Зеркало
Зеркало

Полная версия

Зеркало

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 3

Это был первый раз, когда Анхель услышал, что его мир — не лучший из миров. До этого он думал, что жизнь везде такая же, как в Ла-Альдеа: такая же размеренная, такая же бедная, такая же пропитанная молитвами и запахом оливкового масла. Но оказалось, что нет — что где-то есть Америка, куда люди уезжают, потому что здесь нет жизни. Эта мысль засела в нём и осталась надолго, хотя он никому о ней не говорил.

Они вернулись в деревню через неделю. И когда Анхель снова увидел знакомые холмы, знакомые каменные дубы, знакомые белые стены домов и черепичные крыши, он почувствовал то, чего не ожидал: облегчение. Потому что, как бы ни был прекрасен океан, дом был домом. Здесь пахло травами на полу, здесь горела лампадка перед распятием, здесь мать каждый вечер становилась на колени и молилась. Здесь был его мир.

Шли годы. Анхель рос, становился выше, и черты его лица, по-детски мягкие, начинали приобретать ту строгость, которая будет свойственна ему в юности. Он по-прежнему ходил к мессе, и теперь не просто слушал, но и помогал падре Херонимо — прислуживал в алтаре, подавал воду и вино, звонил в колокол. Падре Херонимо, стареющий и всё чаще болеющий, привязался к мальчику, видя в нём то ли будущего священника, то ли просто утешение в своей одинокой старости. Он начал учить Анхеля латыни — той самой латыни, которая так завораживала его в детстве. И Анхель впитывал эти уроки с жадностью, которая удивляла старого священника.

Pater noster, qui es in caelis, sanctificetur nomen tuum, — повторял Анхель, и слова эти звучали у него не как заученный урок, а как песня.

— Хорошо, очень хорошо, — кивал падре Херонимо. — Ты схватываешь быстрее, чем семинаристы, которых я учил, когда был молодым. Из тебя вышел бы хороший священник.

Анхель не отвечал на это ничего. Мысль о том, чтобы стать священником, приходила ему в голову — особенно после тех видений, которые у него были в лихорадке, — но он ещё не был уверен. Он чувствовал, что его предназначение может быть иным. Каким — он пока не знал.

Мать, разумеется, мечтала, чтобы он стал священником. Для неё это было бы высшим счастьем — увидеть своего сына в сутане, служащим мессу, приносящим Бескровную Жертву. Она говорила об этом постоянно, но не прямо — она была слишком мудра, чтобы давить на сына, — а намёками, иносказаниями, историями о святых, которые с детства посвятили себя Богу.

Отец, Хосе Антонио, относился к этому с обычным своим молчаливым скептицизмом. Он не возражал против того, чтобы сын стал священником, — в конце концов, это была почётная профессия и единственный способ для крестьянского мальчика выбиться в люди, — но и не поощрял. Ему нужен был помощник в поле, и он надеялся, что Анхель, когда подрастёт, возьмёт на себя часть работы. Земля не ждёт, а священников в Испании и так хватает.

Так прошло детство Анхеля Альварес-и-Фуэнтеса. Когда ему исполнилось двенадцать лет — это был 1927 год, — он уже не был ребёнком в том смысле, в каком бывают детьми городские мальчики, защищённые от жизни стенами школ и домов. Он умел доить козу и забивать ягнёнка (хотя это давалось ему тяжело — он плакал первый раз, когда пришлось это делать); он умел пахать на осле и собирать оливки; он умел читать латинские молитвы и знал наизусть многое из Евангелие от Матфея; он знал, как пахнет земля после первого осеннего дождя и как выглядят звёзды в безлунную ночь над эстремадурскими холмами. Он был высоким для своего возраста, худощавым, с большими карими глазами и тихим голосом. Деревенские девушки уже начинали поглядывать на него, но он этого пока не замечал.

Однажды вечером — это было в октябре, незадолго до Дня Всех Святых — он сидел на склоне холма над деревней и смотрел на закат. Солнце опускалось за Гвадарраму, и небо было того особенного цвета, который бывает только осенью, — розовато-оранжевого у горизонта и бледно-фиолетового выше, с тонкой полоской облаков, похожих на перья необычных крыльев. И там, на холме, Анхель вдруг почувствовал то, что раньше чувствовал только смутно: чувство, что он стоит на пороге чего-то огромного. Детство кончалось. Впереди была юность. И там, впереди, его ждало то предназначение, о котором говорила мать и которое он сам смутно ощущал всю свою короткую жизнь.

