
Полная версия
Грешный мент. Барс

Лола Магнум
Грешный мент. Барс
Пролог
Двенадцать лет назад
Мрамор в холле был тёплый. Полы с подогревом, я это почувствовал через подошвы ещё в дверях, и почему-то именно на этом залип. Не на ёлке в два этажа. Не на лестнице, по которой можно было выкатить рояль. На тёплом полу. Блядь.
У меня в квартире тогда батарею перекрывали в апреле, и до октября я спал в свитере и в носках. И близок был к шапке гандоновке на уши.
— Чисто.
— Чисто.
— Второй этаж?
— Погоди, — сказал я.
Шесть утра, двадцать третье декабря. За окнами ещё темно, в холле горит только синяя гирлянда, моргает по кругу, медленно и красиво. Красиво, было бы, если бы не восемь мужиков в чёрном, которые стоят в этом синем и дышат паром, потому что дверь мы за собой прикрыть забыли.
Я потёр ладони, согревая их. Руки замёрзли, пока ждали во дворе.
Меня потряхивало мелкой рябью, но это были не нервы. Я это дело вёл два года и три месяца. За два года и три месяца нервы кончаются, остаётся только бухгалтерия: эпизоды, тома, свидетели, дожить бы до суда. Всем. Нас тоже инфаркты посещают.
Роман Аркадьевич Шатов вышел к нам сам.
Сверху, по лестнице, в халате и тапках, без охраны, потому что она уже лежала в предбаннике и очень старалась не шевелиться. Сорок шесть лет, седина на висках, лицо человека, которого только что оторвали от сна и которому это не то чтобы очень интересно.
Он остановился на последней ступеньке, осмотрел нас, прикинул количество, выдохнул тяжело и устало, и цокнул языком:
— Капитан, — сказал он мне.
Умный сучёныш. Не спросил, кто старший, а просто увидел.
— Ты хоть понимаешь, что ты сейчас делаешь?
— Понимаю. Работу.
— Нет, — он покачал головой почти сочувственно. — Работу ты вчера делал, а сейчас ты в мою жизнь заходишь. А из неё, Ирбисов, потом не выходят. Ногами. Из не потом выносят. Ногами вперёд.
О, какая неожиданность, он знал мою фамилию. Ну, разумеется, он знал мою фамилию. Говорю же, умный сучёныш.
— Роман Аркадьевич, руки.
— Да ради бога.
И он шагнул к столику у стены.
Там лежал телефон, отвечаю, блядь! Я потом сто раз это прокрутил, и там правда лежал только телефон. Но у меня за спиной стоял Пашка Гурин, у Пашки был первый выезд после госпиталя, и Пашка сделал ровно то, чему его учили.
Шатов просто пошёл лицом в мрамор.
И некрасиво так пошёл, скулой. Халат распахнулся, тапок улетел под ёлку, и вот тут вся его осанка закончилась, потому что почти в пятьдесят лет с прижатой к полу головой осанки не бывает ни у кого.
— Отставить, — скомандовал я. — Мягче.
— Да я мягко…
— Мягче, я сказал.
И тогда наверху с грохотом отлетела дверь, раздался топот босых ног и чей-то приглушённый и звонкий ох.
Она стояла на площадке второго этажа. Пижама с утками, босиком, спутанные волосы в одну сторону, щека помятая после подушки... Ребёнок, которого разбудили чужие голоса, спустился посмотреть, что за шум, и увидел, как её отца держат лицом в пол люди в чёрном.
Четырнадцать лет.
Я до сих пор помню, сколько ей было, потому что это было в деле. В деле у меня было всё: сколько ей лет, в какой школе, какой кружок, где мать. Бумажка. Строчка.
Строчка набрала побольше воздуха в грудь и заорала.
