Анатомия слова
Анатомия слова

Полная версия

Анатомия слова

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Серия «В начале было Слово»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

У причала стоял таможенник — грузный, в серой тунике, с кожаной сумкой на поясе. Купец с корабля отсчитывал ему что-то в ладонь, таможенник не смотрел на счёт, смотрел в сторону — так смотрят, когда не хотят видеть, что берут. Потом сунул монеты в сумку, хлопнул купца по плечу, кивнул грузчикам: «Проходите». Тюков в судне было на десять — мимо таможни прошло восемь. Два остальных ушли в город другой дорогой, и это тоже был порядок; в Кесарии каждый крал по своему промыслу, и ему за это не мешали.

Моё место было на верхнем ярусе, на облицовке. Досифей справа, я слева. Яир и Тит работали ниже, на среднем ярусе, на грубой кладке основного тела. Аммон и Марк — подсобники: таскали раствор из творильного ящика, подавали инструмент, собирали обломки. Элиша в то утро сидел внизу, у стены, и проверял отвесы. Он уже плохо лазал по лесам, колени не держали, и последние полгода его работа была — смотреть и подсказывать.

Я поднялся наверх по верёвочной лестнице с дубовыми перекладинами, сел на корточки у своего места, вытащил нитку с углём, натянул её вдоль ряда. Марк подал раствор в плоском деревянном блюде. Я взял мастерок, набрал, положил полоску на верхний край предыдущей плиты, принял новую — травертиновую, длиной в локоть, толщиной в ладонь — из корзины. Плита легла. Я осадил её деревянной киянкой, провёл пальцем по шву, снял лишнее. Пошло хорошо. Так же — вторая, третья, четвёртая.

Мимо лесов прошёл римский инженер — молодой, в красной тунике, с папирусным свитком под мышкой. Свиток у него от ветра развернулся на два локтя, и я увидел чертёж: наш мол, нарисованный сверху, с линиями, цифрами и штрихами, которых я не понимал. Инженер свиток свернул, посмотрел на меня с лесов, видимо, заметил, что я смотрю. Кивнул и пошёл дальше. Первый раз в жизни я видел бумагу, на которой нарисовано то, что я строю. Странная вещь: я знал эту кладку руками, а на чертеже она была другой — плоской, без веса, как стена в чужой голове. Зачем, подумал я, рисовать, если руками видно лучше. Но инженер ушёл, и чертёж ушёл с ним, а я вернулся к своей плите.

К полудню стало солнечно. Туман поднялся. Море обрело цвет, какой у него бывает на этих берегах после зимнего шторма: мутно-зелёный, с белыми прожилками на гребнях. Иоас обошёл леса, посмотрел на мою работу, кивнул — «хорошо, Барух» — и пошёл к Досифею. Того он кивком не удостаивал никогда: Досифей обижался, а обиженный Досифей начинал класть ещё тщательнее, и Иоасу это было выгодно. Иоас знал, когда кого чем кормить.

В полдень Ребекка принесла нам еду в корзине: лепёшки, солёные оливки, сыр и глиняный кувшин с разбавленным вином. Мы спустились, сели у стены, ели молча. Аммон, как всегда, хватал больше своей доли, и, как всегда, Элиша ему молчаливо показывал на чужой кусок, и Аммон, как всегда, возвращал. Этот ритуал был у нас на каждом обеде, и он был нужен — не из-за куска, а из-за порядка: в бараке, где нет порядка, люди дерутся, а когда дерутся — не работают.

Ели, и я смотрел на Элишу. Он был бледный и за утро не сказал ни слова. Это было не по-Элишиному. Обычно он во время обеда рассказывал что-нибудь короткое — про Иерусалим, про одного каменщика, которого там знал, про то, как надо точить зубило для гранита. А тут сидел и ел, и даже от сыра отказался, отдал Аммону.

— Ты чего? — спросил я.

