Сувар 3 Как Чуваши стали частью Руси
Сувар 3 Как Чуваши стали частью Руси

Полная версия

Сувар 3 Как Чуваши стали частью Руси

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
15 из 19

Айвика натянула свой лук.

Она не думала. Руки делали сами, как делали прошлым летом у телег, когда у соседки дрожали руки, а у неё нет. Она натянула до уха и пустила стрелу в ель — в ту, у которой стоял безбородый, — в кору, на ладонь от его руки, от его пальцев на ложе пищали.

Стрела вошла в кору с сухим стуком.

Безбородый дёрнулся и посмотрел на стрелу. Потом — туда, откуда она прилетела. На Айвику за стволом. На бабу в сурпане с птичьим луком.

Она уже держала вторую стрелу на тетиве.

Он смотрел на неё. Пищаль у него в руках смотрела в Анчика. Фитиль тлел. Айвика видела, как у него дрожат губы.

Он не выстрелил.

Он опустил пищаль медленно, как опускают тяжёлое, и сказал что-то рыжебородому, негромко, почти жалобно.

Рыжебородый стоял и смотрел. На Анчика у загона. На мужиков с натянутыми луками. На стрелу в ели над своей головой и на стрелу у руки безбородого. На Айвику за стволом. На ели вокруг, под которыми было неизвестно сколько ещё луков. Потом сплюнул.

Сказал что-то своим. Двое пошли к загону — не к Анчику, в обход, — выломали треснувшую жердь, вывели двух коров. Одну — чёрную, сотникову. Вторую — чужую, из Анаткасси. Никто им не мешал. Анчик стоял и смотрел. Мужики стояли и смотрели.

Рыжебородый ещё раз посмотрел на Анчика.

— Государевы, — сказал он по-русски и засмеялся, коротко. — Ну, государевы.

И они ушли. Тем же путём, по тропе, с двумя коровами, с конями в поводу. Безбородый уходил последним и дважды оглянулся — оба раза на ель, за которой стояла Айвика.

Когда треск веток затих, Айвика опустила лук.

Руки у неё не дрожали. Задрожали потом, когда она стала вынимать стрелу из коры, — и она не смогла её вынуть, и оставила там.


* * *


Сотник пришёл в сумерках, пешком, ведя мерина в поводу.

Он подошёл к Айвике, достал из-за пазухи лист и отдал ей.

Она взяла. Лист был тёплый, от его тела, и немного влажный с одного края. Она вынула из-за пояса горшок, развязала тряпку, сняла крышку, опустила лист внутрь, стоймя, печатью вниз, закрыла, обвязала.

— Крайние дворы, — сказала она.

— Семь, — сказал он. — Пока я ехал назад, горели семь. Может, больше. Не видел.

— Хыркасси?

— Вся.

Он сел на землю, рядом с загоном, прислонившись к жердям, в кольчуге, и сидел. Айвика стала расстёгивать на нём ремни.


* * *


В лесу были три ночи.

Возвращаться было нельзя: отряд стоял у Анаткасси, и оттуда ездили по дорогам, и по ночам на реке горели огни. Сотник ходил к опушке смотреть, возвращался и говорил: стоят. Ели, что взяли. Корову, которую убили пищалью, разделали на второй день и варили в котлах, и ели, и дети ели, и никто не вспоминал, чья она.

Эрнепи сидела на телеге и молчала.

На второй день телегу пришлось бросить: сотник решил отойти глубже, за ручей, к старым вырубкам, потому что русские конные днём прошли по опушке и видели следы. Тропа за ручьём была для людей, не для телег.

Эрнепи попробовала встать с телеги сама — и не смогла. Ноги не держали совсем.

Анчик подошёл, повернулся к ней спиной и присел.

— Кинеми«бабушка», — сказал он. — Садись.

Она посмотрела на его спину. Потом обхватила его за шею, и он подхватил её под колени и встал. Она была лёгкая. Он сказал потом Айвике, что легче мешка с зерном.