Я служил уже тогда шесть лет, я слышал, как орут в обезьяннике, в подъездах и в реанимации. Но чтобы так — не слышал ни разу. Она орала матом, длинно, с придыханиями, и такими взрослыми конструкциями, которые в четырнадцать знать не положено. И в этом ору не было ни капли страха. Только ненависть, чистая, прозрачная и обжигающая, как спирт.
Серёга поморщился и молча двинулся к лестнице.
— Не трогать, — сказал я.
— Так она ж…
— Не трогать.
Я пошёл наверх сам. Четыре ступеньки всего не дошёл — она стояла выше, и получилось, что мы оказались одного роста, на одном уровне.
Глаза в глаза. Она замолчала и вперилась в меня своими глазищами. Смотрела вдумчиво, внимательно, и я даже подумал, ну вот, дошло, сейчас заплачет.
Ога, прям щаз.
Она плюнула мне в лицо.
Точно. С близкого расстояния, промазать было невозможно, и она попала мне в скулу и в угол рта.
За спиной у меня кто-то хмыкнул, и я это запомнил, и потом полгода вспоминал, тихо матерясь.
Я не стал утираться сразу. Я постоял секунду, достал платок, у меня, идиота, был с собой чистый, мать его, платок, родительница положила, вытер лицо, сложил и убрал в карман. Не отводя глаз от мелкой нахалки.
— Утрись, принцесса, — сказал я ей.
— Что?! Это я тебе… Это я в тебя…
— Ты, — я кивнул. — Ты сейчас не на мать свою похожа, и не на девочку. Ты сейчас на него похожа. Вот и утрись, пока можно.
Она судорожно вдохнула, прищурила глаза, и через секунду ударила меня в грудь. Кулаками, обоими, как бьют в дверь, когда за ней кто-то не отвечает.
Я дал ей ударить. Раз. Два. Три.
На четвёртый поймал за запястья, тонкие, горячие и злые.
Внизу Шатова уже подняли и вели к выходу, прямо так, в халате, в одном тапке, руки за спиной. У порога он затормозил и обернулся.
— Ирбисов. Сколько?
— Двенадцать, — сказал я. — Если судья не в духе — четырнадцать.
Он кивнул, как будто цену услышал и счёл приемлемой, и спокойно, не оборачиваясь, через весь холл, сказал дочери:
— Лика. Двенадцать. Считай.
Дверь открылась пошире, впустила клуб холода и закрылась.
Девчонка в моих руках перестала дёргаться, она смотрела на дверь, и я видел, как у неё в голове что-то щёлкает, укладывается, встаёт на место — навсегда.
— Папа вернётся, когда тебе будет двадцать шесть, — сказал я. — Постарайся к этому времени быть кем-нибудь поприличнее.
Она перевела взгляд на меня. Без слёз, абсолютно сухие глаза, и в них — уже не ребёнок.
— Я тебя найду.
— Найдёшь, — согласился я. — Меня все находят.
Я отпустил её запястья и пошёл вниз по лестнице, и синяя гирлянда всё так же бежала по кругу, медленно, будто ей вообще ничего не сказали.
Я вышел на снег, закурил и забыл её к обеду.
Она меня — нет.
Глава 1
Барс
За пятнадцать тысяч я готов быть кем угодно.
В тот четверг я был человеком, который объясняет Славику Гнутому, что «Ленд Крузер» с чужим ПТС — это не "ахуеть как повезло", а временное, и, возможно, даже, геморройное, недоразумение.
Вообще, за последние четырнадцать месяцев я:
— вышибал долги,
— находил сбежавших мужей и сбежавших жён,
— пас неверных супругов по заказу супругов верных,
— возил груз без документов от Ростова до Твери,
— сидел трое суток в машине под чужим окном,
— ломал руку одному коллектору, потому что второй коллектор заплатил больше,
— перегонял битые «японки»,
— торговал запчастями с этих же «японок», а один раз — цветным металлом, снятым с объекта, который, если честно, не был бесхозным.
Я не брал только два вида работы: детей и и не работал по женщинам.
