
Полная версия
Ферма
Он проверил все три. Ревизия подвеса — год назад, никаких замечаний, и на графике в этом месте ничего не меняется. Калибровок контура за семь лет было четыре, все отмечены в логе, и ни одна не совпадает с началом роста. Коэффициент времени G-417 не менялся с двадцать первого года — его как раз тогда и зафиксировали, отправив домен в малоинтересные. Объяснения кончились, а линия осталась.
Тогда он сделал то, чего не делал никогда за четырнадцать лет, потому что до сих пор не было повода: вытащил сам шум. Не статистику по нему — его самого. Все фрагменты, помеченные как шум, за все двадцать восемь сканов, в порядке поступления. Система держала их, потому что ничего не удаляла; они лежали в архиве мёртвым грузом, как черновики, которые никто не выбрасывает и никто не перечитывает. Получился длинный ряд чисел.
Савин запустил на нём первое, что пришло в голову, — оценку энтропии. Для настоящего шума результат известен заранее: энтропия близка к максимальной, потому что шум на то и шум, чтобы быть неотличимым от случайности. Программа отработала и выдала число. Он решил, что ошибся в параметрах, запустил заново, и число не изменилось.
Энтропия ряда была ниже максимальной. Не радикально — процент с небольшим. На глаз, на графике, при любом обычном способе смотреть эта последовательность была шумом, и ни один классификатор в мире не сказал бы иначе. Но она была слишком правильной. В ней была структура, слишком слабая, чтобы её увидеть, и слишком устойчивая, чтобы возникнуть самой. Появлялась она в тот же момент, когда начинала расти доля шума, и дальше усиливалась вместе с ней.
Прежде чем делать что-либо ещё, Савин проверил себя. Оценка энтропии — процедура капризная. Она зависит от того, как нарезать ряд, какое взять окно, что считать символом. При неудачном выборе параметров структуру можно найти в чём угодно, включая заведомо случайные числа, и половина статей по обработке сигналов написана именно так.
Он взял пять доменов наугад — два из активной фазы, три фоновых — и прогнал их шум через ту же процедуру, не меняя ни одного параметра. У четырёх энтропия легла на максимум, как ей и полагалось. Гладко, без единого намёка на порядок.
У пятого, G-604, оказалась ниже. Савин почувствовал что-то вроде облегчения — значит, всё-таки метод, значит, можно закрывать, — и полез смотреть. Через десять минут стало ясно: у шестьсот четвёртого структура шла узкой полосой на одной частоте и появилась в шуме одновременно с тем самым артефактом калибровки, из-за которого у домена третий месяц скакала металличность. Причину знали, о ней писали в еженедельной сводке, под ней стояла подпись инженерной службы.
Он вернулся к G-417 и сравнил картинки рядом. У шестьсот четвёртого — узкая полоса, неподвижная, привязанная к частоте. У четыреста семнадцатого — размазанная по всему диапазону структура, которая два с лишним года подряд становилась чуть сильнее.
Метод был ни при чём.
Савин посидел минуту, глядя в экран, потом снял трубку внутренней связи. Орлов ответил на четвёртом гудке, судя по фону — из машинного зала.
— Чего.
— Сергей, вопрос по контуру. Может контур сам породить структурированный сигнал? Не случайный. С низкой энтропией.
В трубке помолчали.
— Может, конечно. Полно способов. Наводка от силовой шины — раз. Биения между стойками, если частоты близко, — два. Плохая земля — три, и это самое частое. У тебя что?
— Ряд за семь лет. Первые пять — чистый шум. Потом появляется структура и два года нарастает. Энтропия ниже максимума примерно на процент.
— Нарастает, — повторил Орлов. — Ровно? Без ступенек?
— Ровно.
Снова пауза, на этот раз длиннее. Где-то на заднем плане что-то лязгнуло, и Орлов, не отнимая трубку, рявкнул в сторону: «Да не на пол, чёрт, на стенд ставь!»
— Тогда не контур, — сказал он наконец. — Железо так себя не ведёт. Наводка либо есть, либо её нет. Плохая земля — это ступенька: до ремонта фонит, после ремонта не фонит. Биения ходят туда-сюда с температурой в зале, у них годовой цикл, ты его на графике сразу увидишь. А чтобы два года подряд ровно нарастало — этого железо не умеет. Оно умеет ломаться.