Стан она оставила на телеге. Оглянулась на него один раз.

Анчик нёс её весь день. По тропе, через ручей, по вырубкам, между пнями. Айвика шла сзади и видела бабкину руку на плече сына, белую, с синими жилами, и хушпу, который покачивался над его головой, и пустое место на нём слева, с обрывками ниток.

На ручье, когда Анчик шёл по камням, Эрнепи сказала:

— Так и тогда несли.

— Когда, кинеми«бабушка»?

— Когда из Великого города шли. Старых на спине несли. Мне бабка говорила.

Анчик шёл по камням, осторожно, глядя под ноги.

— Кто тогда жёг, кинеми? — спросил он.

— С востока пришли, — сказала Эрнепи.

Анчик перешёл ручей. На том берегу остановился перевести дух.

— А эти откуда? — спросила Эрнепи.

Анчик не ответил. Он поправил её на спине и пошёл дальше, к вырубкам, и Айвика шла за ними и тоже ничего не сказала.


* * *


Вечером второго дня, у костра на вырубке, Эрнепи позвала сына.

Сотник сел рядом с ней на хвою. Она лежала на рогоже, укрытая Анчиковой шубой, которую Айвика вынула из сундука вместе с листом и не положила обратно.

— Ты там спросил? — сказала Эрнепи.

— Что?

— Про Великий город. В Москве. Я тебе говорила — спроси.

Айвика сидела по ту сторону костра и видела лицо мужа. Он помолчал.

Айвика знала, что он не спрашивал. Он сам ей сказал, в первую ночь, как вернулся: «Не спросил. Не знал, как сказать». Сказал и отвернулся к стене.

— Спросил, — сказал сотник.

— И что?

— Сказали — знают.

Эрнепи полежала молча.

— Знают, — сказала она. — Ну вот. Значит, написано.

Она закрыла глаза. Сотник посидел рядом, потом встал и отошёл от огня в темноту, и Айвика не пошла за ним.


* * *


На третью ночь Эрнепи не проснулась.

Айвика поняла это утром, до света, когда встала будить остальных. Она подошла к рогоже, где спала свекровь, наклонилась поправить шубу — шуба сползла с плеча — и тронула её руку.

Рука была холодная. Не так, как холодеет рука у спящего ночью в лесу. По-другому.

Айвика постояла на коленях. Потом наклонилась и закрыла Эрнепи глаза — они были приоткрыты, чуть-чуть, и в них ничего не было. Поправила на ней хушпу, который съехал набок. Подоткнула шубу.

Потом встала и пошла будить остальных. Потому что надо было вставать, и кормить детей, и поить скот, и решать, возвращаться ли, — и всё это надо было делать, пока светло.

Мужа она разбудила последним. Тронула за плечо. Он открыл глаза и посмотрел на неё, и она ничего не сказала, и он понял по тому, как она не сказала, и встал.


* * *


Вернулись на четвёртый день, когда отряд ушёл за Сӗве«Свиягу».

Сотник пошёл первым, посмотреть. Вернулся и сказал, сколько. Айвика потом ходила по селу сама и считала сама, по-своему, по дворам, и у неё вышло так же.

В Ҫӑлкуҫ сгорело семнадцать дворов. Латшым«семнадцать». Из пятидесяти восьми. Все с нижнего конца, у дороги, у брода: бондарев двор, двор вдовы Элмена, ещё пятнадцать. Выше огонь не пошёл. Их двор стоял цел — изба, амбар, новый тын. Только сарая не было, его не было и до того.

Анаткасси стояла целая: там отряд три дня стоял сам, а где стоят, там не жгут. Часть скота, что не успели угнать в лес, увели. Рожь у дороги была вытоптана — вся полоса, где жали в тот день, суслоны разметаны, снопы втоптаны в землю копытами. Айвика прошла по полосе, подобрала один сноп, растрёпанный, пустой — колос выбило, — и положила обратно.

А дальнее поле, за оврагом, стояло целое. Туда никто не ходил. Рожь стояла ровная, жёлтая, под ветром, и никто по ней не проехал.