Насчет детей — тут всё понятно, это даже не обсуждение, а биология. Кто тронет ребенка — тот мразь, и разговор с ним будет коротким, как выстрел в упор. Точнее, выстрел в упор и будет, а отмотать срок в мои планы не входило.
А вот с женщинами... Тут, знаешь, не мораль, тут чистая арифметика и здравый смысл.
Женщина — это же пиздец. Она тебе говорит одно, подразумевает второе, а через день обижается, что ты не сделал третье.
Ты ей: «Ваш муж в ресторане с блондинкой».
Она тебе: «Вы что, идиот? Я вас просила за машиной следить!»
А то, что она вчера сама лично написала «следи за ним, гадом, я чувствую, он с кем-то» — это уже забыто. Память у них, как у рыбки, но обида, как у слона.
Я за всё время моего фрилансерства с мужиками-заказчиками ни разу не поругался. Ну, то есть поругался, конечно, но по делу: «Ты мне не заплатил» — «Вот деньги». Всё, инцидент исчерпан.
А с бабами... Ну короче — я их даже охранять не берусь, потому что это вообще отдельная песня. Это же не просто «стой и смотри». Это выслушивай, кивай, угадывай настроение, бегай за шубой, пока она примеряет десятый вариант, и при этом не дай бог не так посмотрел — ты уже «хам и абьюзер». Я лучше буду с Гнутым по гаражам мотаться. Там хоть и геморрой, но хотя бы без истерик и с понятным концом: либо деньги, либо мордобой.
Так что нет. Не работаю по женщинам. Не потому что я шовинист какой-то. А потому что я, знаешь, нервные клетки берегу. Они, говорят, не восстанавливаются. А у меня их после службы на благо общества и так осталось — как в пачке «Беломора» после хорошей попойки.
Так что — не трогаем. Пусть ими занимаются те, у кого стальные нервы, ангельское терпение и, желательно, справка от психиатра.
Всё остальное — приносите, обсудим. Главное — платите.
Теперь вот, долбодятел Славик.
Славик объяснения не любил, Славик любил рисковать своей жопой и разговаривать через дверь.
— Я полицию вызову!
— Вызывай.
За дверью послышался удивлённый всхрюк, потом тишина в две секунды, а потом что-то упало.
— Ты кто вообще такой?
— Я тот, кому заплатили пятнадцать тысяч, чтобы ты вернул тачку. Двенадцать я уже потратил, — я прикурил, стряхнул пепел на его коврик с надписью «Добро пожаловать». — Считай, я работаю в минус, Слава, и это меня очень злит.
Убеждать я умел, и дверь он всё-таки открыл. Люди всегда открывают, и не потому, что я такой страшный, а потому, что человеку невыносимо не видеть того, кто долго стоит на лестничной клетке и вежливо разговаривает. Хотя ты точно знаешь, что тебя вполне можно было бы уже и убить.
Ключи он отдал ровно через минуту, ещё через две минуты мне в руку легли документы. Ну и всё. Ах, да... полтинник сверху я взял просто так, за моральный ущерб. Да он сам предложил, за мою доброту.
И я взял, и не потому, что нуждался.
Хотя нуждался.
...
В гараже у Тимура пахло соляркой, кофе и прошлым веком. Я загнал «Крузер» в бокс, кинул ключи хозяину, который примчался потный, счастливый и всё порывался обнять. Я старательно уворачивался и победил. Ну потому что обниматься с клиентами — это как есть суп в столовой: вроде можно, но зачем.
— Егор Дмитрич, вы волшебник.
— Я безработный.
Он засмеялся. Все смеются, никто не верит, что это не шутка.
Потом были два часа с чужой «Ауди», у которой полетел генератор, потом бутылка вискаря из тех, что покупают на заправке, а потом — Вика.
Вика приехала сама. Вика всегда приезжала сама, в этом был её главный талант и мой главный интерес. Тридцать один год, риелтор, ногти как у птеродактиля, в машине всегда ароматизатор «ваниль». Сейчас она в проёме, куталась в пальто и делала вид, что случайно проезжала мимо промзоны в половине первого ночи.