— Простыл, — сказал Элиша. — С утра горло. Ребекка заварит с мёдом вечером.

— Сегодня обратно полезешь?

— Не полезу. Я тут отсижу.

И отсидел. После обеда я полез наверх один, Досифей работал со своей стороны, мы переговаривались через стену.

К вечеру мне заплатили. Не мне лично, а Иоасу — Иоас вынес из будки на берегу кожаный мешочек, подрядчик в тот день приехал впервые за три недели. Мы собрались у будки, встали в очередь. Иоас отсчитывал каждому в ладонь. Мне положил семь динариев. За месяц работы полагалось двенадцать.

— Это что?

— Это пока столько. Остальное в следующий раз.

— Иоас, четвёртый месяц.

— Я знаю, Барух. Ты поговори с ним сам, если хочешь.

Я посмотрел в сторону будки. Подрядчик сидел за столиком и вписывал что-то в свиток с тремя печатями — тот самый, которым прикрывался всякий раз, когда его спрашивали о задержках; рядом стоял римский солдат — подрядчик всегда ездил с охраной: платил меньше, чем договаривался, и знал, что однажды кто-нибудь захочет поговорить.

— Поговорю.

— Смотри не спорь. Он не любит.

— Я знаю, что он не любит.

Я пошёл к будке. Солдат посторонился, он меня знал в лицо, мы все друг друга за год на стройке выучили. Я вошёл. Подрядчик поднял голову. Толстый, с крашеной бородой — он красил её хной, чтобы не показывалось седины, и борода от этого была рыжая, как старая черепица; седина под хной всё равно пробивалась, и борода получалась двуцветная, полосатая, как ряд плохо подобранных камней. Он посмотрел на меня, на мои семь динариев в руке, и улыбнулся вежливо.

— Барух. Что у тебя?

— У меня пять недостающих. Четвёртый месяц.

— В следующий раз.

— Ты говоришь это в четвёртый раз.

— Говорю, значит, так. Барух, ты хороший работник. Иоас говорит, у тебя руки не промахиваются. Тебе платят столько, сколько есть. Будет больше — заплатим больше.

— Я должен сестре в Магдалу.

— Сестре?

— Да.

— Сестра подождёт. Сестры ждут всегда.

Он смотрел на меня, не переставая улыбаться; улыбка была бесплатной, пять динариев — нет. Если я сейчас поспорю, в следующий месяц он мне заплатит ещё меньше. Так он и работал. Кого давили — платил нормально, кто уступал — тому постепенно уменьшал. Я был из тех, кто уступал. Мне нужна была работа, я ушёл из Магдалы, я не мог вернуться и признаться.

Я вышел. За спиной солдат что-то сказал подрядчику, тот засмеялся. Я пошёл к бараку, думая, что надо потерпеть ещё месяц, потом ещё, и к лету, может быть, подрядчик рассчитается.

*

Элиша слёг в тот же вечер. Горло перешло в грудь, грудь — в озноб. Он лежал на своей койке, и Ребекка сидела рядом. Я принёс ему воды, Аммон — свою лепёшку, которую сам не доел; Элиша поблагодарил, отпил глоток, откусил раз, отдал Аммону обратно. Дышал он с трудом. Ребекка заварила что-то с мёдом и чесноком, Элиша выпил. К ночи стал кашлять густо, и в кашле у него что-то булькало. Плохой кашель. У нас дома в Магдале с таким кашлем умирали за три дня, если зимой.

Элиша умер через пять дней. Пять дней — это дольше, чем у нас в Магдале, но Элиша был крепкий, и Ребекка над ним не засыпала, и Иоас принёс из города врача-сирийца. Врач пришёл, послушал грудь через тростниковую трубку, покачал головой, оставил мешочек с сушёными травами и сказал: «Пейте. Не поможет — ничего другого не сделаю». Травы не помогли. Этот врач мне понравился: за всю Кесарию единственный честный человек; сказал, что не поможет, и не соврал. Подрядчику бы у него поучиться.

