Истинная для оборотня
Истинная для оборотня

Полная версия

Истинная для оборотня

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

Голос у неё ровный, но в нём — лёгкая насмешка, будто она уже видела, как кто-то срывается с ума из-за голода. Или, может, просто знает, каково это — быть забытой, когда вокруг — только деревянные стены, дымовые трубы и звуки, похожие на шепот старых сказок.


Следую за Инессой, выхожу наружу и оглядываюсь по сторонам. При дневном свете поселение выглядит не таким пугающим, как вчера вечером, когда я ещё не могла разобраться, где кончается тьма, а начинается правда. Теперь — солнце, пыль, лужи после недавнего дождя, отражающие небо, будто кто-то вылил туда целую калейдоскопическую мозаику. Всё вокруг — дерево, глина, ткань, кожа. Ни одного металлического блеска, ни одного стеклянного окна. Нет ни машин, ни электрических проводов, ни даже телефонных вышек — словно мы оказались в эпохе, которую никто не записывал в истории. Как будто кто-то выключил свет, и мир замер в середине XIX века, оставив позади все изменения, все перемены.


Все дома — из дерева, сложены кривовато, будто строили их не архитекторы, а люди, которым было не до точности. Крыши покрыты тростником или старыми досками, некоторые — с облупленной краской, другие — просто покрыты глиной. Дома стоят вразброс, как будто их просто бросили на землю, не глядя, кто будет рядом. Между ними — узкие тропинки, вымощенные камнем, кое-где — земля, утрамбованная ногами. По сторонам — огороды, сады, курятники, где петухи кричат, будто предупреждают о чём-то важном.


Между домами снуют люди — мужчины в кожаных куртках, женщины с корзинами, дети, бегающие босиком, смеющиеся, кричащие, пинающие мячи из тряпок. Некоторые оборачиваются, разглядывают меня с любопытством — взгляды то приглушённые, то напряжённые, будто они уже видели, как я падала на колени у костра, как дрожала, как не могла произнести ни слова. Я знаю — кто-то из них был вчера у костра. Может, даже тот самый, что смеялся, когда я пыталась объяснить, кто я такая. И теперь — этот взгляд, будто говорит: «Ты всё ещё здесь? Ты не убежала?»


Становится неловко. Опускаю взгляд — на тропинке лежит кусок хлеба, съеденный до конца, и я вспоминаю, как думала, что, может, мне просто не повезло. Но нет — здесь, наверное, каждый день кто-то умирает от голода, а кто-то — от простуды. Отсутствие врачей, отсутствие лекарств, отсутствие даже мыла.


Иду вслед за Инессой, чувствуя, как тяжело дышать — не от усталости, а от тяжести самого воздуха, от того, что здесь — тише, чем в городе, но одновременно — тревожнее.


Когда мы проходим мимо очередного дома, дверь распахивается, и оттуда выходит Минни. Выглядит помятой, будто её долго таскали за волосы. Платье — серое, потрёпанное, с порванным рукавом, на одной стороне — ворс, на другой — дыра. Волосы растрепаны, будто кто-то схватил за них и вытащил. Она молча смотрит на меня — глаза красные, будто плачу, но слёзы уже высохли. И вдруг — я понимаю: это не просто усталость. Это — следы насилия. Я вижу это в жестах, в том, как она держит руки — сжатые, как будто пытается удержать себя от падения.


Следом за ней выходят двое мужчин. Один — высокий, с бородой, с грубым лицом, будто высеченным из камня. Другой — коренастый, с татуировкой на шее, похожей на змею, которая обвивает шею. Я моментально узнаю их — те самые, что притащили меня сюда, как мешок с картошкой, бросили на землю и сказали: «Здесь твоя новая жизнь». Я тогда не поняла, что значит «жизнь» — ведь в тот день я не знала, что такое выжить.