Эрнепи похоронили на масаре«кладбище» на следующий день.

Амак назвал её. Долго, всю: чья дочь, откуда мать, из какого рода, за кого отдана, сколько лет прожила в этом дворе, кого родила. Айвика стояла и слушала, и считала годы вместе с ним, и у неё вышло пятьдесят два года в этом дворе — на двадцать семь больше, чем у неё самой.

Хушпус Эрнепи сняли перед тем, как опустить. Так велел Амак: шапку — внучке. Сотниковой дочери, которая стояла тут же, простоволосая, с мальчиком на руках, в разорванном платье. Айвика сама надела шапку ей на голову. Шапка была велика и сидела низко. На ней слева было пустое место, и два обрывка нитки, и Айвика видела их у дочери над ухом.

Столба не ставили. Столбы ставят в юпа«месяц столбов».


* * *


Вечером, когда все легли, Айвика взяла горшок.

Он стоял на лавке у двери, куда она его поставила, когда вернулись, — всё ещё обвязанный тряпкой, с листом внутри. Она развязала узел, сняла крышку и заглянула. Потом вынула лист, развернула — чуть-чуть, край, — поднесла к лучине.

Бумага была сухая. Целая. Печать на шнурке — целая, красная. Ни гари, ни сырости, ни мышей.

Она свернула лист обратно и положила в горшок. Закрыла крышкой. Обвязала тряпкой, крест-накрест, и затянула узел — туго, как затягивала на семенах.

Сундук стоял у стены открытый. Она постояла над ним. Потом закрыла его, а горшок поставила в угол, за печь, на земляной пол, туда, где стояли горшки с семенным зерном на будущий год.

Глава 19. Стол на Суре

Ахплат. Ҫӑлкуҫ; город на Сӗве; берег Сӑр, конец июля — начало августа 1552 года

Стан матери Ахплат привёз из леса на третий день после похорон.

Телега стояла там, где её бросили, у ручья, на краю вырубки, с оглоблями в траве. Сено на ней отсырело и почернело. Стан лежал на сене, разобранный, связанный лыком, как его связала Айвика, и на нём сидела сорока. Сорока улетела, когда он подошёл.

Он развязал лыко, осмотрел каждую часть — навой, бёрдо, подножки, раму. Бёрдо разбухло от дождя. Одна подножка треснула вдоль. Остальное было цело. Он сложил всё на плечо и понёс, и нёс до дому полдня, потому что стан был тяжёлый, а оставить телегу с лошадью у ручья, чтобы вернуться с ней, он не захотел. Лошадь он вёл в поводу пустую.

Дома он собрал стан у окна, на том месте, где тот стоял пятьдесят лет. Заменил подножку — выстрогал новую из берёзы. Бёрдо положил сушиться на печь. Натянул основу, какая была, — ту, что мать не доткала, с узором, который он не знал, как называется.

Айвика смотрела от печи. Потом подошла, провела пальцами по основе, по нитям, — все ли целы, — и отошла.

Ткать за этим станом никто не стал. Он стоял у окна, собранный, с основой, и когда Ахплат проходил мимо, он иногда трогал рукой раму, проверяя, не шатается ли.


* * *


Нижний конец Ҫӑлкуҫ«Родника» отстраивали всем селом.

Семнадцать дворов. Он посчитал, сколько нужно брёвен, если ставить хоть по одной избе на двор, без сараев и клетей, — вышло столько, что лесу за рекой не хватит до зимы. Решили так: сначала крыши. Где сруб устоял — а у многих обгорели только верхние венцы и кровля, — там крыть. Где не устоял — ставить шалаш, а сруб рубить к осени.

Ахплат крыл с мужиками вдовий двор, Элменов. Вдова была молодая, и ей помогали все, и она этого стыдилась и всё время что-нибудь носила — воду, лыко, дранку, — чтобы не стоять. Её свекровь сидела на бревне и смотрела.