В последнюю ночь Элиша был в сознании. Он позвал меня.

— Барух.

Я подошёл, сел на пол у его головы. Ребекка отошла к двери, чтобы не мешать. Элиша говорил в перерывах между вздохами.

— Ты поедешь в Магдалу?

— Нет пока.

— Поедешь. Потом. Передай Ривке, что я её благословляю.

— Ты её не видел.

— Я тебя видел. Ты хорошо отзываешься о сестре, значит, сестра хорошая. Передай.

— Передам.

— И уходи из Кесарии, Барух.

— Почему?

— Подрядчик тебе не заплатит. Он никогда никому всё не платит. Дождёшься, что тебе за полгода должны будут, — и он к тебе не выйдет, а Иоас пожмёт плечами.

— Куда мне идти?

Элиша закашлялся, долго, с бульканьем. Отдышался.

— Куда хочешь. Только не обратно. В Галилее работы нет, римская управа подати задрала, подрядчики платят копейки. Тебе двадцать восемь, ты каменщик, у тебя руки. Иди туда, где стройка.

— Иерусалим?

— Иерусалим умирает. Стены стоят, но храма нет. Стройки нет. Иди в Антиохию или дальше. В Риме стройка не кончается.

— В Рим далеко.

— Далеко. Дойдёшь за полгода. У тебя ноги есть.

Он закрыл глаза. Я подумал, что он уснул, встал, чтобы отойти, но он сказал ещё:

— Барух.

— Да.

— Сумку мою возьми. Там отцовские свитки. Костоправные. Не продавай — пригодятся, если кто рядом сломается.

— Я читать не умею.

— Не умеешь. А Тит умеет. А в Риме найдётся, кто прочтёт. Возьми.

Я взял сумку. В ней было пять свитков. Я их не открывал, просто положил у изголовья Элиши, пока он был жив, а потом забрал с собой.

Элиша умер на рассвете. Ребекка его не плакала при нас — она вышла во двор, к колодцу, и там, у воды, стояла долго. Плакать при двенадцати мужчинах она не могла — в бараке женщину не видят плачущей, иначе она перестаёт быть окном и становится чужой. Я видел её со спины — прямую, неподвижную, у колодца. Подошёл, ничего не сказал, постоял рядом. Она кивнула, не оборачиваясь. Так мы постояли с четверть часа, потом я пошёл обратно в барак.

Хоронили в тот же день, перед закатом. В Кесарии иудейского кладбища нет; есть самаритянское, есть греческое, иудеев хоронят у стены, за городом, в песке. Песок съедает за десять лет — через десять лет наших в Кесарии не найти; у города и для живых места впритык. Мы выкопали яму впятером — я, Досифей, Яир, Марк и Аммон. Иоас копать не стал, он стоял и смотрел. Ребекка сидела у головы Элиши, завёрнутого в льняную простыню. Ни один из нас не умел как положено над ним читать, но Тит-сириец прочёл что-то по-арамейски, своё — мы не знали что, и Ребекка, кажется, не знала, но слушала и кивала. Потом мы его опустили, засыпали, положили сверху три камня.

Подрядчик на похороны не приехал.

*

Я решил уйти в ту же ночь. Не с утра, а сразу — так делают, когда не хотят прощаться. Инструмент в сумку: молоток с коротким бойком, три долота, свинцовый отвес, нитка с углём, точильный камешек. Свитки Элиши — туда же. Семь динариев от подрядчика в пояс. Ещё два динария — мои, накопленные за четыре месяца, лежали у меня в потайном кармане туники; их я оставил Ребекке. Положил рядом с её корчагой, чтобы утром нашла. Записку писать не стал — Тит спал рядом, разбудишь и всё.

