
Полная версия
здесь не ложится снег
И ушёл.
Она простояла в коридоре секунд десять.
Потом сказала себе, что скважина номер восемь стоит на открытом месте у торца дома, что номер написан краской на трубе, что вчера она сидела над ней двадцать минут при свете дня и что мимо за эти двадцать минут прошло человек пятнадцать.
Это было полное, законченное и абсолютно правдоподобное объяснение.
Домой она шла в седьмом часу, уже в темноте.
Подморозило крепче вчерашнего, и грязь на Гвардейской встала гребнями, и идти надо было по кромке, вдоль бордюра, где ровно.
У третьей пятиэтажки, у торца с отдельным входом и железным козырьком, горело одно окно, низкое, и оно было приоткрыто на форточку, несмотря на минус.
Ася прошла под ним, и её окликнули.
— Анастасия Юрьевна.
Она остановилась.
В форточке, в жёлтом прямоугольнике, было лицо — фельдшерица, Валентина Петровна, в белом, и за ней, в глубине, стеклянный шкаф с ампулами.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, доченька. Вы чего в такой холод без шапки?
— Я забыла.
— Ну-ну. — Валентина Петровна оперлась локтями на подоконник изнутри и стала видна по грудь. — А я смотрю — идёт кто-то и по краешку, по краешку. Я и думаю: приезжая. Наши-то посередине ходят.
Ася засмеялась.
— Вы заходите как-нибудь, — сказала Валентина Петровна. — Я вам горло посмотрю, у вас голос сиплый. Тут у всех сиплый, тут воздух такой. Привыкнете — пройдёт.
— Спасибо. Я зайду.
— Заходите.
Ася кивнула и пошла.
Она сделала шагов пять, и в спину, из форточки, спокойно и негромко, как говорят вслед, чтоб не кричать, Валентина Петровна сказала:
— Ты Тамаре-то хорошее сделала.
Ася остановилась.
Она постояла спиной, потом обернулась.
Валентина Петровна всё так же стояла в форточке, опираясь на подоконник, и лицо у неё было доброе, круглое, уставшее и совершенно обыкновенное.
— Я просто померила, — сказала Ася.
— Ну да, — сказала Валентина Петровна. — Померила.
Форточка закрылась, и в окне осталась только белая спина и стеклянный шкаф.
Ася дошла до угла и остановилась под фонарём, который просел и поднялся, и стала считать.
К Дудко она заходила вчера, во вторник, в одиннадцать утра. Тамаре Анатольевне она не сказала ни одного слова про цифры — ни про восьмую скважину, ни про порог, ни про погрешность, ничего; она вообще ни разу не произнесла при ней ни числа. Журнал вчера вечером был у неё в комнате, в профилактории, на столе, под ладонью. Сегодня в девять его переписали в ведомость, и ведомость ушла в папку комиссии, которая соберётся семнадцатого.
И никто, ни один человек в Гривцах, ещё не мог знать, что между вчерашним карандашом и сегодняшними чернилами в ноль целых ноль ноль двадцать первой сотых что-то переменилось.
Ася пошла дальше, и у неё сильно стучало под горлом, и ей было холодно без шапки, и на языке стоял вкус, как от батарейки.
«Она про Славика, — подумала Ася. — Она про то, что я к ним зашла. Человек зашёл к лежачему, посидел, поговорил — это и есть хорошее».
Мысль была полная, законченная и абсолютно правдоподобная.
Ася дошла с ней до самого профилактория и, уже поднимаясь по ступенькам, поняла, что не может вспомнить, говорила ли она хоть кому-нибудь, что вообще была у Дудко.
Глава девятая
ПО ЧЕТВЕРГАМ
Двадцать первого октября Богуш въехал в распадок в двадцать минут девятого и на спуске, по привычке, опустил стекло.
В машину вошёл холод и мокрый уголь.
Он подождал. Потянул носом ещё раз, подержал, выдохнул.
Ничего.
То есть всё на месте: дым из труб, солярка, сырой отвал, — и то, сернистое, тоже было где-то там, он знал, что оно там, как знаешь, что за стеной сосед. Просто оно перестало быть отдельным. Оно стало частью того, как здесь пахнет вообще.
Богуш поднял стекло и поехал вниз, и на предпоследнем повороте поймал себя на том, что ищет глазами гипсового горняка у ДК, как ищут ориентир в городе, где жил.
Сначала он поехал на Садовую.