С крыши было видно всё село. Чёрные пятна на нижнем конце. Целый верхний конец. Реку. Дорогу, по которой ушёл отряд. И дальнее поле за оврагом — жёлтое, целое, под ветром.

— Его жать пора, — сказал бортник, который крыл рядом. Руки у него были ещё в тряпках, но дранку он подавал.

— Дожнём, — сказал Ахплат.

— Когда? Все на крышах.

— Сначала крыши. Потом поле. Потом опять крыши.

Бортник покачал головой и подал дранку.

Вечером того же дня Ахплат сказал Айвике, что поедет в город.

— Зачем?

— Просить.

— Чего?

Он не ответил сразу. Он сидел у стола и смотрел на стан у окна.

— Чтобы больше не жгли, — сказал он.

Айвика ничего не сказала. Она подошла к стене и сняла с гвоздя кольчугу.


* * *


В городе его приняли быстро — быстрее, чем он думал. Будто ждали.

Юшка встретил его у съезжей избы, и повёл не к Третьяку, а дальше, в воеводскую избу, и там за столом сидел не воевода, а дьяк, седой, с тяжёлыми веками, и при нём ещё двое. Ахплат стоял у двери. Юшка переводил.

Ахплат сказал, что пришёл просить. Что его сёла присягали и не изменяли. Что изменила одна деревня, Хыркасси«Сосновый конец», тридцать один двор, и Хыркасси сожжена вся, до последнего двора. Что в Ҫӑлкуҫ сгорело семнадцать дворов, а Ҫӑлкуҫ не изменял. Что у него умерла мать — в лесу, когда уходили. Что он показывал голове отряда бумагу, и голова читал.

Дьяк слушал, не перебивая. Потом сказал что-то, коротко.

— Он говорит — знает, — сказал Юшка. — Про бумагу. Голова доложил.

— И что?

Дьяк сказал ещё. Юшка слушал, кивал и потом переводил не сразу, а подумав, как переводил, когда хотел, чтобы вышло понятно.

— Государь идёт, — сказал Юшка. — С войском. Уже близко — на Суре будет через неделю, может, через десять дней. Вашим велено встречать его на Суре. С хлебом. Всем, кто присягал, — и мурзам, и сотникам. Кто встретит — тем служить. А кто из вашей Хыркасси из лесу выйдет и тоже встретит — тех тоже простят.

— Простят — за что?

Юшка посмотрел на него.

— Ты не спрашивай, за что, — сказал он по-суварски, негромко, не переводя. — Тебе говорят — простят. Бери и неси домой. Пока дают.

Дьяк сказал ещё что-то, и все трое за столом засмеялись. Ахплат спросил, что смешного.

— Он говорит, крымцы были у Тулы, — сказал Юшка. — Государь задержался. Поэтому к вам нынче, а не в июне. Он говорит: вам повезло — у вас на месяц больше было, чтобы успеть и изменить, и покаяться.

Ахплат не засмеялся. Дьяк посмотрел на него, перестал смеяться и махнул рукой: иди.


* * *


На Суру поехали через четыре дня, ещё до рассвета.

Ахплат ехал впереди, в кольчуге, на московском мерине.

Он ехал на нём второй раз: первый — навстречу отряду. До этого мерин стоял в сарае — потом сарая не стало, и мерин стоял под навесом, — и его чистили, и кормили, и выводили, и все три села приходили на него смотреть, а в седле на нём Ахплат без нужды не сидел: жалел. Теперь сел. Мерин шёл ровно, высоко, и земля с него была далеко, дальше, чем с его коня, и Ахплат держал повод правой рукой и чувствовал себя так, будто сидит на крыше.

Кольчуга давила на плечи. Она была тяжёлая на коне иначе, чем стоя: не тянула вниз, а наваливалась, и на каждом шаге мерина кольца звякали, тихо, мелко, и этот звук шёл с ним всю дорогу.