— А если стойка стареет?
— Тогда росло бы по всему ряду, а не у одного домена. Стойки в ряду одного года выпуска, я их сам принимал. — Орлов помолчал. — Обработку смотрел? В конвейере адаптивные фильтры, они подстраиваются сами, под каждый домен отдельно. Вот они постепенно умеют. Железо не умеет, а софт умеет.
— Не смотрел.
— Вот там и копай. Ты по какому домену?
— Четыреста семнадцатый.
— Это который неинтересный?
— Да.
— Ну-ну, — сказал Орлов и положил трубку, потому что разговаривать дальше ему было некогда, а выразить своё отношение он уже успел.
Савин написал в группу обработки и запросил историю настроек адаптивных фильтров по G-417 за семь лет. Ответили, что это выгрузка из резервного архива и раньше утра не получится.
В четыре с небольшим в кабинет заглянул Штерн — не постучав, как обычно, потому что режимному заму стучаться было ниже достоинства.
— Отчёты по сто восемнадцатому и двести сорок первому, — сказал он. — Вторую неделю.
— Сегодня к вечеру.
— Вы это в прошлый вторник говорили.
— В прошлый вторник это тоже была правда. — Савин не отрывался от экрана. — Владимир Игоревич, вы в шуме разбираетесь?
Штерн посмотрел на него с недоверием человека, которого подозревают в попытке втянуть в чужую работу.
— Отчёты, — сказал он и ушёл.
Савин подумал, что у Штерна есть одно неоценимое качество: он никогда ничем не интересуется. Это экономит массу времени.
То, что он нашёл, нельзя было прочитать. Там не было ни чисел, ни повторов, ничего, во что можно было бы ткнуть пальцем, — только статистическая неправильность, тень структуры, которую невозможно рассмотреть, но можно измерить.
По графику он уже знал, что всё началось весной двадцать второго; оставалось найти точный скан. Программа отработала за минуту: восемнадцатое марта две тысячи сто двадцать второго года, 04:17. До него — почти пять лет честной, максимально неупорядоченной случайности. После — всё остальное.
По привычке он сверился с журналом комплекса за тот день — не было ли грозы, скачка напряжения, замены оборудования. Ничего такого. Ночная смена, обычный график; в четыре семнадцать по третьему сектору — единичная ошибка чтения, устранена автоматически, повторного сбоя не зафиксировано. Таких строчек в журнале было по нескольку за ночь. Он закрыл журнал и сел за отчёт по сто восемнадцатому, потому что Штерн всё-таки был прав.
За двадцать минут до конца смены он сформулировал для себя неудобную вещь. Классификатор честно помечал структуру шумом и не ошибался: он делал ровно то, для чего был написан, — отделял то, что похоже на сигнал, от того, что похоже на ничего.
Если утром окажется, что всё это адаптивные фильтры, Савин первым над собой посмеётся. Если нет — структура нарастала два с лишним года, сидела в каждом квартальном скане с весны двадцать второго, и под каждым отчётом по G-417 за эти два года стояла его подпись.
Глава 3. Эн
Серия шла двести одиннадцатую смену подряд, и Эн давно перестал ждать от неё чего-либо, кроме подтверждения. Установка измеряла постоянную связи — ту самую, на которой держалась вся химия, — и за двести смен должна была уточнить её ещё на один знак. Это была честная, медленная, неблагодарная работа: из тех, что делаются не ради открытия, а ради того, чтобы следующему поколению было от чего отталкиваться.
Установку строили одиннадцать лет. Эн застал только последние четыре года стройки; проектировал её наставник, который до первого запуска не дожил. Так было принято, и никто не находил в этом ничего грустного. Точные измерения всегда длиннее жизни того, кто их затевает.
Результаты приходили раз в смену, аккуратным рядом. Эн проверял их и отправлял в общий архив школы, где их, по всей вероятности, никто не читал. Постоянная вела себя так, как ей полагалось: стояла на месте, а разброс вокруг неё медленно сужался — так сужается пламя в замкнутом объёме, когда кончается то, что его питает.
