила на учителя немецкого языка. Зато Ваня делает в учёбе успехи и уже точит различные детали для завода, где они с сестрой работали этим и прошлым летом. Их письма грели, но собственное существование раз за разом вынуждало вспоминать одну и ту же удручающую фразу: «дух противоречия не оставил меня, и я решил выжить. Трудная это была работа — возвращаться к жизни, и теперь мне иной раз приходит в голову, что игра не стоила свеч». Фразу, написанную много лет назад не только замечательной писательницей, но и, как узнала совсем недавно, пианисткой и композитором — Этель Лилиан Войнич. Фразу из романа «Овод», однажды открытого для меня моим добрым, навсегда утраченным другом, оставшимся в далёком прошлом, как и всё лучшее, что было в моей колючей, больно жалящей судьбе.


Глава 4 — Грета

Тем ноябрьским субботним днём в наш дом въехала молодая актриса. Лиманова знала её родителей через шапочных знакомых и устроила подселение, как потом рассказывала постоялица, — не шибко-то охотно. Девушка устроилась в одной из комнат на первом этаже, недалеко от гостиной и, услышав моё музицирование, не преминула постучаться и познакомиться. Её звали Галина Некрасова. Она приехала в Ленинград из Сталинграда — каламбур почти как у В.Д. с Энгельсом — и собиралась попытать здесь счастья, поступив на службу в один из театров. Странно было слушать о столь отчаянном шаге и амбициозных, далеко идущих планах. Совсем одна, так далеко от дома. Её азарт, смелость и любовь к искусству одновременно приводили в восторг и повергали в недоумение, но, пожалуй, в своих самых сокровенных чаяниях я представляла себя точно такой же. Мы с Машей быстро нашли общий язык с новой соседкой — она просила называть себя Гретой и весь тот день провели втроём. Помогали Некрасовой обустроиться в комнате, ходили на прогулку, а после устроили музыкальный вечер с чаем, Машиными пирожками и песнями. Пела Грета очень здорово и, казалось, брала три, а то и три с половиной октавы! Глубокий, насыщенный, чуть резковатый голос, с низкими «грудными» нотами, характерными для контральто10. Ей бы в певицы! А ещё тем вечером она, с непривычным для наших глаз и ушей артистизмом, прочла несколько замечательных стихотворений о силе духа и искренности дружбы. Мы любовались ею — такой яркой, модной, даже по меркам местных щеголих из того же Римкора, такой живой, уверенной и полной надежд. Её белокурые локоны словно струились по плечам, а тонкие, благородные черты лица намертво приковывали взор, так что к концу вечера мы с Марусей были едва ли не абсолютно уверены, что эта девушка с необычайно женственной внешностью, и одновременно будто бы мужским голосом, покорит любой из здешних театров. Следующим утром мы проводили Машу к маме и снова отправились гулять по городу. Грету так впечатлил Ленинград, что даже изрядно озябнув и истоптав ноги, она наотрез отказывалась идти домой, пока я не предложила сыграть ей свою музыку, о существовании которой засмущалась рассказать вчера.

— Ты — талант! — заключила Галина, дослушав первое же сочинение и придвинув кресло к роялю, явно намереваясь послушать меня ещё.

— Подожди, вдруг остальные тебе не понравятся!

— Давай так, сыграешь ещё два, и если не понравятся — возьму свои слова обратно, — смеясь, отвечала Грета, глядя на меня большими голубыми глазами, обрамлёнными длинными, кукольными ресницами.

Я сыграла ещё два сочинения, пристально наблюдая за реакцией новой подруги, казавшейся невероятно счастливой.

— Всегда так радуюсь, когда судьба сводит с интересными людьми! Но главное — не люблю отказываться от своих слов! — снова рассмеялась Грета. — Тебе непременно нужно показать эту музыку знающим людям.

— Муж уже показал все сочинения членам СК. Некоторые вынесли вердикт, что композиции эклектичны и не отвечают духу времени.

На страницу:
3 из 7