Под этот звук он думал о матери. Не о том, как она умерла, — об этом он не думал, это было сделано и лежало на масаре«кладбище», — а о том, что он ей сказал на вырубке. «Спросил. Сказали — знают». Он ничего не спрашивал. В Москве он не знал, как это спросить, и кого, и на каком языке, и потом, на обратной дороге, не вспоминал. А она сказала: «Значит, написано». И закрыла глаза, и больше ни о чём его не спрашивала.

Он думал: теперь, если кто-нибудь когда-нибудь спросит, знают ли там про Великий город, внук скажет — знают, бабка говорила, отец спрашивал. И это будет неправда, которую сказал он. Он думал это и ехал, и звенели кольца, и он не знал, что с этим сделать, и ничего не сделал.

За ним ехал Янтуду — на серой кобыле, в шёлковом кафтане, в лисьей шапке, с двумя своими людьми. За Янтуду — двадцать мужиков из Ҫӑлкуҫ и Анаткасси«Нижнего конца», кто верхом, кто на телегах. На телегах был хлеб. Мешки ржаной муки, печёные хлебы в холстине, крупа, мёд в кадках. Всё, что смогли собрать после пожара и не отдать на крыши.

— Ты хорошо сидишь, — сказал Янтуду, поравнявшись. — Как боярин.

— Я сижу как мешок.

— Бояре тоже сидят как мешки, — сказал Янтуду. — Только мешки у них дороже.

К полудню стало жарко. На привале, у ручья, Ахплат слез с мерина и стянул кольчугу через голову — стянуть он мог, это было просто, — и сидел в одной рубахе, мокрой на спине насквозь, и пил воду из ручья пригоршнями.

Когда стали собираться, он взял кольчугу, надел через голову и стал искать ремни. Левая рука не гнулась. Правой он не доставал.

Анчик подошёл, ничего не говоря, и затянул. Сначала один ремень, потом второй. Туго, как затягивала мать.

— Сильнее, — сказал Ахплат.

— Сильнее не надо. Дышать не сможешь.

— Мать сильнее затягивает.

— Мать выше тебя, — сказал Анчик. — Ей сверху видно, где тянуть.

Ахплат не нашёл, что ответить, и полез на мерина. Анчик подставил руки под колено.


* * *


Сура была широкая, мутная, с песчаными отмелями. Ахплат видел её прошлым летом, ниже, у устья, где была русская крепость на горе. Здесь было выше, и берег был пологий, и на нём было городище — старый вал, поросший травой, — и у вала стояли мосты.

Мосты уже стояли.

Два. Через Суру и через протоку рядом. Широкие, из толстых брёвен, на сваях, с настилом, по которому могли пройти две телеги рядом. Новые — брёвна ещё жёлтые, щепа на берегу ещё не потемнела. Кто их строил, Ахплат не знал. Он спросил у русского, который стоял у моста с бердышом. Русский пожал плечами и сказал что-то, из чего Ахплат понял только «велено».

Он постоял у моста. Потрогал сваю. Свая сидела крепко.

Потом пришло войско.

Он не увидел его сразу. Сначала он услышал — гул, долгий, ровный, как бывает, когда весной идёт вода подо льдом, — и почувствовал его ногами, через землю. Потом увидел пыль. Пыль стояла над дальним лесом, за рекой, широко, во весь край неба, и не оседала. Потом из леса стали выходить.

Выходили конные — полками, под знамёнами. Потом пешие, в красном, с пищалями на плечах. Потом телеги. Потом снова конные. Потом пушки на колёсах, каждую тянули шесть или восемь коней. Потом снова телеги, и снова пешие, и снова знамёна. Выходили из леса и шли к мостам, и переходили, и вставали на этом берегу, на лугу, и за ними выходили ещё, и ещё, и луг кончился, и они вставали дальше, в поле, и поля не стало видно.

Ахплат стоял и не считал. Он пробовал. Он начал считать знамёна — сбился на двадцати. Начал считать пушки — сбился, потому что они шли не по одной. Начал считать телеги — и бросил.

— Сколько? — спросил Анчик рядом.

— Не знаю.

— Ты не знаешь?

— Не знаю, — сказал Ахплат.