Теперь — они стоят, молча смотрят на меня. Их взгляды — не гнев, не злоба, а что-то большее. Спасательный взгляд. Как будто они знают, что я — не просто пришлый человек, а кто-то, кого нужно защитить. Или, наоборот, — кого-то, кого нужно держать под контролем.


Я останавливаюсь. Сердце — как будто застыло в груди. Инесса, не поворачиваясь, говорит:

– Пойдём, Марина. Не стоит тут задерживаться.


Но я не могу двинуться. Я смотрю на Минни, на тех двоих, и в голове — молниеносный вопрос: кто я? Кто они? И что случится, если я скажу правду?

Стараясь особо не пялиться, наблюдаю за ними из-под опущенных ресниц, словно прижавшись к стене, будто бы случайно оказавшись в этом пространстве, где каждый жест, каждый взгляд — часть чужой, непонятной и одновременно пугающе знакомой картины. Один из мужчин, с широкой, как у борца, спиной и хмурой бородкой, грубо шлепает Минни по заднице — резко, будто проверяет, насколько она податлива. Она вскрикивает, будто от удара током, резко поворачивается, но вместо ярости — наигранно смеется, вытягивая губы в улыбке, будто это часть ритуала, как будто шлёпок — не проявление агрессии, а просто способ сказать «я здесь, я твоя, но с моей стороны — с разрешением». Второй мужчина, с короткими волосами и тёмными кругами под глазами, не отстает — тоже отвешивает ей звонкий шлепок, с таким же акцентом, как и первый, будто обменялись правилами, как в какой-то игре, где физическое воздействие — норма, а не исключение.


Они оба направляются в сторону леса, оставляя за собой следы на траве, будто проверяя, кто из них сильнее, кто — выносливее. Минни, не теряя ни секунды, поправляет платье — оно, кажется, чуть сползло, но не из-за ветра, а из-за их прикосновений. Потом, словно ничего и не было, заходит в небольшое строение рядом — деревянный сарай с навесом, с дверью, покрытой старой краской, и вырезанным на ней упрощённым символом — возможно, обозначением «баня» или чего-то большего, что мы пока не понимаем.


Увиденное не укладывается в голове. Только вчера она была с Адрианом — тихим, почти благородным, с глазами, полными сожаления и страсти, — а сегодня провела ночь с двумя мужчинами, которые, судя по всему, не собирались играть в шахматы, несмотря на внешнюю безобидность. Это не просто смена партнёров — это нечто большее. Это как будто она отдала себя не просто телу, а чему-то большему — ритуалу, обычаю, который не поддаётся логике, но, возможно, подчиняется собственной, чужой, но неотъемлемой системе ценностей.


– За ночлег нужно платить, – раздается рядом насмешливый голос Инессы, будто кто-то включил радиоприёмник в тишине, и теперь его звук прерывает внутренний монолог.


Я шокировано смотрю на неё — не могу отвести глаз, не могу переварить. Она стоит, скрестив руки на груди, с лёгкой усмешкой, будто только что поделилась банальной истиной, которой, возможно, даже не удостоена вся наша цивилизация. Её взгляд — как у женщины, которая видела всё, что можно увидеть, и знает, что за каждым жестом, за каждой улыбкой — своя цена. Она хмыкает, будто проверяя, слышно ли мне, и кивает головой — мол, идём дальше, не задерживайся.


В доме Инессы — неожиданная тишина, уют, которого не было у Адриана. Хотя, конечно, «уют» здесь — понятие условное. Это не уют для тех, кто привык к мягким диванам и светлым комнатам. Здесь — другое: тёплый, почти дрожащий свет керосиновой лампы, деревянные стены, покрытые слоем времени, и, главное — пространство, которое, казалось бы, больше, чем у Адриана, но при этом сохраняет ощущение сдержанных границ. Комнаты, как и у других, — одна, но разделена шторкой из плотной, серовато-коричневой ткани, с вышитыми узорами, похожими на ветви или древние письмена.