Потом, на двести двенадцатой смене, разброс перестал сужаться.
Сначала Эн решил, что устала установка. Длинные серии всегда накапливают дрейф: что-то прогревается, что-то оседает, и в последних знаках появляется то, чего там нет. Он сделал то, что полагалось делать при дрейфе, — разбил ряд на короткие отрезки и сравнил их между собой.
Дрейф выглядит как медленный уход в одну сторону. Здесь ухода не было. Было колебание: постоянная связи колебалась в девятнадцатом знаке — вверх и вниз, с периодом около десятой доли суток, ровным, как ход хорошо отлаженного механизма.
Он не поверил этому, и это было правильно. Он проверил результат девятнадцать раз, каждый раз меняя условие, которое могло бы объяснить его ошибкой: охлаждение, экранирование, порядок опроса датчиков, время начала серии. Ошибка отказывалась появляться. Колебание оставалось — тот же период, та же амплитуда, та же фаза, как будто ему не было никакого дела до того, что Эн меняет у себя в установке.
Само по себе колебание было безвредным. Постоянная связи держала вещество вместе, и если бы она сдвинулась хотя бы в девятом знаке, химия перестала бы работать и мир медленно рассыпался бы, как рассыпается кристалл, из которого вынули связующую примесь. В девятнадцатом знаке это не значило ничего — ни для вещества, ни для тех, кто из него состоял.
Но значение и не было вопросом. Вопросом было то, что постоянная не могла колебаться вообще. Она называлась постоянной не из вежливости: вся физика, которой учили в школе, стояла на том, что у неё нет механизма, способного её раскачать.
Установки прошлых поколений не смогли бы этого заметить. Их точности хватало до семнадцатого знака; всё, что лежало ниже, они честно сворачивали в погрешность и записывали как шум. Эн допустил, что колебание было всегда — просто раньше его некому было разглядеть. Мысль была утешительная, и именно поэтому он отложил её проверку на потом.
Тал, отвечавший за установку с технической стороны, выслушал его без особого интереса.
— Десятая доля суток, — повторил он. — Это же цикл продувки контура.
— Нет. Продувка — девятая доля. Я сверял.
— Тогда наводка от чего-то ещё. У нас сорок систем, и у каждой свой цикл.
— Возможно, — сказал Эн. — Я не исключаю. Но я их останавливал, по очереди. Все сорок.
Тал помолчал.
— И?
— И ничего не изменилось.
Тал подумал ещё и сказал то, что сказал бы на его месте любой разумный специалист:
— Значит, сорок первая, о которой мы не знаем.
Эн согласился, потому что это действительно было самое вероятное объяснение, а спорить с самым вероятным объяснением бессмысленно, пока у тебя нет менее вероятного, но лучшего.
Было и ещё одно соображение, о котором ни он, ни Тал не сказали вслух. Установку строили для уточнения, а не для поисков. Каждая смена, потраченная на колебание, отнималась у программы наставника, которую после Эна должны были продолжить те, кто сейчас только учился работать с датчиками. Школа была терпелива в масштабах поколений, но не бесконечно, и тратить чужое время на погоню за собственной ошибкой считалось в ней дурным тоном — хуже, чем сама ошибка.
В ту смену он не стал уходить в покой целиком. Отпустил половину сознания, как делал всегда, когда работа не отпускала, а оставшейся половиной продолжал держать в себе ряд — не обращаясь к записям, просто зная, где в нём стоит каждое число. К концу смены обе половины сошлись на одном: сорок первой системы, скорее всего, не существует.
Следующие два года он искал её всё равно.
Он переставил установку в дальнее крыло, где не работала ни одна из сорока систем. Колебание не изменилось. Он заменил датчики на датчики другой конструкции, собранные в другой мастерской по другой схеме, — колебание не изменилось. Тогда он добился невозможного: школа разрешила ему разобрать установку и перевезти её на станцию в горах, в шести днях пути, вдали от всего, что могло бы создавать циклы, — даже от регулярного канала до школы.