Анчик посмотрел на него, как смотрят на человека, который сказал, что не знает, где у него левая рука.


* * *


Встречающих поставили у дороги, за мостом, на пригорке.

Там было много людей с Горной стороны. Мурзы — в шёлку, на хороших конях. Сотники, десятники. Мужики с телегами. Ахплат узнавал лица — кого по росписи прошлого лета, кого по Москве. Байдеряка с Ҫавала«Цивиля» он не увидел.

Их выстроили. Русский голова в богатом кафтане прошёл вдоль, посмотрел на всех, сказал что-то и ушёл. Потом пришёл другой, с бумагой, и стал выкликать. Читал он громко, нараспев, как читают, чтобы слышали далеко:

— Янтуду-мырза! Бузкей! Кудабердей! С товарищи!

Янтуду выехал вперёд и поклонился, не слезая с кобылы. За ним — двое других мурз, которых Ахплат не знал: один старый, в белом, второй помоложе, с чёрной бородой.

Выкликавший свернул бумагу.

Больше он никого не выкликнул.

Ахплат стоял среди «товарищей». В Москве, прошлым летом, стольник выкликнул его имя через весь стол — «Ахплатко!» — в чужой форме, из росписи, но его. И весь нижний конец смотрел, как он встаёт и принимает хлеб. Теперь было три имени — и «с товарищи». Он был в «с товарищи», вместе с двадцатью своими мужиками, и с сотниками, которых не знал, и со всеми, кто стоял за мурзами на пригорке.

Он подумал, что так, наверно, и должно быть. Всех не выкликнешь.

Он оглядел пригорок. Здесь стояли сувары со всех рек — с Ҫавала, с Кубни, с малых речек, что в Сӑр«Суру», — в своих шапках, в своих рубахах, с вышивкой каждый своего села, и говорили каждый своим говором, и у каждого был свой порядок родов, и свой юмӑҫ«хранитель имён» дома, и своя перекличка. А для того, кто выкликал, они все были «с товарищи». Одно слово. Чӑваш«чуваш», подумал Ахплат, — и подумал это своим словом, коротким, как сказал его на кӗр сӑри«осеннем пиве». Слово пришлось впору. Он не знал, радоваться этому или нет.

Он всё равно подумал это ещё раз, по дороге домой.


* * *


Русские шли мимо пригорка и смотрели на них.

Ахплат видел, как смотрят. Пешие, в пыли, с пищалями на плечах, поворачивали головы, и на лицах у них было что-то — не злоба и не насмешка. Как будто они видели на пригорке людей, которые радуются, что они пришли. Кто-то махал рукой. Кто-то кричал что-то весёлое.

Сувары стояли, как стояли.

Ахплат не знал, радуется он или нет. Он стоял в кольчуге, на мерине, и смотрел на войско, которое шло мимо, и думал о семнадцати дворах, о Хыркасси, о матери под Анчиковой шубой на вырубке, — и о том, что это войско идёт на Хусан«Казань», и что за Хусан, может, больше никто не придёт жечь. Всё это было одновременно. Он не мог сказать, что из этого главное.

Мужик из Анаткасси рядом с ним снял шапку и поклонился проходящим. Русский стрелец в ответ засмеялся и тоже снял шапку. Мужик надел свою обратно и сказал Ахплату, негромко:

— Бороды у них какие. Как у козлов.

— У козлов короче, — сказал Ахплат.

Мужик засмеялся. Русский стрелец, уже прошедший, обернулся на смех и засмеялся тоже, не зная над чем, и помахал им рукой.

Со стороны, наверно, выглядело так, будто они радуются. Может, так и было. Может, нет. Ахплат не знал. Он потом думал об этом много раз и так и не узнал.


* * *


Их позвали есть.

Столов не было — вернее, столы были, длинные, из досок на козлах, но их поставили для мурз и для русских голов, у шатров, в стороне. Для остальных постелили на траве холсты, и на холсты поставили котлы с кашей, и положили хлеб — их хлеб, суварский, который они привезли на телегах. Ахплат узнал его по холстине, в которой он был завёрнут: Айвикина холстина, с синей полосой по краю.