Под потолком, у очага, висят связки трав — сушеных, сухих, но дышащих ароматом: мята, шалфей, полынь, мелисса — все вместе, как будто кто-то высушил не просто растения, а частицы памяти. От этого в доме стоит приятный, лёгкий запах — не то что-то отвлекающее, а скорее успокаивающее, будто сам воздух уже знает, что здесь происходит, и пытается облегчить тяжесть происходящего.


И вот — тишина, свет, запах, и, кажется, даже время течёт иначе. Здесь, в этом доме, всё кажется не просто выстроенным, а выстроенными по-своему, по-своему — так, как будто каждый предмет, каждый штрих, каждый узел на шторке — часть чьей-то судьбы, чьего-то выбора, чьего-то принятия. И, может быть, даже я — тоже часть этой картины.

Инесса усаживает меня за грубо сколоченный стол — деревянный, с неровными краями, покрытый следами времени и потертостями от сотен рук, которые когда-то сидели за ним. На столе — деревянная миска, вырезанная из тёмного дуба, с остатками жирных капель на дне, — внутри лежит кусок мяса, приготовленного на костре, с коричневой корочкой и ароматом дыма, пропитавшегося в волокнах. Рядом — глиняная кружка, грубая, как и вся обстановка, с тонким трещинным узором по бокам, — в ней налит какой-то напиток, тёмный, с пены, похожий на настойку из кустарниковых ягод, но с кислым, почти режущим вкусом. Сначала делаю глоток — вкус резкий, вяжущий, будто пью кислую черемуху, перебитую золой, — и сразу же чувствую, как по горлу проходит лёгкая дрожь. Потом, не раздумывая, жадно набрасываюсь на еду, откусывая куски, словно боюсь, что кто-то в любой момент может забрать. Только сейчас доходит — насколько же я голодна. Каждое движение челюстей, каждый жевательный толчок — это не просто еда, это восстановление чего-то древнего, что давно было утрачено.


Ингрид садится напротив, на стул с изношенной спинкой, и смотрит на меня с темным интересом, будто разгадывает пазл, который сама же и собрала. Её взгляд — не просто взгляд, а исследование: он скользит по моему лицу, останавливается на глазах, изучает мимические реакции, замечает, как дрожит палец при прикосновении к краю миски. Она не спешит, не произносит лишних слов — просто сидит, оценивая, как будто каждое моё мимическое движение — часть какой-то сложной системы.


– Адриан сказал, ты ничего не помнишь, – произносит она наконец, тихо, но чётко, будто проверяет, как звучит эта фраза в тишине.


– Да, – киваю я, не отрываясь от еды, не поднимая глаз, словно боюсь, что если посмотрю — что-то исчезнет.


– Совсем ничего?


– Совсем. Только своё имя. И всё. Ни прошлое, ни лица, ни даже, кажется, — как я здесь оказалась.


Она хмыкает — не саркастично, а задумчиво, словно проверяет, верна ли эта информация. Потом поворачивает голову, и я впервые замечаю на её шее — огромный, округлый, почти симметричный шрам, как будто кто-то мощно впрыснул зубами в плоть. Он не просто шрам — он выглядит как след от когтей, но с ровной, будто вырезанной линией. Никаких следов воспаления, никакого размазанного пятна — только гладкая, чуть блестящая кожа, словно тело само его «запечатало».


Может, зверь? Но какой? Медведь — слишком крупный, волк — не оставляет таких ровных следов. Может, леопард, что ли? Или... что-то более странное. Я не могу отвести взгляд — смотрю, как он изгибается под шеей, как будто живой, как будто продолжает дышать. И тут я понимаю, что сижу, уставившись на него, как будто это сокровище, а не шрам. Время будто застыло.


Инесса усмехается — не громко, но заметно, с лёгкой иронией.


– Никогда не видела метку?


– Метку? – переспрашиваю я, не сразу понимая, о чём речь. — Что за метка?


– Не знаешь, что это?