— Ты мне не звонишь.
— Я никому не звоню.
— Ирбисов, ты хоть раз в жизни говорил женщине что-нибудь приятное?
Я подумал.
— Дверь закрой. Дует.
Она закрыла.
Потом было быстро, зло и на капоте чужой «Ауди», и хозяин «Ауди» об этом никогда не узнает, а если узнает... ну пусть счёт пришлёт. или порадуется, что хоть у кого-то в его семье есть секс. Вика цеплялась за мои плечи и шипела мне в ухо, что я сволочь. Я не спорил. Я вообще редко спорю, когда со мной соглашаются.
Потом она лежала у меня на груди, водила пальцем по рёбрам и считала мои шрамы и дырки от пуль.
— Это что?
— Даты.
— Чьи?
— Не твои.
Она отодвинулась и посмотрела на меня так, как смотрят все: с надеждой, что сейчас я дам ей кусочек себя, хотя бы крошку, хоть что-нибудь, что можно будет унести домой и подержать в руках.
— Егор.
— М.
— Тебя вообще хоть что-нибудь трогает?
— Ты. Вот прямо сейчас. Вот здесь трогаешь, — я взял её за руку и положил её ладонь на свой член.
Она стукнула меня кулаком в грудь, обиделась на четыре минуты и уехала.
Все они всегда уезжают обиженными. Зато возвращаются, тоже все. В этом с женщинами полная ясность: скажи, что ты сволочь, — и тебе поверят и приедут проверить, не изменилось ли чего.
Не изменилось. В этом я был стабилен, потому что постоянность — признак мастерства. А я мастер.
Телефон завибрировал в двадцать минут второго.
«Костя Ерохин» высветилось на экране.
Я посмотрел на экран и не взял.
Костя был моим напарником шесть лет. Костя остался, когда пришло новое руководство, а я нет. Меня не оставили. И Костя три раза в месяц звонил и говорил одно и то же: «Барс, ты дурак, вернись, хоть в ЧОП, хоть кем, у Сомова в охране берут, я поговорю».
А я отвечал одно и то же: «Костян, иди в жопу», — и мы ржали, и потом полчаса говорили ни о чём, и потом я клал трубку и час сидел в темноте с бутылкой. Потому что...
Мне не нужен был этот час. Мне завтра к восьми.
Он позвонил ещё раз. В без четверти два.
И третий — в два ноль девять.
Я перевернул телефон экраном вниз.
Я знаю, как это выглядит. Мне тоже потом объяснили, как это выглядит.
Бля... с-с-су-у-ука-а-а-а..
Глава 2
Барс
Пить я начал в тот вечер около трёх, прямо из горла — стаканы для слабаков, сидя на верстаке и глядя на лампу, которая висела на проводе и качалась, хотя сквозняка не было.
Про коллегию я думаю только пьяный. Трезвый — нет. Трезвый я нормальный.
Апрель. Большой зал главка, двести человек в парадке, на трибуне — Виталий Игоревич Ланской, новый начальник, костюм в полоску, часы из-под манжеты, голос мягкий, как у диктора детских передач. Говорил про показатели. Про то, что раскрываемость по управлению выросла на девять процентов и это наша общая заслуга.
А у меня в сейфе лежало дело, которое мне велели «дораскрыть до конца квартала» так, чтобы человек, которого я два года вёл, остался чистым, а сел его водитель.
И я встал.
Двести человек. Микрофон в проходе. И я сказал, вежливо, я честно старался вежливо:
— Виталий Игоревич, а можно вопрос? Вот эти девять процентов — они из чего сложились? Из работы или из того, что мы перестали регистрировать?
В зале стало тихо так, что было слышно, как у кого-то в кармане вибрирует телефон.