Станцию строили когда-то для других измерений — давно законченных, давно вошедших в учебники; её держали по привычке, как держат инструмент, который жалко выбросить. Школа согласилась не сразу. За полгода переезда и сборки программа наставника не получила ни одного нового знака, и те, кто ждал очереди принять установку, ждали теперь ещё дольше. Эн знал, что об этом говорят, и знал, что говорят справедливо.
Эн боялся первой серии больше, чем чего-либо за всю свою жизнь, и не мог бы объяснить почему: если колебание исчезнет, он получит ответ, и это будет хорошо.
Колебание не исчезло. Оно продолжилось ровно с той фазы, с какой его предсказывал старый ряд, — будто установку никуда не перевозили и полгода она не простаивала разобранной. Период не сбился ни на долю. Где бы Эн ни ставил прибор, мир дрожал в одном и том же ритме, и этот ритм шёл сам по себе, независимо от того, измерял его кто-нибудь или нет.
Когда со станции впервые открыли канал до школы, от Тала там ждала одна строка: «Сорок первая?» Эн ответил одним словом: «Нет».
Он никому пока не писал. Писать было не о чем: у него было явление без причины, а явление без причины в школе называли ошибкой, которую ещё не нашли. Эн сам называл так чужие результаты и не видел оснований делать исключение для своих.
Оставалась одна проверка — та самая, которую он отложил два года назад, потому что она казалась утешительной. Теперь, зная период до восьмого знака, он мог сделать то, чего не мог сначала: вернуться к первым двумстам одиннадцати сменам, когда разброс ещё был широк и колебание в нём тонуло, и свернуть ряд по известному периоду.
Слабый сигнал, неразличимый в каждой отдельной точке, при такой свёртке складывается сам с собой и проступает — так проступает рисунок, когда много одинаковых отпечатков кладут один на другой. Если колебание было всегда, оно проступит и в старом ряду, пусть и слабо.
Эн запустил свёртку и ушёл в покой, на этот раз весь, потому что знал, что считать будет долго, а ждать — невыносимо.
Когда он вернулся, результат был готов. В последних сменах свёртка давала чёткую, ровную волну — ту самую, которую он изучал два года. В первых двухстах одиннадцати сменах она не давала ничего. Не слабую волну, не намёк на волну — ровную линию, точно такую, какой её рисует честный, ничем не потревоженный шум.
Он проверил границу, сужая окно, пока не упёрся в пределы разрешения. Колебание не нарастало постепенно, не проступало из фона. До двести двенадцатой смены его не существовало. Во время двести двенадцатой смены оно началось.
Эн долго держал это в себе, не решаясь назвать. Явление без причины можно было считать ошибкой. Явление, у которого есть начало, ошибкой уже не было, потому что у начала всегда есть причина.
Он не знал, где её искать. Знал только, что искать придётся не там, где он искал до сих пор.
Прежде чем вернуться к установке, он оставил в архиве школы короткую запись — без выводов и без гипотез, только ряд, период, амплитуду и границу: смену, до которой колебания не было, и смену, в которую оно началось. Запись получила номер, как получали номер все записи, и легла среди тысяч других, которые никто не читал. Эн не рассчитывал, что её прочтут при его жизни. Он рассчитывал, что её прочтут.
Глава 4. Четыреста семнадцать
Выгрузка по фильтрам пришла в восемь двадцать, раньше обещанного, и оказалась длиннее, чем Савин рассчитывал. Адаптивные фильтры конвейера подстраивались под каждый домен сами — по шуму, который сами же и помечали. За семь лет у G-417 набралась тридцать одна такая подстройка. Первые двадцать две растянулись на пять лет, раз в квартал-два, как у всех. Оставшиеся девять пришлись на последние два года — с весны двадцать второго.
Орлов был прав: вот оно, постепенное. Савин посидел над таблицей и понял, что радоваться рано. Фильтр решает, что считать шумом. Если шум меняется, фильтр подстраивается, и граница между сигналом и шумом сдвигается. Но если сдвигается граница, в шум попадает то, что раньше было сигналом, и шум меняется. Две кривые росли вместе, и по ним одним нельзя было сказать, какая тянет другую.