Вышел из барака, когда Иоас ещё не открыл дверь. Дверь была прикрыта, но не заперта. Я толкнул её ладонью, петли ответили мне привычным скрипом. В последний раз. Я сказал про себя: «Прощайте, Иоасовы петли», — и вышел.

Снаружи стоял серый предрассветный свет. Туман поднимался с моря и шёл по земле. Двор был пуст, мул у восточной стены посмотрел на меня длинным мулиным взглядом и зажевал. У костра никого не было.

Я пошёл к западным воротам. Там уже просыпались торговки рыбой — одна старуха раскладывала камбалу на плоском камне, камбала лежала рядами, жабрами вниз, хвостами к морю. Старуха на меня не посмотрела. Её собака — худая, с впалыми боками — вильнула хвостом, узнавая. Я прошёл. Камбала в Кесарии всегда так лежит — головой к стене, хвостом к морю, будто до последнего помнит, откуда пришла. Я об этом подумал и подумал, что и сам такой же: куда бы ни шёл, голова всё равно повёрнута в сторону Магдалы. Разница в том, что камбала об этом не знает, а я знаю, и от этого идти труднее, — хотя, может быть, и легче.

За воротами начиналась дорога. На юг — в Иоппию. На восток — в Галилею, к Ривке. На север — вдоль моря, до Птолемаиды, а потом в глубину, через Антиохию, в Сирию, в Каппадокию, дальше — в Малую Азию, к проливу, к морю, и за морем — в Италию, в Рим.

Я пошёл на север.

Не по зову и не по плану. Элиша так сказал перед смертью; в Магдалу вернуться я не мог; на юге стройки давно остановились; а на востоке ждала Ривка, которой я четыре месяца не посылал денег, — и встретить её я не мог.

Свет поднимался у меня за спиной, над Кесарией, над морем, над строящейся стеной. Туман шёл впереди и немного со мной — уходил на запад, к морю, чтобы там раствориться. К полудню я прошёл тридцать стадий. Сел у ручья, съел лепёшку, которую взял в бараке, и пошёл дальше.

Так началась дорога.

* * *

Реестр задолженности артели северного мола

Кесария-Приморская, провинция Иудея

год от основания Города 788, месяц март

Подрядчик: Публий Корнелий Аттик, мастерская приморских работ.

Старший по артели: Иоас, сын Иосе, десятник.

Работы: удлинение северного мола, ярус верхний и средний, поярусная облицовка травертином.

Список работников и состояние расчёта:

Элиша, сын Шмуэля, мастер каменной кладки, стаж на объекте — полтора года. За минувшие четыре месяца начислено к выплате 48 денариев. Выплачено 24. Недоплачено 24 денария. Работник скончался от простуды в месяце марте сего года; к списанию долга перед наследниками предложено 12 денариев в качестве окончательного расчёта, остальное списать как «убытки стройки». Вдова уведомлена через десятника в устной форме.

Барух, сын Натана, мастер каменной кладки, стаж на объекте — один год два месяца. За минувшие четыре месяца начислено 48 денариев. Выплачено 31. Недоплачено 17 денариев. Работник самовольно оставил объект в ночь на семнадцатый день месяца, расчёт не произведён. Поощрение за усердие — 1 ас. К списанию — остальная сумма как «потеря сбежавшего работника».

Досифей, сын Кайафы, мастер каменной кладки. Недоплачено 9 денариев, расчёт отложен до следующей декады.

Яир, сын Кайафы, мастер каменной кладки. Недоплачено 9 денариев, расчёт отложен до следующей декады.

Тит, сын Халеба, мастер каменной кладки, писарь артельный. Недоплачено 11 денариев. Дополнительно начислено 3 асса за ведение переписки артели. Итого к выплате — 11 денариев 3 асса. Выплата предполагается в следующий приезд подрядчика.

Марк, подсобный рабочий. Недоплачено 6 денариев.

Аммон, подсобный рабочий. Недоплачено 6 денариев. В протоколе десятника отмечено «ест с чужого блюда»; вычет не наложен.