Ланской улыбнулся мне. Тепло. По-отечески. Сказал:
— Хороший вопрос, капитан. Давайте обсудим отдельно.
Мы обсудили отдельно.
Через пять недель была служебная проверка, потом ещё одна, потом «утрата доверия» и запись в трудовой, с которой меня не берут даже в ЧОП сторожить шлагбаум.
Я иногда думаю: если бы я тогда просто сел обратно на стул.
Ничего я не думаю. Я бы встал опять.
...
Разбудил меня телефон.
Шесть сорок, башка чугунная, во рту переночевал кто-то с мехом. Экран показывал «Костя Ерохин», и я, ещё не открыв нормально глаза, уже улыбался — потому что сейчас он скажет «Барс, ты дурак», и я скажу «иди в жопу», и всё будет как всегда.
— Костян, ну ты и упорный, — сказал я в трубку. — Три раза ночью, ты чего, влюбился?
В трубке молчали.
Потом там очень ровно, слишком ровно, сказали:
— Егор. Это Ира.
Я сел.
Я двенадцать лет в органах отработал. Я по одному слову «это» уже всё понял — по тому, как женщина называет себя по имени в телефоне мужа.
— Ира, — сказал я. — Где Костя?
В трубке что-то зашуршало, потом щёлкнуло, потом я услышал, как она набирает воздух, и этот звук мне не понравился. Так набирают воздух, когда уже всё решили, но ещё не сказали вслух.
— Егор. Костя мёртв.
Я стоял в гараже, смотрел на пустую бутылку на верстаке и чувствовал, как что-то внутри меня выключается. Щёлк — и всё. Выжженная внезапно тишина. Как в тот момент, когда вырубают свет во всём квартале, и ты стоишь в темноте, и не понимаешь, что делать, потому что холодильник больше не гудит, и часы на микроволновке погасли, и ты просто стоишь.
— Егор? Ты слышишь меня?
— Слышу.
— Его застрелили. На Тверской-Ямской, на парковке у ресторана. Менты говорят — разбой. Только ничего не взяли, Егор. Бумажник, часы, обручалка — всё при нём. Телефона нет. Одного телефона.
— Кто нашёл?
— Вызвал кто-то. Мне не говорят кто. А машину его нашли на Кировской, за гаражами. Пустую. Двери нараспашку, ключ в замке, — она замолчала, и я услышал, как она сглатывает. — Егор, его ещё и били. Долго. Лицо… я его по родинке узнала. Когда — не говорят. Говорят, экспертиза покажет.
— Кто нашёл?
— Прохожий. Утром. Он лежал у забора, за гаражами. Егор, его... — она замолчала, и я услышал, как она сглатывает. — Его били долго. Очень долго. Врачи сказали, смерть наступила около трёх ночи. Может, позже. Точно не знают.
Ночью. Я ночью пил вискарь… Я сидел на верстаке, смотрел на лампу и думал про коллегию. А Костя в это время умирал. Где-то на Кировской. У забора. За гаражами.
— Ира. Я приеду.
— Егор, подожди...
Я сбросил.
Одевался я быстро. Джинсы, свитер, куртка. Обувь. Ключи. Телефон. Всё это на автомате, руки делали, голова молчала. Голова включилась только когда я уже сидел в машине и вставлял ключ в замок зажигания. И тогда я вспомнил: три звонка. Двадцать минут второго. Без четверти два. Два ноль девять. Три раза. Я перевернул телефон экраном вниз и допил вискарь.
Сука.
Я завёл двигатель и выехал из гаража. Покрышки взвизгнули на асфальте, хотя я не жал на газ. Просто руки были злые.
Кировская — это промзона. Склады, гаражи, бетонный забор, который давно надо было снести, но всё не сносили. Я знал это место. Мы с Костей тут работали. Лет семь назад был один эпизод — кража цветмета с завода, мы сидели в засаде три ночи, и Костя всё время ржал, что если нас тут убьют, то никто даже не найдёт, потому что это место даже бомжи обходят. Я тогда сказал: «Костян, если нас тут не убьют, я тебя сам убью». Он ржал. Он всегда ржал.