Он встал, отряхнул с колен сухую траву и пошёл вниз, в деревню, где в окнах уже зажигались огни. И в этот момент он был счастлив — счастлив просто от того, что живёт на этой земле, под этим небом, среди этих людей. Он не знал тогда, что это счастье — тихое, безмятежное — продлится недолго. Что впереди его ждут потрясения, потери, боль. Что он умрёт, не дожив до двадцати трех лет, на поле боя под Гвадалахарой, от пули другого юноши, родившегося с ним в один год.

Но это всё было впереди. А пока — пока была только эта осень, этот закат, этот запах сухой травы и тимьяна. Пока было только это детство, которое уходило, как уходит вода из пересохшего колодца, — медленно, неумолимо, навсегда.

Мария дель Кармен ждала его дома. Она, как всегда, стояла на коленях перед распятием и молилась. Услышав шаги сына, она поднялась, перекрестилась и пошла накрывать на стол. Ужин был скромным — хлеб, козий сыр, несколько оливок. Но для них это был пир, потому что они были вместе и были живы, а это, в конце концов, и есть счастье — то единственное счастье, которое доступно беднякам.

И ночь опустилась на деревню Ла-Альдеа — тихая, звёздная, прохладная. Лаяли собаки. Где-то далеко кричал осёл. Ветер нёс запахи осени — сухой травы, зрелых оливок, дыма из труб. И мальчик по имени Анхель спал в своей комнате, и ему снилось море — то самое синее море, которое он видел в восемь лет и которое с тех пор не мог забыть. Оно было прекрасно и бесконечно, и в нём отражались звёзды, такие же яркие, как те, что горели сейчас над эстремадурскими холмами.

А время шло. И оно не ждало никого.


Глава 4. Детство. Мадрид, 1918–1927

Рассказывает мать: Консуэло Гарсия-и-Лопес

В рабочих кварталах Мадрида дети растут быстро. Им некогда быть детьми — жизнь сама выталкивает их на улицу, в лавку за углём, в очередь за хлебом, в соседний двор, где надо присмотреть за младшими. Мой Пабло был таким. В пять лет он уже знал, сколько стоит фунт чечевицы и как отличить свежую рыбу от лежалой. В семь он читал газеты — сначала по слогам, потом всё быстрее, — и задавал вопросы, на которые у меня не всегда находились ответы. Спрашивал: почему одни люди живут во дворцах, а другие в двух комнатах? Почему его отец работает по двенадцать часов, а денег всё равно не хватает? Почему священник в церкви Сан-Каэтано говорит, что бедные блаженны, а сам ходит в шёлковой рясе? Я слушала его и думала: этот мальчик родился с чувством справедливости — острым, как лезвие ножа. И я боялась. Потому что знала: с таким чувством жить трудно. Очень трудно.


Первое осознанное воспоминание Пабло Гарсия-и-Лопеса было связано не со светом, не с лицом матери, а с шумом. С тем особым шумом, который наполняет мадридские корралы с раннего утра до поздней ночи и который становится для их обитателей чем-то вроде дыхания — настолько привычным, что его перестаёшь замечать, но стоит ему исчезнуть, и ты просыпаешься в тревоге. Этот шум состоял из множества слоёв, наложенных друг на друга, как пласты краски на старых стенах: крики уличных торговцев, выкликавших свой товар («Сардины! Свежие сардины из Виго!»); стук копыт лошадей и мулов по булыжнику; перебранка соседок на общей галерее; плач детей; звон колоколов церкви Сан-Каэтано; и поверх всего этого — ровный, низкий гул Мадрида, города-улья, города-муравейника, который никогда не затихал полностью.

Пабло было три года, когда он выбрался из квартиры на общую галерею и, просунув голову между прутьями перил, стал смотреть вниз, во внутренний двор. Там, внизу, его мать развешивала бельё на верёвках, натянутых между галереями, и солнечный свет падал на мокрые простыни так, что они казались огромными крыльями. Он смотрел на мать, и его вдруг охватило странное чувство, для которого у него тогда не было слов, но которое он запомнил на всю жизнь. Это было чувство одновременно любви и страха — любви к этой маленькой женщине, которая так ловко управлялась с простынями, и страха перед миром, который был так велик, а он так мал. Потом мать подняла голову, увидела его и крикнула: «Отойди от перил, немедленно!» — и чувство исчезло, сменившись обидой. Но когда он вырос, он понял: это был первый проблеск сознания. Первый момент, когда он осознал себя отдельным существом в огромном, непонятном мире.