Разделить их можно было единственным способом: прогнать сырьё заново через конвейер с фильтрами, замороженными на настройках двадцать первого года, и посмотреть, останется ли структура. Он оформил заявку. Вычислительный зал ответил через десять минут: четверо суток машинного времени, очередь — ближе к концу недели. Перед ним в очереди стояли три задачи без названия, с грифом, который его допуск не открывал. Так бывало часто: вычислительный зал делили со всеми отделами, включая те, о работе которых на втором горизонте не спрашивали.
Савин подтвердил и с некоторым удивлением понял, что рад отсрочке. Пока фильтры не проверены, у всей вчерашней истории оставалось скучное объяснение, и за него можно было держаться.
В девять сорок G-417 сняли. Вниз он не пошёл — смотреть там было не на что. Скан длился девять минут и снаружи выглядел никак: табло над стойкой сменило дату, гул полей, вероятно, поднялся на полтона и вернулся обратно. Обработка заняла полтора часа, и в одиннадцать двадцать в «набле» появилась строка:
G-417. ОТКЛОНЕНИЙ НЕТ.
Сначала он не понял, потом понял и чуть не рассмеялся. Классификатор сравнивал новый скан с предыдущим, тринадцатидневной давности, — и с ним всё совпадало. Четыре системы стояли там же и такими же. Для машины это означало, что ничего не случилось.
Для Савина это означало, что ошибки обработки нет. Два независимых скана, разные дни, разная загрузка контура — и одна и та же картина. Половина изменений, на которую он вчера так рассчитывал, не развалилась. Не развалилась ни одна.
Первым делом он сделал то, до чего вчера не дошли руки, — нанёс четыре системы на общую карту домена. Вчера они были для него четырьмя строками в таблице. На карте они оказались соседями: все четыре лежали внутри сферы радиусом меньше двухсот световых лет, в галактике диаметром сорок тысяч. Четыре независимых редких процесса не обязаны были выбирать один и тот же угол. Одна цивилизация — обязана.
Потом он развернул пояс астероидов во второй системе и положил рядом с тем, что было тринадцать дней назад. Тринадцать земных дней — около тридцати одной тысячи лет по часам домена. Для звезды это ничто, её спектр и не должен был сдвинуться. Для пояса это тысячи оборотов. Любая неосесимметричная структура за тысячи оборотов обязана размазаться: внутренние камни обгоняют внешние, и через сотню-другую витков от периодичности остаётся ровное кольцо.
Структура не размазалась. Она была прежней с точностью до разрешения скана.
Объяснений было два. Резонанс с массивной планетой может держать структуру в поясе сколько угодно — он сам вчера об этом думал. Для этого нужна планета определённой массы на определённой орбите; облегчённый режим таких планет не видит, полный — видит через раз. Либо никакого резонанса нет, и структуру держат. Савин записал оба варианта одной строкой в рабочий журнал и выбирать не стал.
Внеплановые сканы по регламенту шли в полном режиме, и впервые за три года домен сняли со всеми полосами, включая те, в которых ищут следы жизни. Савин просмотрел их сам, не дожидаясь автоматической разметки. Ни одной биосферы — ни рядом с четырьмя системами, ни где-либо ещё в охвате скана. Он отметил это и отложил: в биосферах он разбирался примерно так же, как в музыке.
Шум нового скана он тоже выгрузил — и сразу понял, что это бесполезно. Процентная неправильность проступала только на длинном ряду; один скан был для неё слишком коротким, как одна точка для графика. Нужны были десятки.
Он заметил, что уже полчаса не смотрит на часы. С ним давно такого не случалось — лет, пожалуй, десять, с тех пор как работа окончательно превратилась в сводки. Ощущение было забытое и не вполне приличное: где-то в домене, возможно, жили существа, перестраивающие звёзды, а он испытывал главным образом азарт человека, которому впервые за много лет досталась задача не по размеру.
Анна Корнеева пришла без четверти двенадцать — с чашкой кофе из автомата, от которого морщилась седьмой год, как в первый день, и с ещё не просохшими после бассейна волосами. Они работали на одном горизонте семь лет и за эти семь лет разговаривали, может быть, раз двадцать — на совещаниях, в очереди к автомату, один раз на чьих-то проводах, где оба ушли первыми.