Я припарковался у забора. Ментов уже не было — уехали, или ещё не приехали. Неважно. Я вышел, закурил. Утро было серое, мокрое, промозглое. Асфальт блестел от дождя, который прошёл ночью. Или это была не вода. Я не стал проверять.
Место я нашёл сразу. Его не надо было искать — оно само себя показывало. Следы протекторов в грязи, свежие, глубокие, там, где стояла его машина. И в метре от них — пятно на асфальте. Тёмное, большое, въелось в трещины, и дождь его не смыл.
Я стоял и смотрел на это пятно и не понимал. Стреляли на Тверской-Ямской, за двенадцать километров отсюда. Тогда чьё это? Масло? Бомжи подрались? Кто-то собаку сбил? Я не стал подходить ближе.
Не потому что брезговал, просто голова не тянула. Голова у меня в то утро была как тот выключенный квартал — темно, и холодильник не гудит. Я стоял в десяти шагах, курил и смотрел. И думал, что Костя оставил здесь машину, а сам оказался там.
Как? Зачем? С кем? Я потом себе это утро не простил. Ответ лежал у меня под ногами, а я принял его за масло.
Костя был моим напарником шесть лет. Мы вместе ходили на задержания, вместе сидели в засадах, вместе пили после смены. Он был из тех, кто не задаёт лишних вопросов. Он просто делал свою работу. И он остался, когда меня выперли. Не потому что он был крысой, а потому что у него были жена, двое детей и ипотека. И я его не осуждал. Я бы тоже остался. Наверное.
А потом он оказался в центре города, на асфальте. И я не взял трубку.
Я докурил, выбросил бычок и пошёл обратно к машине. Мне нужно было в морг.
Глава 3
Барс
Морг — это не место. Это состояние. Холод, хлорка, серые стены и люди, которые давно разучились улыбаться. Я знал этот морг, я бывал здесь раньше, по работе. Тогда я приходил сюда как мент — с бумагами, с вопросами, с правом. Теперь я пришёл как никто.
На входе сидела женщина в белом халате. Лет пятьдесят, усталое лицо, глаза, которые видели всё. Я набрал в грудь воздуха и сказал:
— Ерохин. Константин. Я к нему.
Она как-то подобралась вся сразу, сон слетел с неё, посмотрела на меня с прищуром и, будто испуганно, а потом спросила:
— Вы кто?
— Брат.
Она не поверила, но спорить не стала, просто кивнула и сказала:
— Второй зал. Налево.
Я пошёл налево. Двери были тяжёлые, металлические, я толкнул их и вошёл.
Внутри было ещё холоднее, чем в коридоре. Кондиционеры гудели ровно, как будто им было всё равно. На столах лежали тела — накрытые, аккуратные, как посылки. Я старался не смотреть по сторонам. Я знал, что там, я видел такое раньше, много раз. Но раньше я приходил сюда как мент. С бумагами. С вопросами. С правом. Теперь я шёл вдоль столов, и у меня не было ни бумаг, ни вопросов, ни права.
Он лежал на столе, под простыней. Я не стал откидывать простыню полностью — только лицо. Я знал, что там. Я видел такое раньше. Много раз.
Лицо было... не Костино. Опухшее, синее, чужое. Губы разбиты, нос сломан, под глазами — тёмные круги, как будто он не спал неделю. Но это был он, я узнал бы его даже таким. По шраму на подбородке, по родинке на щеке, по тому, как он лежал — руки вдоль тела, ладони вверх, как будто сдался.
Я стоял и смотрел. Минуту. Две. Пять. Не знаю сколько. Время в морге течёт по-другому. Оно густеет, как кровь на холоде. Я смотрел на его руки — большие, рабочие руки, с обломанными ногтями. Эти руки когда-то учили меня хитромудровыебанному захвату. Эти руки когда-то таскали меня на плечах. Эти руки когда-то наливали мне водку на его свадьбе. Теперь они лежали ладонями вверх, пустые, как будто просили милостыню.
