
Полная версия
Ложный лик

Ложный лик
Глава 1.
Я не думала, что письмо, связанное с бабушкой, способно причинить такую боль. Наши и без того редкие переписки не могли похвастаться близостью, которой мне не хватало последние месяцы. Уже долгое время она вела затворнический образ жизни и с каждым разом делилась со мной новостями все меньше. Оттого каждое письмо из ее поместья радовало меня. Но это письмо было не от нее. Отправителем значился нотариус, и первые же строки выбили воздух из легких.
Я с трудом дочитала до конца.
«Она скончалась».
Слова впечатались в сознание. Мир остановился. Слезы застилали глаза, строки расплывались, точно отражение в луже после дождя. Руки дрожали. Реальность истончилась, сделалась хрупкой и зыбкой — и в этой зыбкости не за что было ухватиться. Как все оборвалось так внезапно? Как теперь жить без ее писем, без неторопливых рассказов о саде, о малых радостях, которые она умела превращать в нечто значительное?
В мысли тут же ворвались жестокие картины: последняя наша встреча была полтора года назад, и теперь осознание, что мы больше никогда не увидимся, выбивало землю из-под ног. В груди больно щемило от жестокого осознания безвозвратности времени.
Стоило закрыть глаза — передо мной возникало ее лицо: светлое, спокойное, с мягкой, почти заговорщической улыбкой. Сердце сжималось, мысли утекали в глухую темноту. Я пыталась вспомнить ее голос, тихий смех, но воспоминания казались далекими, будто уже не моими. Я чувствовала себя потерянной, как лодка, сорвавшаяся с якоря.
За окном жизнь продолжалась, но для меня поблекла. Краски потускнели, даже солнце, пробивавшееся сквозь облака, казалось чужим и холодным. Я сидела у камина в гостиной, в кресле, обитом темно-синим бархатом цвета ночного неба, — бабушка называла этот оттенок «достойным королей». Огонь мерцал, точно сочувствуя, но согреть не мог.
В соседней комнате, где дверь была приоткрыта, я слышала голоса родителей. Они не знали, что я здесь, и говорили громче, чем следовало. Мне не следовало подслушивать, но любопытство взяло верх: я тихо подкралась к двери, желая расслышать, о чем они говорят.
— Нет, Филип, — произнесла мать, не поднимая глаз от шитья. Пальцы ее замерли, так и не пронзив ткань иглой. Она сидела, откинувшись на спинку кресла, и кружевной воротник, казалось, душил ее; она машинально потянула его вниз, но жест вышел резким, почти нервным. — Мы продадим дом. Я не желаю слышать ни о какой летней резиденции.
Отец стоял у камина, и пламя рисовало на его лице тревожные тени. Бокал бренди в его руке был почти нетронут — он держал его не для питья, а как вещь, за которую можно ухватиться, когда слова даются с трудом. Обычно уверенное, почти надменное выражение его лица сменилось напряжением: он не смотрел на жену, точно вслушивался в далекий, неясный гул собственных мыслей.
— Это дом моей матери, — сказал он тихо, но с тем особенным упрямством, какое появляется у человека, отстаивающего не истину, а собственную боль. — Я вырос в этих стенах, Мэри. Каждая комната помнит мой смех. Для меня это не просто место. Это память. История семьи.
Мэри подняла голову. Игла так и осталась воткнутой в полотно.
— Память? — переспросила она холодно. — Ты всерьез хочешь вернуться туда, где ее настигла смерть? Или ты не думаешь, что там до сих пор опасно?
Филип отвернулся к окну. Стиснул бокал так, что побелели костяшки пальцев. За мокрым стеклом тонули в сумерках очертания сада.
— Его найдут. Пусть не сразу, но найдут, — проговорил он глухо. — Поместье стоит у леса. Всякий знает, что голодный зверь мог выйти оттуда. А если так, его выследят. Пристрелят.
Я смотрела на отца. Плечи его были напряжены, спина прямая, как натянутая струна. Он не хотел уступать — не потому, что не понимал опасности, а потому, что не мог предать дом, который был для него живым.
— Ты правда веришь, что нам будет там безопасно? — Мэри подалась вперед. — А если тварь так и не найдется? Каждое лето вздрагивать от каждого шороха? Каждую ночь гадать, что там, за дверью?