Дом Ковригина стоял четырнадцатым от угла, нетопленый, с занавесками. Калитка была не заперта, и дверь в сени была не заперта, и Богуш постоял на крыльце, потом постучал в стекло и толкнул.
В доме было плюс четыре и пахло мышами.
Мебель стояла на местах. На столе лежала клеёнка, а на клеёнке — стопка тарелок, вымытых и составленных, и поверх тарелок бумажка, придавленная солонкой: «Валере. Кастрюлю большую взяла Зинаида Павловна, вернёт. Ковёр у нас на сохранении. Т.».
У нас двери не запирают.
Богуш положил бумажку обратно, вышел и поехал в администрацию.
Валерка Ковригин был в Киселёвске и приезжал раз в месяц. Уведомление ему уже отправили почтой, а копия постановления лежала у Богуша в папке, и вручать её было некому, и, значит, надо было писать в материал справку об этом, и, значит, эту справку должен был кто-то подписать.
Кроме справки требовалась вторая: о принятых мерах по ограждению провала, за подписью главы поселения.
Глава принимал по четвергам.
В коридоре администрации сидели одиннадцать человек.
Коридор был узкий, с крашенными в две краски стенами — низ зелёный, верх белый, — и вдоль стены стояли две скамьи из ДК, из того же гарнитура, что и кресла в зале, только без откидных сидений. Над дверью кабинета висели часы, и часы шли.
Богуш вошёл, поздоровался в пространство, ему ответили шестеро, и он сел с краю.
Первое, что он отметил, — как они сидят.
Одиннадцать человек на двух скамьях, рассчитанных на четырнадцать. Между каждым и каждым — пустое место. Не случайно, а ровно, с одинаковым интервалом, как расставляют стулья на экзамене.
Второе — о чём они говорили.
Они говорили о комбикорме. Потом о том, что у Никитиных телёнок. Потом о том, что на трассе ГАИ поставили новый пост и что теперь в Прокопьевск надо трезвым. Никто ни разу не спросил соседа, зачем тот пришёл, и никто ни разу не сказал, зачем пришёл сам.
Третье он отметил, но не стал додумывать: у самой дальней стены, на конце второй скамьи, сидел человек в ватнике.
Он сидел там, когда Богуш вошёл, и с ним никто не заговорил, и он ни с кем.
Дверь кабинета была обита дерматином, и дерматин глушил слова, но не голоса.
Богуш слушал полтора часа и за полтора часа не разобрал ни одной фразы целиком, а разобрал ритм.
Ритм был такой: сначала быстро и громко — это заходящий, он говорит своё, он готовился, он перебивает сам себя. Потом пауза. Потом низкое, ровное, короткими кусками, с паузами между кусками, — это хозяин кабинета. Потом опять быстро, но уже тише. Потом опять низкое, и после низкого всегда наступала тишина секунд на пять.
И потом человек выходил.
Выходили все одинаково. Открывали дверь, прикрывали за собой аккуратно, делали три шага по коридору и на третьем шаге поднимали лицо, и лицо у всех было одно и то же — не радостное и не расстроенное, а собранное, как после врача, когда результат ещё надо осмыслить дома.
И ни один из вышедших не сказал ни слова сидящим.
В половине одиннадцатого по коридору прошла девушка.
Она шла не в очередь, а мимо, к другой двери, в конце, — с брезентовой сумкой на плече и с папкой, прижатой локтем, простоволосая, в синей куртке, и, проходя, сказала «здравствуйте» громко и всем сразу, как говорят в кабинете, а не в коридоре.
Ей ответили.
Ответили нормально: две женщины кивнули, один старик сказал «здравствуй, дочка», кто-то подвинул ногу, чтоб не задела.
И через секунду после того, как она прошла и скрылась за той дверью, в коридоре стало на четверть тише.
Разговор про телёнка не прекратился — он просел, как проседает лампочка, и пошёл дальше, и через полминуты шёл уже на прежней громкости. Богуш не смог бы объяснить, что именно изменилось; он просто почувствовал это спиной и затылком, как чувствуешь сквозняк.
Рядом с ним женщина лет пятидесяти сказала соседке:
— Хорошая девочка. Обходительная.
— Обходительная, — согласилась соседка.
— Она у Симаковых в подполе мерила, так она сапоги сняла. В подпол! В носках полезла, чтоб не натоптать.
— Ну.
Пауза.
— А работа у неё, конечно, — сказала первая.
— Работа, — сказала вторая.