Прочие (четверо подсобников) — недоплачено по 5 денариев, выплата в следующую декаду.

Итог по задолженности: 92 денария 3 асса.

Поощрений к выплате: 1 ас (см. выше).

К списанию на убытки стройки: 36 денариев (Элиша, Барух).

Составлено писцом Гаем Флавием по устному распоряжению подрядчика.

Печать подрядчика приложена.

* * *

Голос Ребекки

Утро было серое. Туман с моря шёл по двору как вчера, и позавчера, и три дня назад, когда Элиша ещё дышал. Туман не знал, что Элиши больше нет; туман шёл, как ему положено, до полудня.

Я встала раньше всех, как всегда. Это моя работа — встать раньше, поставить воду на огонь, замесить тесто на лепёшки, разбудить мужчин. У нас в бараке мужчин было двенадцать; теперь одиннадцать — без Элиши, — а считая Баруха, ушедшего ночью, десять. Я это посчитала, пока шла к корчаге: десять лепёшек. Раньше было двенадцать. Между двенадцатью и десятью — мой муж и мальчик-галилеец, которого я больше не увижу.

У корчаги лежали две монеты — серебряные, по динарию. Я их не заметила, пока не нагнулась за водой, и нагнувшись, увидела. Две монеты, положенные рядом, одна к другой, ровно, как каменщик кладёт блоки. Я сразу поняла, кто их положил. Барух был единственный, кто клал вещи так, — как будто и монеты надо уложить правильно, чтобы не съехали.

Я их не взяла. Стояла, смотрела. Два динария — это двадцать лепёшек, или мешочек соли, или починенный подол юбки, или уголь на неделю. Два динария Барух копил четыре месяца, я знала — он говорил Элише, когда думал, что я не слышу. Копил в надежде вернуться в Магдалу и привезти сестре. Сестру звали Ривка, ей было семнадцать, и мне он её показывал иногда — не лицом, не словом, а тем, как останавливался, когда я раздавала лепёшки, и как забирал свою, не глядя. Мужчина, у которого есть младшая сестра, ест лепёшку определённым образом — осторожно, как будто её кто-то другой ещё ждёт.

Я оставила монеты. Налила воды, поставила на огонь, пошла к очагу. Подумала: когда вернётся, заберёт. Если вернётся.

Потом одёрнула себя — не вернётся. Барух из тех, кто уходит по-настоящему. Он ушёл ночью, чтобы не прощаться, — так делают только те, кому некуда приходить. Два динария — это прощание.

Тогда я эти монеты взяла. Не сразу. Сперва вымешила тесто, поставила подходить, растопила посильнее очаг, разбудила Аммона и Марка — они самые молодые, они носят воду. Потом, когда в бараке уже стало слышно, как мужчины кашляют и переворачиваются, я вернулась к корчаге и монеты взяла. Положила в пояс, под тунику, в тряпицу, которую Элиша мне дал два года назад — завернуть деньги, сказал, на чёрный день.

День был сегодня.

Иоас вышел первым, как всегда. Остановился в дверях, посмотрел на море. Море было серое. Иоас постоял, оглянулся во двор, увидел меня у очага и спросил:

— А Барух где?

Я подала ему лепёшку, не глядя.

— Ушёл.

Иоас молчал. Он не удивился; Иоас давно перестал удивляться тому, кто ушёл и кто пришёл.

— Когда?

— Ночью. До твоей двери.

Иоас покачал головой, взял лепёшку, стал жевать.

— Полгода отработал и сбежал. Подрядчик скажет: украли на полдинария.

— Подрядчик должен ему пять. А сам Барух никому не должен.

Иоас посмотрел на меня искоса — он не любил, когда я так говорила. Но спорить не стал; Иоас спорил с мужчинами, с женщинами только хмурился.

— Ладно. Меньше ртов.

Пошёл к морю.