Филип медленно повернулся к ней. В полумраке лицо его казалось бледнее обычного.
— Охотники прочесывают округу, — сказал он ровно, будто повторял заученное. — Рано или поздно найдут и пристрелят.
— И все же ты хочешь сохранить дом? — В ее голосе прозвучало почти детское недоумение.
— Его все равно никто не купит, — резко бросил он, и в голосе его впервые прорезалась горечь. — Люди не покупают дома с такой историей.
— А история еще не закончилась, — тихо, но отчетливо произнесла Мэри. — Малолетнего любовника твоей матери так и не нашли. Возможно, его тело до сих пор лежит где-то на лесных тропах. Разорванное. Растерзанное. И когда его найдут — а его найдут, — о поместье заговорят снова. Уже с двумя трупами. Тогда продать его будет еще труднее.
Филип резко поставил бокал на каминную полку.
— Ты слишком жестока.
— Я говорю правду. — Она не отвела взгляда. — Ты потерял мать. Мне не понять твоей боли. Но когда ты придешь в себя, ты сам поймешь, что я советую тебе разумные вещи.
Он промолчал. В комнате повисла тяжелая тишина.
— А возможно, Вальмер просто сбежал, — задумчиво проговорила она, не глядя на мужа. — Прихватил пару драгоценностей твоей покойной матери и покинул страну, чтобы на него не подумали. Или… — она на мгновение замерла, кончик иглы уперся в палец. — Или он сам причастен ко всему этому.
Итан Вальмер. Это имя я слышала и прежде — оно долетало до меня обрывками разговоров, которые взрослые торопливо обрывали, стоило мне войти в комнату. С его обладателем я никогда не разговаривала: несколько раз видела его рядом с бабушкой на приемах, но представлены мы не были. После слухов, что поползли об их союзе, я сильно отстранилась от бабушки, посчитав, что она предала нашу особую связь. Все свое время она проводила с этим молодым человеком.
Лишь несколько лет назад стало известно, что бабушка состоит в отношениях с сыном своего покойного друга — человеком с непростой, почти трагической судьбой. Связь эта, возникшая, по-видимому, из давней привязанности и общего горя, многим казалась предосудительной, и потому о ней предпочитали молчать. Словно молчание могло сделать ее несуществующей.
Когда-то семья Итана Вальмера занимала заметное положение в обществе. Их имя ассоциировалось с достатком, связями и уважением. Но более десяти лет назад все рухнуло. Его отец внезапно утратил рассудок — болезнь развивалась стремительно и необратимо. Его поместили в психиатрическую клинику, где он вскоре умер. Мать Итана не пережила ни краха семьи, ни утраты мужа: сломленная горем и нуждой, она скончалась спустя короткое время.
От некогда благополучного рода остался лишь Итан — единственный наследник, лишенный не только состояния, но и опоры. Его спасло вмешательство богатой знакомой отца, взявшей на себя роль покровительницы. Благодаря ей Итан получил крышу над головой и возможность не исчезнуть бесследно, как это часто случается с людьми его положения.
И все же союз с бабушкой не выглядел случайным.
К тому моменту она была вдовой — женщиной с безупречной репутацией, высоким положением и утонченными манерами, к которой в обществе относились с почтением, почти с благоговением. Возможно, одиночество, а возможно, потребность быть нужной и понятой сыграли решающую роль. Она впустила Итана в свой дом, а затем и в свою жизнь.
Реакция общества не заставила себя ждать.
Сначала это были осторожные намеки, приглушенные шепоты за спиной, притворно сочувственные взгляды. Но довольно скоро сплетни перестали скрываться. Бабушку обвиняли в недостойном поведении, называли легкомысленной женщиной, цепляющейся за уходящую молодость. Итана же представляли ловким выскочкой, расчетливым и беспринципным, решившим воспользоваться ее возрастом, одиночеством и состоянием.
Поговаривали, что он намеренно втерся к ней в доверие, тонко играя на ее уязвимости, умело подстраиваясь под ее желания. Каждое их появление вместе становилось поводом для новых домыслов. Ирония заключалась в том, что ее высокий статус не защищал от нападок — напротив, делал ее падение в глазах окружающих особенно «вкусным» зрелищем.