И обе замолчали, и одна стала поправлять платок, а другая посмотрела на часы над дверью.
Богуша приняли в двенадцать сорок, вне очереди.
Он зашёл после старика с папкой, и старик, выходя, придержал ему дверь и сказал: «Проходите, вы ж по службе».
Кабинет был небольшой: сейф, шкаф с папками, стол буквой Т, графин, три стула, на стене — план посёлка под стеклом, выцветший, с приколотыми кнопками бумажками. На подоконнике — герань и радиотелефон на базе.
Птахин встал, подал руку и сел.
— Игнат Петрович.
— Роман Ильич.
Руку он пожал крепко и коротко и на Богуша посмотрел ровно столько, сколько нужно, чтобы узнать, — и отвёл глаза на графин.
— Слушаю вас.
Богуш объяснил про две справки. Птахин слушал, глядя на графин, потом на телефон, потом опять на графин.
— Сделаем, — сказал он. — Нина Афанасьевна к вечеру отпечатает.
— Мне бы сегодня.
— К вечеру и будет сегодня.
Он выдвинул ящик, достал бланк, повертел, посмотрел на верхний угол и произнёс вслух, негромко, себе:
— Сорок седьмой.
Потом расписался.
Богуш это заметил. Он заметил, что человек назвал номер исходящего раньше, чем поставил подпись, и что назвал его не для кого-то, а для себя, и что на секунду, произнося цифру, он смотрел прямо на бумагу, а не мимо. Богуш отложил это, как откладывают форму лица: может пригодиться.
— По Ковригину, значит, отказ, — сказал Птахин.
— Отказ.
— Ну и правильно. — Птахин повернулся вполоборота к плану под стеклом. — Что тут расследовать. Земля.
— Формально да.
— А неформально? — спросил Птахин, не оборачиваясь.
— Неформально у него сорок четыре процента карбоксигемоглобина.
Птахин помолчал.
— Долго, — сказал он.
— Долго.
— Он глухой был на левое ухо, — сказал Птахин плану под стеклом. — С восемьдесят девятого, у него в лаве рядом рвануло. Так что, может, он и не понимал, что кричит в одну сторону.
Он сказал это тем же ровным административным голосом, каким говорил про исходящий номер, и Богуш вдруг очень отчётливо увидел, что этот человек про Ковригина Петра Ильича знает всё: и про ухо, и про год, и, вероятно, про то, сколько тот брал за поправленный забор.
— Вы всех помните? — спросил Богуш.
— Я тут с пятьдесят девятого, — сказал Птахин. — Кого ж мне ещё помнить.
Он придвинул к себе следующий бланк.
— Вы вот что. Вы ограждение съездите посмотрите сами, прежде чем справку брать. А то я вам напишу, что обваловано, а вы потом с этой справкой… — Он поискал слово. — Не по-человечески получится.
— А обваловано?
— Обваловано, — сказал Птахин. — Колючка в два ряда и табличка. Обваловать землёй нечем, у нас бульдозера нет с две тысячи четвёртого года. Но написать я могу «приняты меры», и это будет правда, потому что меры приняты.
Он поднял глаза и посмотрел на Богуша — три секунды, не больше, — и отвёл на графин.
— Я вам по-человечески говорю, — сказал он. — Чтоб вы понимали, что подшиваете.
Богуш вышел, сел на прежнее место и стал ждать Нину Афанасьевну.
Дверь за ним не закрылась до конца.
Она была тяжёлая, на пружине, и пружина её доводила, но в последний сантиметр дерматиновая обивка цеплялась за косяк, и дверь замирала. Он обернулся, чтобы прикрыть, и в эту секунду мимо него в кабинет прошла женщина — не глядя, боком, с сумкой, — и дверь осталась как была.
Богуш сидел в метре от щели.
— …Ильич, я не жаловаться, — говорила женщина. Голос был высокий и сразу торопливый. — Я просто чтоб вы знали. Мы люди простые, мы не понимаем, а вы человек грамотный.
— Слушаю.
— Вот эта, институтская. Она у нас в подполе была, замерила — и ничего. А у Симаковых замерила — и они в зоне. А у Симаковых зять на разрезе в снабжении.
Пауза.
— Я не говорю, что она берёт, — сказала женщина быстро. — Я не говорю. Мне люди сказали, а я вам передаю, потому что вы должны знать, кто у нас тут ходит с приборами.
Птахин что-то сказал — низко, коротко, Богуш не разобрал.