Потом я сказал:
— Костян. Ты чего, сука? Ты чего, а? Я же не взял. Я же... я же просто перевернул телефон. Я же не знал, ты чего не сказал-то? Ты чего звонил-то? Ты бы написал, ты бы SMS, блядь, скинул. Я бы взял. Я бы взял, Костян.
Он молчал. Конечно, он молчал. Мёртвые не отвечают.
— Ты же знал, что я не беру после полуночи. Ты же знал, сука. Ты же знал, что я пьяный. Ты чего звонил-то, а? Ты чего не написал? Я бы встал. Я бы приехал. Я бы...
Я замолчал, потому что понял, что предъявляю претензии трупу. Трупу, который ещё вчера был мне как брат. Ну, может и не как брат, но... С трупом, который звонил мне три раза, а я, сука, перевернул телефон и продолжил бухать.
Я стоял ещё немного, потом накрыл его простыней. Аккуратно, как будто ему было больно, как будто он мог почувствовать. Потом провёл ладонью по его волосам — жёстким, коротким, как у солдата. Как у него всегда было.
Вышел я оттуда быстро, почти бегом. На улице закурил, и руки тряслись, и я никак не мог попасть зажигалкой в сигарету. Потом всё-таки попал, затянулся, и меня накрыло. Накрыло так, что я сел на корточки у стены и сидел, и курил, и смотрел в асфальт, и никак не мог встать.
Потому что Костя звонил мне три раза. Ночью. Он не стал бы звонить просто так. Он знал, что я не беру трубку после полуночи. Он знал, что я пьяный, но он всё равно звонил. Значит, было что-то важное, что-то, что не могло ждать.
И его убили.
Я докурил, встал и пошёл к машине. Мне нужно было к Ире.
Ира жила в Купчино. Панелька, девятый этаж, лифт не работал, и я поднялся пешком. Панелька была старая, ещё брежневская, с облупившейся краской на стенах и запахом кошек. На лестничных клетках кто-то курил, кто-то пил, кто-то, наверное, жил. Я поднимался и считал этажи, чтобы не думать. Первый. Второй. Третий. На пятом кто-то ругался за дверью. На седьмом плакал ребёнок. На девятом я остановился и понял, что не знаю, что сказать.
Стучал долго — она не открывала. И я стучал, стучал, стучал... Потом она открыла, и у неё было лицо человека, который плакал всю ночь и уже не может плакать.
— Егор.
— Ира.
Она отступила, пропуская меня, я вошёл. Квартира была маленькая, тесная, но чистая. Дети, наверное, спали, или были у бабушки. Я не спросил.
В коридоре стояли детские кроссовки — маленькие, розовые, аккуратно составленные. На вешалке висела куртка Кости, серая, которую он носил последние года три. Я видел её и не мог отвести глаз. Она висела, как будто он только что пришёл и повесил её. Как будто он сейчас выйдет из кухни и скажет: «О, Барс, привет. Ты чего пришёл-то?»
На кухне стоял чайник, чашки, печенье, всё, как будто для гостей. Только гостей не было. Был только я.
— Садись, — сказала она.
Я сел, она налила чай, даже не спросив. Просто так положено. Просто ей это нужно было. Я не стал пить. Она села напротив. Смотрела на меня. Долго.
— Он что-то говорил? — спросил я. — Перед тем как уйти?
— Он сказал, что едет к тебе. Я не знаю, зачем, он не объяснил, просто сказал: «Это важно. Я должен сказать Барсу». И ушёл.
Важно. Что может быть важно в два часа ночи? Что-то, что Костя узнал. Что-то, что он не мог сказать по телефону. Что-то, что касалось меня. Или не меня? Но тогда... кого? Чего?