*

Хоронили вчера. Не хоронили — положили Элишу в яму у стены, за городом, в песке. Без каменного ящика — иудейского кладбища в Кесарии нет, хоронят просто, в земле. Три камня сверху — чтобы лисицы не разрыли и чтобы через месяц можно было найти. Сегодня я пойду туда снова, одна. Мужчины уходят на стройку, я останусь с корчагой и тестом, и в полдень, когда хлеб будет в печи, у меня есть два часа — дойти до стены, посидеть у камней, вернуться.

Я сидела в то утро у огня и думала про Элишу. Не про смерть; про то, как я его буду пересчитывать. Когда муж умер, его надо пересчитать. У меня всё было в Элише: я считала дни — Элишиными получками, дни недели — Элишиной стиркой (раз в декаду), праздники — Элишиной синагогой, в которую он в Кесарии не ходил: не было у иудеев-подёнщиков времени на синагогу, и мы делали её дома, у себя в углу, с тремя свечами. Теперь всё надо пересчитать — на меня одну. Получки больше нет. Стирка остаётся. Свечи остаются. Мужчин в бараке сегодня одиннадцать, завтра столько же, послезавтра — кто знает. Подрядчик всё равно не заплатит.

Пять свитков — отцовские, костоправные, — Элиша оставил Баруху, и Барух их унёс. Это хорошо. Свитки в бараке никому не нужны, а Баруху по дороге может встретиться кто-нибудь сломанный. Элиша говорил: свитки должны работать, а не лежать. Сами свитки он ни разу не читал — он не умел. Но отец его читал, и Элиша знал их наизусть — как формулы. В этом весь Элиша: не умел читать, но знал, что написано. Руки помнили голос отца.

*

В полдень я пошла к стене. Взяла с собой кусок лепёшки, немного соли в тряпице, маленький бурдюк с водой. Шла через город, через рынок — рынок был полон, торговали луком, сыром, вяленой рыбой, солёными маслинами, сушёным инжиром. Торговка инжиром на меня посмотрела и отвернулась — не со зла, а оттого что я шла в чёрном, и торговки в Кесарии знают: к женщине в чёрном сегодня не обращаются, она завтра вернётся, тогда торгуйся.

У стены — пустое место, песок, жёсткая трава, несколько камней-пограничников с именами тех, кого вспомнили. У Элиши имени пока не было. Я не написала — не умею, да и некому было вырезать. Я села рядом с тремя камнями, положила у них кусок лепёшки, посыпала солью. Это не иудейский обычай; это я от самаритян подсмотрела, они так делают — кормят покойника в первый день. У нас положено молитву, но молитву я знала только в отрывках, Элиша её читал раз в год, на Йом-Кипур, а я подпевала, не зная слов.

Я посидела. Солнце вышло из-за туч, тень моя легла косо, как косыми полосами ложатся вечерние тени на каменные плиты в городе. Я подумала: Элиша мой умер от простуды, в шестьдесят. У нас в Галилее с такой простудой умирают за три дня; он держался пять — потому что Иоас сходил в город за врачом, а я не засыпала над ним пять ночей подряд. Пять ночей — это мой вклад в его жизнь. Мой последний.

Подрядчик на похороны не приехал. Барух это заметил — я видела, как он это заметил, стоя у ямы. Он ничего не сказал, но лицо у него стало таким, каким оно становится у каменщика, когда заказчик принял кривую кладку. Барух ушёл ночью — я думаю, из-за этого тоже. Не только из-за недоплаты. Из-за того, что человек, которому ты положил стену, на похороны не пришёл.

Я посидела ещё. Потом встала, отряхнула юбку и пошла обратно. На обратном пути я зашла к жестянщику за сковородой — дно прогорело, надо было заклепать. Жестянщик — старый, с бельмом на правом глазу, сириец — взял сковороду, посмотрел на меня, на чёрное, и сказал:

— Это к завтрашнему утру.