Люди с удовольствием искажали реальность. В их рассказах бабушка превращалась в наивную, ослепленную страстью женщину, а Итан — в холодного манипулятора, терпеливо плетущего сеть вокруг своей жертвы. Они придумывали подробности их якобы тайных встреч, пересказывали несуществующие диалоги, приписывали жесты, взгляды, фразы — все, что делало историю более скандальной и порочной. Эти вымышленные сцены разлетались по округе с пугающей скоростью, оставляя после себя лишь горечь и ощущение несправедливости у тех, кто знал бабушку по-настоящему.
Поначалу я испытывала к этим разговорам лишь злость и отвращение. Мне казалось немыслимым, что о ней — умной, сдержанной, осторожной женщине — могут говорить подобное. И все же со временем я начала замечать детали, которые тревожили.
Однако бабушка оставалась непреклонной. Она словно отгородилась от всего мира, посвятив последние годы исключительно этому мужчине. Но даже в этом отдалении я чувствовала ее прежнюю заботу — просто выраженную иначе. Письма приходили все реже, но каждое из них было наполнено мелочами, которые она подмечала только для меня. И все же боль от того, что она вычеркнула нас из своей жизни, не проходила.
И все же я понимала: это был ее выбор.
Желание подслушивать разговор родителей быстро пропало. Не желая более тратить на это время, я двинулась в свою комнату. Однако уйти от мыслей не удалось: шаг за шагом я продолжала размышлять о семье и о той тягостной атмосфере, что давно пропитала наш дом.
Отец вырос в атмосфере строгих правил и жестких ожиданий. Суровый, непреклонный, он привык добиваться своего и казался человеком, которого невозможно поколебать. Но за этим внешним контролем скрывалась натура страстная, подверженная сильным эмоциональным вспышкам. К матери он испытывал чувства настолько откровенные и бурные, что их проявления нередко смущали окружающих. На семейных приемах или даже на публике он мог неожиданно сжать ее руку, наклониться и прошептать что-то ей на ухо, отчего она заметно краснела, или позволить себе жест, слишком вольный по меркам приличий. Его поцелуи — в руку, в щеку — становились поводом для шепота за спиной и неодобрительных взглядов.
Каждый их конфликт завершался тягостным молчанием, в котором скапливались невысказанные обиды и взаимные упреки. Возможно, именно эта напряженность когда-то повлияла на отношение бабушки к их браку. Она искренне считала, что моя мать «искажает» ее сына, подталкивает его к неподобающему поведению. Это обвинение всегда казалось мне странным, ведь, несмотря на сложности, между моими родителями существовала почти животная страсть — разрушительная, громкая, но несомненно живая.
С детства я идеализировала отца и представляла будущего мужа похожим на него: сильным, принципиальным, вызывающим уважение. Реальность оказалась иной. Мой жених, Винсент Грейвуд, был человеком совсем другого склада — спокойным, уравновешенным, сдержанным. Встретив его, я не испытала вспышки страсти; скорее — чувство тихой уверенности, будто меня укутали теплым пледом в прохладный вечер.
Наши отношения напоминали скорее надежное партнерство или дружбу, чем союз, наполненный огнем. Он заботился обо мне с редкой, почти безупречной внимательностью: всегда был рядом, выслушивал, помогал, предлагал решения. Иногда — слишком старательно. Порой Винсент предугадывал мои желания с такой точностью, что я чувствовала себя одновременно защищенной и ограниченной, словно под опекой старшего брата.
В этой заботе было все, кроме необузданного импульса, которого я ожидала от супружеской жизни. Наши вечера проходили тихо и предсказуемо: разговоры о новостях, прогулки в саду, чтение книг. Это приносило покой, но не трепет. Иногда мне казалось, что наши беседы подчиняются негласному протоколу — в них не хватало глубины, того эмоционального напряжения, которое я всегда связывала с любовью.