— Мне переслали твою записку, — сказала она вместо приветствия. — Любое упоминание разумной жизни идёт копией в ксенобиологию. Регламент.
— С каких пор?
— С самого запуска. Тебе не полагается знать, ты про нас не вспоминаешь.
Она поставила чашку на край стола, придвинула второе кресло и стала читать через его плечо — молча, быстро, возвращаясь к графикам, которые ему самому пришлось разглядывать по нескольку раз. Анна была ксенобиологом, но физику читала свободно; в отделе считали, что это делает её вдвое неудобнее.
Он вывел карту. Анна долго смотрела на сферу в двести световых лет.
— Для тех, кто перестраивает звёзды, это даже не страна, — сказала она. — Это двор. — И, не отрываясь от экрана: — Полный режим биосферу ищет?
— Ищет. Сегодня искал. Ничего.
— Цивилизация без биосферы, — сказала Анна, и было непонятно, спрашивает она или ставит диагноз. Потом покачала головой. — Ничего не значит. При таком разрешении мы и в хороших доменах видим одну биосферу из пяти. Отсутствие сигнала — не сигнал отсутствия.
— Это ты своим аспирантам так говоришь?
— Это я себе так говорю. Каждый раз. — Она постучала пальцем по графику пояса. — А вот это что?
Он объяснил: тысячи оборотов, дифференциальное вращение, структура, которая должна была размазаться и не размазалась. Резонанс или кто-то держит. Анна слушала, не перебивая, и по её лицу было видно, как она переводит услышанное на свой язык.
— Цивилизация без биосферы бывает в трёх случаях, — сказала она наконец. — Либо мы биосферу не видим, и это самое вероятное. Либо они её потеряли и живут дальше без неё. Либо она им больше не нужна. — Она помолчала. — Но если пояс держат, значит, они есть сейчас. Не были когда-то, а есть. Прямо сейчас, пока мы разговариваем.
— Если держат.
— Если держат, — согласилась Анна. — Кто ещё знает?
— Ты. Орлов, отчасти, — я спрашивал его про контур. И дирекция: записка ушла наверх вчера утром.
— Рихтер читает всё в течение часа, — сказала Анна. — Вопрос только в том, что она решит с этим делать.
Она откинулась на спинку. Взгляд её остановился на соседнем окне, где всё ещё висела утренняя сводка. Савин проследил за ним. Строка G-330, поздняя стадия, коллапс по модели. В графе «план» — «декомиссия, октябрь».
— Триста тридцатый, — сказала Анна. — Видел?
— Коллапсирует. По модели.
— По модели ему ещё полмиллиона лет коллапсировать. Их лет. Его сбрасывают в октябре, потому что стойка нужна под новый запуск. — Она сказала это ровно, без нажима, как говорят о графике поставок. — Там две биосферы. И объекты с признаками разумного поведения, уровень второй: строят, передают опыт не только наследственно, хоронят своих. Я третий месяц пишу по ним заключение. Заключение ни на что не влияет, но его положено приложить к акту.
Савин промолчал. Он знал, что триста тридцатый списывают, — видел это каждое утро последние полгода, в той же строке, в той же графе. Он никогда не задумывался, что к акту что-то прикладывают.
— Ты хоть раз читал регламент сброса целиком? — спросила Анна. — Не методичку. Сам регламент, до конца.
— На аттестации.
— И что там происходит?
— Снимают поля. Горловина схлопывается. Пять секунд, индикатор гаснет. — Он подумал и добавил, потому что это тоже было в регламенте: — Акт подписывают двое, оператор и представитель дирекции. Операторам за подпись доплачивают.
— Гробовые, — сказала Анна. Без выражения, как называют статью в ведомости. Так эту доплату называли все, включая бухгалтерию. — Пять секунд — это для нас. Я спрашиваю, что происходит там. Для них.
Савин открыл было рот и понял, что не знает. Не забыл — именно не знает, потому что за четырнадцать лет ни разу не задавал себе этого вопроса. Никто вокруг не задавал. Вопрос не был запрещён; он просто не входил ни в чью работу.
— Не знаю, — сказал он.
— Вот и я не знаю, — сказала Анна. — Седьмой год веду каталог тех, кого мы списали, и не знаю.