Детство в рабочем Мадриде 1920-х годов было суровым. Не жестоким — жестокость была скорее исключением, — но суровым, как сурова сама кастильская зима. Пабло рано узнал, что такое голод. Не тот острый голод, от которого умирают, — до этого, слава Богу, не доходило, — а тот хронический, тупой голод, который поселяется в желудке и не уходит никогда. Их семья питалась тем же, чем питались все рабочие семьи в коррале: чечевицей, нутом, хлебом, иногда сардинами, ещё реже — мясом. По воскресеньям мать готовила косидо — густое варево из нута, картофеля и кусочка сала, которое варилось несколько часов, наполняя квартиру запахом, сводившим Пабло с ума. Он сидел на табуретке и смотрел, как поднимается пар над кастрюлей, и ждал, когда наконец можно будет есть. Эти воскресные обеды были главным событием недели — не только из-за еды, но и потому, что в эти часы вся семья собиралась вместе, и отец, усталый после шестидневной работы, иногда рассказывал что-нибудь о депо, о паровозах, о том, как однажды машинист дал ему подержаться за рычаг, и он на целую минуту стал почти машинистом.

До него у Консуэло было ещё четверо — два мальчика и две девочки, — но все они умерли, не дожив до года: одного унесла дифтерия, остальные просто угасли от слабости, как гаснет огонь, когда в лампадке кончается масло. Поэтому на Пабло, пятого, она смотрела с особенной, почти исступлённой надеждой: этот должен выжить. Этот будет жить. Этот изменит мир.

Энрике Гарсия был хорошим отцом — настолько хорошим, насколько может быть хорошим отец, который видит своих детей только поздно вечером и в воскресенье. Он никогда не бил Пабло (и даже не шлёпал — это было прерогативой матери, да и то в редких случаях), но его молчаливое присутствие действовало на мальчика сильнее любого наказания. Когда отец был недоволен, он просто замолкал ещё больше обычного и смотрел на Пабло долгим, тяжёлым взглядом, от которого тому становилось стыдно — даже если он не знал, в чём провинился. Этот взгляд говорил: «Я работаю двенадцать часов в день, чтобы ты мог есть этот хлеб, так не заставляй меня жалеть об этом». И Пабло, хотя и был ещё ребёнком, понимал эту безмолвную речь.

С матерью было иначе. Консуэло была не просто матерью — она была проводником в мир идей. Это она научила Пабло читать. Не по букварю, а по газетам — тем самым рабочим газетам, которые она сама читала украдкой от мужа. Она сажала сына рядом с собой на продавленный диван, открывала страницу и водила пальцем по строчкам: «Вот смотри: „Ра-бо-чи-е всех стран, со-е-ди-няй-тесь“. Это написал человек по имени Карл Маркс. Он жил далеко, в Германии, но его книги читают во всём мире». Пабло было пять лет, он, разумеется, ничего не понимал — ни кто такой Маркс, ни что значит «соединяйтесь», ни где находится Германия. Но слова «рабочие» он понимал. Его отец был рабочим. Сосед Хоакин, крёстный, был рабочим. Все вокруг были рабочими. Значит, эти слова были про них.

— А зачем они должны соединяться? — спросил он.

— Потому что поодиночке они слабые, а вместе — сильные, — ответила Консуэло. — Посмотри на отца. Он работает один. Если он попросит у начальника больше денег, начальник его просто уволит и возьмёт другого. Но если все рабочие в депо попросят вместе, начальнику придётся с ними говорить. Понял?

Пабло кивнул. Он не был уверен, что понял до конца, но главное уловил: вместе — сила. Это было простое, почти детское правило, но в нём уже была заложена вся будущая жизнь Пабло Гарсия-и-Лопеса.

Улица была вторым домом для мадридских детей, и Пабло не был исключением. Едва научившись ходить, он уже играл во дворе корралы с другими детьми, а став постарше, начал выходить за пределы Калье-де-Эмбахадорес — сначала на соседние улицы, потом всё дальше и дальше. Мадрид его детства был городом контрастов, гораздо более резких, чем сегодня. Чтобы понять это, достаточно было пройти пятнадцать минут на север — от корралы к Пуэрта-дель-Соль, а оттуда к Гран-Виа, которую тогда ещё только достраивали.

Там, на Гран-Виа, всё было другим. Там были огромные белые здания с лепниной и балконами, гостиницы с швейцарами в ливреях, кафе с зеркальными окнами, за которыми сидели сеньоры в шёлковых платьях и сеньоры в костюмах с иголочки. Там пахло не чечевицей и карболкой, а духами, кофе и свежей выпечкой. Там автомобили сигналили друг другу, и их было так много, что Пабло в первый раз, когда попал туда с матерью, замер на тротуаре и не мог идти — он просто смотрел, как эти блестящие машины катятся по мостовой, и не верил, что они настоящие. До этого он видел только повозки, фиакры и изредка грузовики.

— Почему они такие? — спросил он у матери.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
3 из 3