Я отрицательно качаю головой, чувствуя, как пульс резко учащается — не просто от страха, а от ощущения, что что-то важное, что-то скрытое, вот-вот выскочит наружу. В голове — тишина, но внутри — буря. Что это за метка? Почему она на шее? И почему Ингрид говорит о ней так, будто это что-то общепринятое, знаковое? Я снова смотрю на неё — и впервые вижу не просто женщину, а часть чего-то большего. Чего-то, что связано с выживанием, с чем-то древним, с чем-то, что не должно быть в обычной жизни.

– Даа... видимо, ты действительно потеряла память, – говорит она, и в её голосе слышится удивление, словно впервые за всё время, что мы с ней знакомы, она не до конца доверяет моему рассказу. Взгляд её, обычно уверенный, как у тех, кто давно знает дорогу, теперь стал осторожным, пронизанным лёгким подозрением — будто я не та, за кого себя выдаю, или просто слишком похожа на кого-то, кого давно не видела. Она смотрит на меня, как будто пытается найти в моих глазах отражение былого — но там ничего нет. Только пустота, как будто кто-то вытер стены моего сознания, оставив лишь обрывки воспоминаний, которые не складываются в картину.


Дальше мы сидим в тишине. Никаких разговоров. Только шум ветра в кустах, треск сухих веток под ногами и далёкое мяуканье кошки, убежавшей от кого-то. Я молча доедаю свой обед — кусок жёсткого хлеба, пропитанного маслом, и остатки супа из крапивы, который, как мне сказали, лечит от зуда и укрепляет кровь. Ем медленно, будто каждая ложка — это шаг назад к чему-то, что я уже не помню. Инесса же молча смотрит на меня, как будто проверяет, не выдавлю ли я что-то лишнее — слезу, мимолётную улыбку, вздох, который выдаст, что я всё-таки помню.


Потом она встаёт, срывает с ветки пучок полыни, чтобы потом вымыть посуду, и говорит:


– Скоро вечер, – бросает она через плечо, – вернётся Адриан. Надо натаскать воды в баню. Заняться домом. Чтоб он не прогнал тебя, как Минни.


Я открываю рот, чтобы возразить — ведь я не собираюсь здесь оставаться, не хочу быть «домашней», не хочу, чтобы кто-то меня «прогнал», как кого-то чужого, как кого-то, кто не свой. Но вовремя закрываю. Что толку спорить? Я не могу объяснить, что чувствую — как будто внутри меня что-то трещит, как старая доска, когда на неё садятся. Я не хочу быть частью этого мира. Не хочу, чтобы меня кто-то «проверял», «оценивал», «помечал». Я — не скотина, чтобы на мне ставили клеймо. Я — не коза, не свинья, не та, кого можно пригнать к ограде, чтобы посмотреть, как она ведёт себя в стаде.


Инесса идёт вперёд, и я за ней. Мы идём к ручью — тихому, ползущему между камнями, словно живое сердце посёлка. Вода там чистая, прозрачная, почти ледяная. Она пахнет мхом, корнями и чем-то древним, что осталось с тех времён, когда люди ещё не умели копать колодцы. Здесь вода — как душа: чистая, живая, неиспорченная. Именно отсюда они берут воду для купания, для мытья, для ритуалов. Даже пепел от жертвоприношений, как мне сказали, высыпают в ручей, чтобы он «принял» и унёс.


– Та только и умеет, что ноги раздвигать, – продолжает Инесса, не оборачиваясь, и в её голосе — не столько осуждение, сколько лёгкая ирония, как будто она пересказывает чужие слова, но с оттенком усталости. – Глядишь, брат и метку тебе поставит. Волк же у него теперь есть, хвала богине.