— Я заплачу.

— Завтра и заплатишь. Сегодня не беру.

Я поклонилась ему и ушла. Такие вещи в Кесарии бывают. Не часто, но бывают. Жестянщик не знал Элишу; но он знал чёрное.

*

Вечером в барак вернулись мужчины. Иоас пришёл последним — у него всегда последние обходы. Все ели молча. Тит-сириец сказал одно:

— Без Элиши стена идёт быстрее. Он медленно проверял.

Никто не ответил. Досифей плюнул в огонь — он всегда так делал, когда чувствовал, что кто-то сказал не то. Аммон доел и пошёл укладываться. Марк унёс посуду к корчаге. Иоас посмотрел на меня, как на вещь, которую ещё не решил — оставлять в бараке или нет.

— Ребекка.

— Да.

— Ты остаёшься?

Я не сразу поняла. Потом поняла.

— Остаюсь. Куда мне?

— В Магдалу не хочешь?

— У меня в Магдале никого. У Элиши была племянница в Арбеле, но её муж меня не возьмёт — у них своих шесть ртов. А в Кесарии я хоть кормлю двенадцать мужчин и получаю за это крышу и еду.

— Одиннадцать.

— Одиннадцать, да.

Иоас кивнул. Ему было удобно, что я остаюсь. Кто-то же должен печь лепёшки.

Я легла на свой матрас за занавеской, где раньше лежала с Элишей, и одеяло было с одной стороны холодное — там, где он не лежал сегодня. Я не плакала. Плакала три ночи подряд, пока он ещё дышал, а на четвёртую слёзы кончились; вчера у ямы я стояла сухая, и сегодня тоже.

Подумала: Барух сейчас где-то на дороге к Птолемаиде. Идёт по берегу один. Я не могу ему пожелать ничего; я не знаю, во что он верит, и не знаю, дойдёт ли он куда-нибудь. Но я пожелала ему — не словами, а тем, как желают человеку, который ушёл молча и оставил тебе два динария у корчаги. Чтобы его стена на следующей стройке стояла ровно. Чтобы подрядчик, на которого он будет работать, платил в срок. Чтобы сестру его в Магдале не выдали замуж за кого попало.

И ещё — чтобы он когда-нибудь перестал считать за уходящих.

Он считал, я видела. Люди, которые всё считают, — это люди, у которых что-то не сошлось в начале. У Баруха не сошлось, я это видела по его рукам: они слишком правильно клали монеты. Ровно кладут те, у кого много ушло.

Я не знаю, что с ним будет. Знаю только: из нашего барака он унёс два инструмента. Мой — свитки Элиши. Второй — привычку не прощаться.

Не знаю, научится ли.

Я закрыла глаза и заснула. Мне снилась Магдала. Я её никогда не видела; мне она приснилась как Кесария, только без моря.

Глава 3. Дорога. Берегом

До Антиохии я шёл полтора месяца. Не от долгого пути — по берегу до Селевкии добрая тысяча стадий, это три недели с отдыхом, — а оттого что сворачивал везде, где можно было работать.

Работа находилась неровно. В Доре починил колодезное кольцо у храма Диониса — плата четыре асса и миска чечевицы. Жрец храма — жирный сириец в белой тоге, подпоясанной плохо — смотрел, как я кладу, и подбадривал меня словами, смысла которых я не понимал: он читал по-гречески нараспев. Я ему кивал на каждое пятое слово; он был доволен. Работа вышла ровная; Дионис, наверное, не возражал, раз не прислал дождя.

Вечером, когда я закончил, жрец позвал меня в боковую пристройку к храму — каморка с низким потолком, с очагом посередине, со столом на козлах. Налил мне вина, не разведённого, какое полагается в храме. Вино было красное, густое, отдавало смолой. Я отхлебнул и собрался уходить. Жрец меня не отпустил.

На страницу:
2 из 7