— Так а как она тогда?! — Голос поднялся. — Как она тогда линию эту провела, что у нас по улице, а у них по огородам?
Снова низкое.
И потом Богуш услышал целиком, потому что мужчина в кабинете повысил голос ровно настолько, чтобы его было слышно у двери:
— Я в её работу не лезу. Она из института.
Тишина.
— Ну, — сказала женщина через несколько секунд, уже медленнее. — Из института.
— Из института, — повторил Птахин. — У неё своё начальство, у неё методика, у неё приборы поверенные. Ко мне она отношения не имеет. Я её не нанимал и снять не могу.
— А кто может?
— Я такими вещами не занимаюсь, — сказал Птахин.
Стул скрипнул.
Богуш встал, шагнул к двери и прикрыл её плечом, как прикрывают чужую дверь, чтоб не дуло, — не вслушиваясь, а наоборот, прекращая слышать.
Он сел обратно и вынул блокнот, потому что вспомнил, что до сих пор не заказал справку о метеоусловиях за девятое-одиннадцатое августа, а без неё третий пункт указания закрыт не будет, и надо звонить в Кемерово, а звонить отсюда неоткуда, значит — из района, значит, завтра.
Он записал: «метео 09-11.08, ЦГМС, звонок 22.10».
И подчеркнул.
За фразой, только что услышанной, он ничего не записал, потому что там нечего было записывать. Человек, которому пожаловались, отказался обсуждать чужую работу. Это была корректная, законная и, по совести говоря, единственно правильная позиция должностного лица.
Он даже подумал — очень коротко, без всякого веса, — что формулировка неудачная: «я такими вещами не занимаюсь» звучит так, будто кто-то другой занимается. Подумал и отпустил, потому что человек говорил уставшим языком в конце четвёртого часа приёма, и ловить его на языке было бы дешёвкой.
К ограждению он съездил в три.
Колючка стояла. Табличка висела. Одного штыря не было — вырвали вместе с бетонной пробкой, и проволока в этом месте провисла до земли, и через неё была натоптана тропа: не звериная, а человеческая, двумя следами, туда и обратно.
Богуш постоял и посчитал, сколько отсюда до крайнего дома.
Получилось двести десять, как и было в протоколе.
Он походил по краю. Яма за два месяца осела, стенки оплыли, на дне набралась вода и уже подмёрзла, и в лёд вмёрзли доска и полбаллона. Тепла от неё больше не шло.
Он присел на корточки и почему-то долго смотрел на эту застывшую воду, и в какой-то момент поймал себя на том, что считает — не предметы, а что-то другое: он считал вдохи. Свои.
Богуш встал, отряхнул колени и пошёл к машине.
Нина Афанасьевна сказала прийти в семь, потому что принтер один и он в кабинете у главы, а в кабинете до шести приём.
Богуш поужинал в ДК, у себя, — хлеб, килька, кипятильник, — и в семь вернулся, и справок не было, потому что Птахин ушёл в шесть и унёс ключ.
— Он вернётся в девять, — сказала Нина Афанасьевна, надевая пальто. — Он всегда возвращается. Вы подождите или утром зайдите.
— А он в девять чего?
— Работает, — сказала Нина Афанасьевна и посмотрела на него так, будто он спросил, зачем зимой топят.
В начале девятого Богуш вышел пройтись, потому что в методкабинете было плюс шестнадцать и хотелось согреться ходьбой.
Он дошёл до конца Заводской, свернул на Садовую, вернулся дворами. Подмораживало. Лужи хрустели. Фонари просели, поднялись, просели.
На обратном пути он прошёл мимо дома главы — двухэтажный брусовой, второй от угла, крыльцо в три ступени, палисадник с крашеной шиной, — и в кухонном окне горел свет.
Занавеска была задёрнута на три четверти.
В оставшейся четверти был виден край стола под клеёнкой, лампа с абажуром, опущенная низко, и руки.
Птахин сидел боком к окну. На столе лежали бумаги — не стопкой, а разложенные внахлёст, веером, страниц пятнадцать. Он вёл по строчкам ногтем указательного пальца, сверху вниз, и Богуш через двойную раму слышал не звук, а видел движение: доходя до низа листа, палец останавливался и коротко щёлкал по бумаге, и Птахин подтягивал следующий лист.
Богуш стоял у забора и смотрел.
Он простоял минуты три и за эти три минуты насчитал девять щелчков, и промежутки между ними были неравные — от двенадцати секунд до сорока.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.