Я молчу. Меня это не касается. Я не хочу, чтобы меня «помечали». Я не племенная корова, чтобы на мне ставили клеймо — чтобы каждый, кто проходил мимо, видел, к кому я принадлежу. Я не моя, не его, не Адриана, не богини. Я — я. И если я когда-нибудь и вернусь к себе, то не тем путём, которым идут другие. Не через клеймо, не через подчинение, не через «дом» и «работу». Я уйду. Может, даже этой ночью. Когда ветер уйдёт, а луна встанет над холмами, и станет тихо, как в пещере. Тогда я встану, возьму с собой только самое необходимое — кремень, нож, кусок ткани, который остался от одежды, которую я, возможно, когда-то носила, — и пойду. Вперёд. Куда глаза глянут. Куда душа скажет. Даже если это будет края света, даже если это — безлюдный лес, где никто не знает, кто я такая. Даже если я снова стану тем, кого никто не помнит.

Когда мы добираемся до ручья, я благодарю Инессу за всё — за помощь, за тёплые слова, за то, что не оставила меня на произвол судьбы, хотя я, кажется, уже стала её испытанием на выносливость. Она улыбается, кивая, и я, вздыхая с облегчением, направляюсь обратно — к своему временному «дому», к своей новой, пока ещё не совсем понятной роли. В бане, с её древними деревянными балками, потолком, усыпанным пылью, и тихим шепотом ветра в щелях, я нахожу два старинных ведра — одни из них чуть покосившееся, другое — с трещинкой по краю, но вполне пригодное для работы. Иду обратно, шагая по тенистой тропе, усыпанной мхом и мелкими камнями, чувствуя, как тёплый ветерок ласкает лицо, а сердце постепенно успокаивается.


По дороге замечаю растение — небольшой кустик с гладкими листьями, чуть бледноватыми, но с характерным ароматом. Мята. Осторожно отрываю несколько листиков — они дрожат в пальцах, словно живые. Нюхаю: резкий, свежий, почти острый аромат — точно мята! Сердце радостно замирает. Можно заварить вместо чая — ведь Инесса же не раз говорила: «Создавай уют, даже если вокруг — пустота». А ещё мята успокаивает нервы, помогает заснуть. Может, Адриан, наконец, крепко уснёт, а я, пока он будет спать, сбегаю в лес, посмотрю, что там за горизонтом, или просто присяду у ручья, чтобы выдохнуть и переждать этот странный, почти сказочный день.


Возвращаюсь в баню, ставлю ведра у порога — одно с водой, другое — пустое, как будто жду, когда оно станет полно. Оглядываюсь: очаг здесь давно погас — ни искр, ни дыма, только пепел, слегка покрытый пылью. Как и в доме Адриана — там, где когда-то жил кто-то, теперь только тишина и память. Попытка развести огонь без спичек или зажигалки? Я, конечно, пробовала — терла, терла, пальцы в саже, но ничего. Даже мечты не было, что когда-нибудь смогу зажечь огонь руками. Словно в старинной книге про ведьм, где каждый шаг — это вызов. Похоже, мой план стать примерной хозяйкой на грани провала — и не просто на грани, а уже в самом провале.


Но я не сдаюсь. Не могу же я тут просто сидеть и ждать, пока кто-то придет и разведёт огонь. Возвращаюсь к Инессе — уже не с просьбой, а с надеждой. Та смотрит на меня с нескрываемым удивлением, будто видит впервые, и, покачав головой, как будто говоря: «Опять кто-то, кто не знает, как жить в этом мире», — достаёт из угла деревянного шкафа странное полукруглое приспособление. Оно сделано из тёмного камня и тонкой, но прочной стали — с ручкой, выточенной под ладонь, и двумя металлическими пластинами, между которыми что-то скрыто.


Я беру его в руки, переворачиваю, верчу, пытаюсь понять, как это работает. Пыль, остатки старого масла, неровности, как у древних инструментов. Инесса тяжело вздыхает — не раздражённо, а с лёгкой грустью, будто помнит, сколько раз приходилось учить кого-то этому. Потом, не говоря ни слова, она берёт пучок сухой травы — похожей на папоротник, но с тонкими, почти волоконными стеблями, — и идёт со мной в дом Адриана. Там, в тишине, где пыль висит в лучах заходящего солнца, она, не теряя времени, делает два быстрых движения: сначала вставляет траву в щель между пластинами, потом резко ударяет металлической частью по камню — и вдруг — искра! Треск, дым, и уже через секунду — пламя, танцующее в щели. Огонь загорается, жадно пожирая сухую траву, потом — поленья, которые я заранее подобрал у края леса.