Я все чаще задавалась вопросом: возможно, вдохновение — не то, что следует искать в браке? Может быть, именно эта ровная гармония и есть его истинная форма? Но стоило ли ради нее отказываться от мечты о великом чувстве? Время, проведенное с Винсентом, согревало, но не заставляло сердце биться быстрее. Я ловила себя на том, что воспринимаю его скорее как брата или верного союзника. Да, этот брак обеспечивал мне положение в обществе, уважение и даже зависть со стороны подруг, но сомнения не исчезали.
Иногда мне казалось, что я стою на пороге чего-то важного, но не могу понять — чего именно жду. Винсент воплощал стабильность и надежность, ту опору, которую принято ценить. И все же в глубине души продолжало звучать тихое, упрямое желание большего — не статуса, а того, что способно затронуть самые потаенные струны.
Проходя по коридору, я остановилась перед портретом бабушки. Ее прямая осанка, изысканные украшения, уверенный взгляд — все напоминало о силе ее характера. За ее спиной был изображен дедушка: человек без яркой внешности, но с несгибаемой волей и деловой хваткой. Его влияние и репутация всегда перевешивали любые насмешки.
Глядя на этот портрет, я задумалась, как меняется восприятие человека со временем. Раньше бабушка казалась мне воплощением строгости и непреклонности, человеком, не знающим сомнений. Теперь же, осмысливая ее выбор, я начинала видеть за этим фасадом хрупкость и человеческую уязвимость. Она была не только сильной женщиной, но и человеком, который осмелился искать счастье — даже вопреки общественным ожиданиям.
Ее поступок, который когда-то казался мне странным и даже неприемлемым, теперь обретал иной смысл. После всего произошедшего я все яснее понимала: она не просто сделала сложный выбор — она рискнула.
Мысли снова вернулись к времени — к этой ускользающей материи, которую невозможно удержать в моменте, невозможно отмотать назад или заглянуть в ее неведомую глубь. Сейчас был июнь, а в конце августа нам с Винсентом предстояло покинуть страну: его ждала новая должность, меня — новая жизнь, и свадьба должна была состояться уже за границей.
Но прежде я все чаще думала о том, чтобы провести лето с бабушкой. Хотелось приехать к ней, побыть рядом, как прежде. Вернуться туда, где прошло мое детство, где знакомы каждая ступень и поворот коридора.
И все же теперь мне трудно было представить себя в этих стенах. Даже на расстоянии я чувствовала: того тепла, которого ждала, там уже не будет. Те чувства и эмоции, что я надеялась испытать рядом с ней, не случатся. Это лишало поездку смысла, но в то же время провести последнее лето в ее доме казалось мне актом памяти. Возможно, она бы этого хотела.
Жаль, что я никогда не узнаю наверняка.
***
Тяжелое облако мыслей окутывало разум, и покой казался недосягаемой мечтой. Сколько бы я ни пыталась убежать, каждая попытка разбивалась о глухую неизбежность — словно волна, снова и снова бьющаяся о каменные скалы. Мысль о предстоящих похоронах тянула душу вниз, как камень, привязанный к ногам. И в этом бесконечном внутреннем мраке передо мной вновь и вновь возникала фигура бабушки, проступающая в полутьме сознания все отчетливее, все настойчивее.
Ее образ манил, обращаясь ко мне беззвучно, но так ясно, что несказанные слова звенели в ушах. Она звала меня домой — в свой дом, ставший теперь безмолвным наследием. Я понимала, что это лишь игра измученного воображения, что ее больше нет, но ощущение, что она нуждается во мне, было почти физическим, непреодолимым.
Воспоминания накатывали, как плотный туман. Ее сад — живой в каждом лепестке, в каждом трепете бабочки. Фонтаны, где капли воды вспыхивали на солнце, словно жидкое золото. Лесные тропинки вокруг поместья, где земля всегда казалась мягче и теплее, чем где бы то ни было. В этих картинах была жизнь, которую невозможно вернуть. И все же они вставали передо мной с мучительной ясностью, будто только вчера мы вместе катались верхом или собирали ее любимые цветы. Мне чудился их аромат, я почти ощущала прикосновение лепестков к коже. Все это тянуло меня — тонкой, но прочной нитью прошлого, связывавшей меня с ее миром.