Они сели на траву. Ели.

Потом встал дьяк — не тот, что в городе, другой, молодой, с громким голосом, — развернул бумагу и стал читать, нараспев, поворачиваясь то к мурзам, то к траве, где сидели остальные:

— …государь вас пожаловал, вины ваши вам отданы, а велено вам на реках мосты мостить и тесные места чистить по дороге…

Юшки рядом не было. Переводил кто-то из людей Янтуду — коротко, тоже нараспев, передразнивая.

— Простили, — сказал он. — И велели мосты.

— Какие мосты?

— На реках. По дороге. От Суры до города. Чтобы войско прошло.

Ахплат положил ложку.

Он сидел на траве, в кольчуге, с ложкой каши, сваренной из чужой крупы, и с куском своего хлеба, и думал: простили. Он не спрашивал за что. Юшка сказал — не спрашивай. Он не спрашивал.


* * *


Государя он увидел один раз.

Это было уже к вечеру, когда ели. Ахплат встал, чтобы размять ноги, и отошёл от холстов к краю пригорка, туда, откуда было видно шатры. Шатров было много, разных цветов, и у одного, самого большого, белого с золотом, толпились люди — так густо, что между ними не было просвета. Бояре в высоких шапках. Воеводы в доспехах. Стрельцы у входа. Кто-то входил, кто-то выходил.

Потом толпа раздвинулась на миг — кто-то вышел, и за ним вышли ещё, — и в просвете, между двумя спинами в парчовых кафтанах, Ахплат увидел его.

Он стоял у входа в шатёр и говорил с кем-то, с воеводой в золочёном шлеме. Высокий. Худой. Молодой. Всё то же, что прошлым летом в палате, — только тогда он сидел неподвижно и смотрел, а теперь стоял и говорил. Борода у него была гуще, чем год назад, — это Ахплат заметил, потому что год назад она была редкая, как у Анчика. Воевода сказал что-то, и государь засмеялся — коротко, откинув голову, как смеются молодые, когда им смешно по-настоящему.

Потом спины сошлись, и просвета не стало.

Ахплат постоял ещё. Просвет не открылся.

Он вернулся к холстам. Анчик спросил, где он был. Он сказал — смотрел.

— На что?

— На шатры, — сказал Ахплат.

Дома он потом скажет Айвике, когда она спросит, видел ли он государя: «Государь был там, где больше всего людей». Больше он ничего не скажет. Он не скажет, что государь смеялся. Он не знал, как это рассказать, чтобы не вышло, будто государь смеялся над ними. Он смеялся не над ними. Он их не видел.


* * *


Обратно ехали через пепелище Хыркасси.

Можно было объехать — дорога шла ниже, у реки, — но Ахплат повернул мерина вверх, к бору, и мужики поехали за ним, не спрашивая.

Хыркасси не было.

Были печи. Тридцать одна печь, чёрные, стояли среди золы на тех местах, где стояли избы, и трубы у некоторых торчали вверх, а у некоторых обвалились. Между печами росла уже крапива. Обгорелые яблони в огородах. Колодезный журавль у двора Сарыя — целый, почему-то не сгоревший, торчал над золой, как палец.

Ахплат остановил мерина у бывших Сарыевых ворот. Ворот не было. Столбы остались — обугленные.

Из бора вышли люди.

Шестеро. Мужики из Хыркасси, в драных рубахах, без шапок, худые, двое с луками, остальные без ничего. Впереди шёл зять.

Он остановился шагах в десяти. Остальные остановились за ним. Ахплат сидел на мерине и смотрел на зятя сверху, и зять смотрел на него снизу.

— Сказали — простят, — сказал зять. — Кто выйдет. Мы слышали. Люди из Анаткасси в лес приходили, сказали.

— Сказали, — сказал Ахплат.

— Простили — так простили, — сказал зять.

На страницу:
15 из 19