Я стою, затаив дыхание, глядя, как огонь живёт, как дышит. Инесса смотрит на меня, качает головой — уже не с раздражением, а с лёгкой улыбкой, будто говоря: «Вот так — не спичками, а умением». И, тяжело вздыхая, уходит, оставив меня наедине с огнём и собой.


Оставшись одна, я начинаю осматривать посуду. Её немного — только одна глубокая глиняная чашка, с остатками какого-то старого отвара, почерневшего на дне, и кружка из тёмного дерева, с вырезанными узорами — может, от ручья, может, от древнего праздника. Всё — с изъянами, но живое. Попробую сварить что-то простое — кашу, например, или травяной отвар. Хотя бы чтобы было что есть.


И тут — мысль: а не обедает ли Адриан у сестры? Ведь Инесса часто угощает его чем-то ароматным — вареньем, хлебом, куском сала. Может, он вообще не в доме? Или, может, приходит сюда — в баню — чтобы хоть немного побыть наедине с собой? Но почему тогда я его не видела? Может, он уже спит? Или, быть может, просто не любит, когда его замечают?


Я сажусь у камина, держа в руках мяту, и думаю: а что, если я — не хозяйка, а всего лишь гостья, которая пытается стать частью этой жизни? И, может, именно в этом и есть уют — не в том, чтобы всё было идеально, а в том, чтобы быть рядом, слышать, как дышит дом, и знать, что кто-то, кто-то, кто-то — живёт рядом.


Наливаю воды в чашку — медную, с потертой ручкой. Она уже давно не греет, но я всё равно наливаю. Ставлю на огонь старой плиты, которая скрипит, как живая, и тут же начинает трещать от жара. Жду, пока вода закипит — шумит, бурлит, пузырится, будто сама по себе что-то шепчет. Когда появляется пар, вижу, как он поднимается вверх, рассеивается в холодном воздухе, как дым от костра. Бросаю несколько листиков мяты — свежих, со своего приусадебного участка, ещё влажных от утренней росы. Они плавают, извиваются, раскрывая аромат — сладкий, терпкий, с оттенком прохлады, словно осенний ветер, ворвавшийся в дом.


Дом наполняется знакомым, родным ароматом — как будто возвращаюсь в детство, когда мама готовила мне «зелёный чай» с мяты. Запах пропитывает стены, ковёр, даже деревянные ступеньки лестницы. Я отливаю часть горячего напитка в кружку — фарфоровую, с трещинкой на ручке, которую уже не выбросить. Сажусь на постель, упираясь спиной в деревянную стену — ту самую, что когда-то была частью старого сарая, теперь перекрашенную под полку для книг. Снег за окном — белый, плотный, как холст. Ветер шепчет за окном, будто кто-то читает стихи, которые никто не сможет понять.


Сижу так до самого вечера — молча, неподвижно. В голове — тишина. Ни мыслей, ни тревог, только тишина, которую нарушает лишь капелька воды, капающая из крана. Наконец — слышу. Шум снаружи. Голоса, смех, хруст снега под тяжёлыми ботинками. Дверь открывается — и на порог выходит Адриан. Он идёт, волоча за собой огромную тушу, похожую на оленя, но не просто оленя — с рогами, как у древнего зверя, с шерстью, пропитанной кровью и снегом. По белому снегу за ним тянется кровавый след — длинный, рваный, будто кто-то вытянул красную нить через всю поляну.