Не в силах больше лежать неподвижно, я медленно выбралась из-под одеяла. Босые ноги коснулись холодного пола, и по телу пробежала дрожь. В комнате было темно: лишь слабый свет уличного фонаря просачивался сквозь неплотно задернутые шторы, рисовал на стене бледную полосу. Я подошла к окну. Внизу, вдоль мостовой, горели газовые фонари — тусклые, дрожащие на ветру, будто и они устали к концу ночи. Я отворила створку и вдохнула ночной воздух — влажный, холодный, пахнущий мокрым камнем и конским навозом.
Из окна открывался вид на аллею Бэркинского парка. Днем здесь было людно: прогуливались леди с зонтиками, грохотали колеса карет, слышались голоса разносчиков. Теперь парк лежал в темноте, и лишь редкие фонари отбрасывали на дорожки желтые круги света. Мраморные фонтаны, днем оживленные блеском воды, теперь темнели в сумраке, будто надгробия. Город не спал — где-то вдалеке стучали копыта, скрипела вывеска, хлопнула дверь, — но все это тонуло в вязкой ночной тишине, не нарушая ее, а лишь подчеркивая.
Сидя на подоконнике, я наблюдала, как ночь постепенно стягивает улицу своей тишиной. Тени домов стояли, словно часовые на границе между мирами. Где-то мелькнул одинокий прохожий — темный силуэт, торопливо шагавший вдоль ограды. Бродячая собака пересекла мостовую и растворилась в переулке. Взгляд мой растворялся в сумраке, пока усталость не начала медленно, но неотвратимо обволакивать сознание. Она ложилась на меня, как темное покрывало, приглушая боль и притупляя мысли.
Наконец я закрыла окно. В комнате сразу стало тише, теплее. Лежа в постели, я позволила ночи взять меня в свои мрачные, но неожиданно мягкие объятия — не как угрозу, а как обещание передышки.
***
Люди, которых я прежде знала лишь поверхностно, а некоторых не знала вовсе, собрались в тяжелом молчании, облаченные в строгие черные одежды. Их траур был безупречен: сдержанные жесты, выверенные выражения лиц, приглушенные взгляды. Скорбь здесь подчинялась негласному этикету и не позволяла себе ни единого лишнего проявления. Ужасная новость о зверском убийстве миссис Элеоноры Готт повисла над собравшимися плотной, удушающей тучей. Любое движение, любое слово выглядело бы кощунственным — нарушающим это хрупкое равновесие между болью и приличием.
Когда настал момент прощания, я осталась в стороне, наблюдая, как гроб медленно опускают в разверстую землю. Тело бабушки было изувечено настолько, что многие, знавшие ее при жизни, умоляли закрыть крышку, сохранить в памяти ее прежний, неприкосновенный образ. Отец, однако, позволил открыть гроб лишь для самых близких — для себя, для меня и для тех, кто настаивал на последнем прощании. Остальные прощались с закрытым гробом. Голос отца звучал глухо и твердо, когда он сказал, что обязан увидеть правду, какой бы отвратительной и невыносимой она ни была. Он не позволил щадить себя.
Собравшиеся стояли неподвижно. Лишь редкие, почти подавленные всхлипы нарушали тишину. Я не выдержала. Чужие лица, искаженные искренней скорбью, становились зеркалом моей собственной боли. Тихо, стараясь не привлекать внимания, я отошла по узкой дорожке, тянувшейся вдоль кладбища. Оглянувшись, я увидела, как люди постепенно растворяются в серой дымке надвигающегося вечера, словно тени.
Мой взгляд задержался на отце. Он стоял неподвижно, сцепив руки так сильно, что побелели костяшки пальцев. Лицо его было напряжено, словно он удерживал внутри себя нечто разрушительное. Эта стойкость, всегда казавшаяся мне признаком силы, теперь выглядела болезненной — почти противоестественной.
Мать находилась чуть поодаль. Она, как всегда, сохраняла безупречное самообладание. Их с бабушкой не связывала близость, но уважение, продиктованное воспитанием и положением, она соблюдала неукоснительно. Друзья и знакомые — те, кто когда-то вращался в бабушкиных светских кругах, — застыли в молчаливом оцепенении. И я не могла понять, что тревожит меня сильнее: подлинность их горя или то смирение, с которым они принимали эту утрату, словно она была лишь неизбежной частью установленного порядка.