Рядом с ним — его брат. Тот самый альфа, что когда-то, смеясь, сказал: «Отдадим её толпе — пусть поживятся». Его взгляд — холодный, безжалостный, как лёд на краю проруби. Он тоже несёт добычу — кабана, но уже не такой крупный, как у Адриана. Рядом идут ещё двое — мужчины с кнутами на ремнях, с топорами за спиной. У всех — грязь на одеждах, глаза — как у хищников, что давно не видели света. Они замечает меня. Смотрят — не мигая. Улыбаются. Одни — презрительно, другие — с вызовом. Но только Адриан — не смеётся. Его взгляд — тяжёлый, как камень. Он смотрит на меня, как будто видит не просто женщину, а что-то большее — память, связь, долг.


Я опускаю глаза. Не знаю, какие у них правила. Должна ли я приветствовать его? Помогать? Принести воду? Сказать «спасибо»? Или просто ждать — стоять у двери, как дерево, не двигаясь, пока они не пройдут? Поэтому остаюсь на месте, замерев, как будто и не существую. Сердце стучит — не громко, но резко, будто пытается вырваться наружу.


Адриан подходит один. Не спеша. Подходит к двери, смотрит на меня — сначала взглядом, потом — молча. Бросает тушу прямо у порога, как будто это мешок с картошкой. Садится на корточки, вынимает нож — длинный, с костяной ручкой, с отполированным лезвием. Кровь, которая течёт из тушки, — не та, что из животных, — она тёмная, густая, почти как масло, и тут же застывает на снегу, превращаясь в кроваво-чёрные пятна. Он начинает разделывать добычу — резко, точно, без лишних движений. Каждое движение — как удар молотка по наковальне. Он знает, где разрезать, где снять кожу, где оставить мясо для жарки, а что — для супа. Его руки — как машины. Никакого страха. Никакой жалости. Только порядок.


Я вижу, как он снимает шкуру — тонкая, с белыми волокнами, будто вытянутая из плоти. Как будто убивает не тело — а что-то большее. Как будто каждый кусок — это часть ритуала, который он совершает каждый раз, когда приходит с охоты. И я — не просто наблюдатель. Я — часть этого. Даже если не понимаю, зачем. Даже если боюсь. Даже если в голове — пустота. Я сижу. Смотрю. И жду.


– Принеси воды, – бросает он, не глядя на меня, словно я — просто часть обстановки, а не человек. Голос его звучит резко, почти резко, будто он давно не говорил с кем-то, кроме себя самого. Я молча киваю, мысленно благодаря Инессу за её мудрый совет: «Когда он говорит «принеси», не спорь — просто сделай. Иначе будет хуже».


Захожу в дом, прижимая к груди кружку, как будто это утешение. В комнате тихо, пахнет старой древесиной и чем-то приторно-гнилым — возможно, от остатков прошлогоднего дыма в камине. Наливаю воды из кувшина, который нашла у порога, — она чуть мутноватая, но пить можно. Возвращаюсь к Адриану. Он стоит у костра, склонившись над тушей оленя, которую только что притащил с поляны. Его руки — как у плотника: сильные, покрытые мозолями, с обломанными ногтями. Он принюхивается, будто оценивает не только запах, но и саму суть — как будто в воздухе висит нечто большее, чем просто мясо.


Следом — несколько жадных, глубоких глотков. Вода струится по его горлу, он даже не морщится. Отдаёт мне пустую кружку — рука дрожит, хотя внешне он спокоен. А потом снова берётся за нож.


Я смотрю, как лезвие, тяжёлое, с тусклой, как у кремневого ножа, кромкой, резко пронзает кожу. Кровь, тёмная, почти чёрная от времени, течёт ручьями, капает на землю. Изнутри вываливается серия узловатых, покрытых жиром органов — печень, селезёнка, тонкая кишка. Всё это — не просто части тела, а нечто, что раньше жило, дышало, пело в тишине леса. Запах — острый, кислый, будто мясо уже начало портиться, но ещё не до конца. От этого — мутит. Стыдно, что мутит. Стыдно, что я не выдержала.

На страницу:
5 из 6