Я шла вдоль рядов могил, останавливаясь у надгробий с выцветшими надписями. Каждое имя, каждая дата казались отголосками чужих жизней — когда-то полных надежд, любви и боли. Мне трудно было принять, что бабушка, чье присутствие всегда казалось незыблемым, теперь принадлежит этому молчаливому сообществу. В памяти всплывал ее кабинет, кресло у камина, книга, покоящаяся на коленях. После смерти дедушки ее одиночество стало почти осязаемым, и, как бы мы ни старались быть рядом, ничто не могло восполнить эту утрату.
— Эдлин, будь столь любезна обратить на меня внимание.
Я обернулась и с легким удивлением увидела Винсента Грейвуда. Он шел ко мне быстрым, уверенным шагом, который плохо вязался с этим местом и этим часом. Его присутствие здесь казалось странным — почти невозможным, если учитывать строгость его служебных обязанностей.
— Чем вызвана столь отдаленная прогулка, моя дорогая? — произнес он, замедлив шаг, будто внезапно осознал, что его тон прозвучал слишком резко.
В этот миг вороны, до того кружившие над деревьями, взметнулись в небо и разлетелись в разные стороны, словно по безмолвному приказу. Тишина, оставшаяся после них, легла тяжелым грузом, подчеркивая напряжение, которое я тщетно пыталась скрыть.
— Винсент, — сказала я, делая шаг ему навстречу, — что привело вас сюда? Разве вы не должны быть в конторе?
Он чуть склонил голову, почти извиняясь, и позволил себе сдержанную улыбку.
— Отец счел возможным освободить меня от обязанностей, — ответил он. — Он полагал, что в такие дни мое место рядом с вами и вашей семьей.
— Это редкостное великодушие, — сказала я искренне. — Прошу, передайте ему нашу благодарность.
— Должен заметить, — произнес Винсент, внимательно вглядываясь в мое лицо, — вы сегодня удивительно собраны. Хотя тревоги последних дней все же оставили след.
Я подняла взгляд. Он стоял слишком близко, и, как всегда, его рост подчеркивал разницу между нами. Раньше это не тяготило. Теперь — почти давило.
— Вы правы, — ответила я тише, чем хотела. — Все оказалось тяжелее, чем я ожидала.
Он помолчал.
— Похороны редко бывают иными.
Ответить мне было нечего. Слова давались с трудом, и я поймала себя на том, что избегаю его взгляда. Хотелось увести разговор в сторону — хоть ненадолго, хоть на несколько минут отвлечься от этой тяжести.
— Когда вы прибыли?
— Совсем недавно. Леди Сара указала мне путь. Она заметила, что вы ушли в эту сторону.
— Ее наблюдательность неизменна.
— Такие люди удерживают мир от хаоса.
Он сказал это без улыбки. Я не нашлась, что ответить. Мы снова замолчали. Но теперь тишина не давила. В ней было что-то почти живое — как дыхание, которое боишься спугнуть.
— Благодарю вас за то, что приехали, — сказала я наконец.
— Я не мог поступить иначе, — ответил он мягче. — Оставить вас одну сейчас было бы… недопустимо.
В его голосе звучала забота. Но за ней я уловила беспокойство — глухое, спрятанное глубоко, словно он знал нечто, чего не договаривал.
— Что вы намерены делать дальше? — спросил он после паузы.
— Простите?
— Вы собирались этим летом навестить дом бабушки, — сказал он осторожно, будто ступая по тонкому льду. — Теперь обстоятельства… изменились.
— Я все равно поеду.
Слова вырвались быстрее, чем я успела подумать. Винсент замер. На его лице не отразилось ни гнева, ни удивления — только холодное, почти осязаемое несогласие.
— Эдлин…
— Это единственный дом, который я когда-либо считала родным. — Я сжала пальцы в замок, чтобы не выдать дрожи. — Я не могу просто отвернуться от него.
— Мне кажется это будет тяжелое испытание для вашего сердца.
— Возможно. — Я заставила себя выдержать его взгляд. — Но мне хочется попрощаться.
Он опустил глаза. Молчание затянулось.
— Насколько мне известно, охотники так и не смогли никого найти. Эта поездка может быть опасной.

