ID Null. Ошибка протокола-2
ID Null. Ошибка протокола-2

Полная версия

ID Null. Ошибка протокола-2

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Калем улыбнулся, как смог. Он вспомнил, что в мире Эраты он создавал големов для защиты деревень, и теперь ему предстояло стать своим собственным големом.

Эта мысль — горькая, ироничная, но в то же время странно успокаивающая — заставила его улыбнуться. Или, точнее, его лицо имитировало улыбку — мышцы, сервоприводы, искусственная кожа, натянутая на металлический каркас, — всё это пришло в движение, создавая выражение, которое должно было означать радость, или иронию, или обе вещи одновременно. Рефлекс, оставшийся от человеческой жизни, от жизни, которой у него никогда не было. Жест, который не имел смысла — потому что его никто не видел, потому что здесь не было никого, кто мог бы понять улыбку, — но который он сделал, потому что не мог не сделать.

Он вспомнил своих големов. Металлических — быстрых, блестящих, опасных, как мечи. Он создавал их для защиты. Для работы. Для войны. Он вкладывал в них свою магию — или то, что называлось магией в мире Эраты, — свою душу, свою жизнь, свою волю. Он заставлял их двигаться, сражаться, умирать. Он был их создателем. Их хозяином. Их богом — маленьким, локальным, но богом.

Теперь он был одним из них.

Его тело — металлическое, искусственное, созданное в лаборатории людьми, которых он никогда не знал, — было телом голема. Его сознание — загруженное, скопированное, синтезированное из осколков чужой личности — было сознанием голема. Его жизнь — одолженная, украденная, унаследованная от того, кто умер, — была жизнью голема.

Он был големом. Своим собственным големом. Големом, который создал сам себя — не руками, не магией, а фактом своего существования. Големом без создателя. Без хозяина. Без бога.

И, как любой голем, он должен был защищать. Должен был сражаться. Должен был выполнить свою задачу. Даже если это означало смерть — если то, что с ним произойдёт, когда батареи разрядятся, когда процессор остановится, когда сознание погаснет, можно назвать смертью. Даже если это означало конец — окончательный, без загрузки сохранения, без второго шанса.

Калем посмотрел на свои руки — металлические, покрытые царапинами и вмятинами, со следами ржавчины на суставах, с потёртой краской на костяшках. Он сжал кулаки. Сервоприводы скрипнули — тихо, но отчётливо. Пальцы сжались, и он почувствовал, как давление передаётся через фаланги, через суставы, через каркас — силу, которая была в нём, механическую, нечеловеческую, но реальную.

Он был готов.

Или, по крайней мере, он думал, что готов. Потому что никто никогда не бывает готов по-настоящему. Даже големы.

Но опасения Калема так и остались опасениями, он так и не увидел этого зверя, поэтому тихо смог подойти ко входу на склад.

Калем ждал. Секунду. Две. Три. Его сенсоры сканировали пространство — тепловые сигнатуры, движение, звук, электромагнитное излучение. Но ничего не находили. Тень за контейнерами была пуста — или казалась пустой. Запах — всё ещё сильный, всё ещё неправильный, всё ещё тяжёлый, как одеяло, наброшенное на всё вокруг, — не имел источника. Или его источник был слишком далеко, или слишком хорошо спрятан, или слишком... странный для сенсоров, настроенных на человека и его мир. Шевеление — если оно было, если это не было игрой света и тени, игрой ветра, игрой его собственного напряжения, — прекратилось.

Зверь — или что бы это ни было — не показывался.

Калем подождал ещё немного. Потом ещё. Его батареи мигали — шестьдесят семь процентов, шестьдесят шесть, шестьдесят пять. Энергия уходила. Время шло. Он не мог ждать вечно. Каждая минута ожидания — это процент заряда, это метр пройденного пути, который он не прошёл, это шаг к цели, который он не сделал. Каждая минута — это движение к тому, что его системы обозначали как «завершение работы». К остановке. К тишине. К ничему.


Он сделал шаг — медленно, осторожно, ставя ногу на носок, потом на пятку, распределяя вес, минимизируя звук. Потом ещё один. Потом ещё. Он двигался вдоль стены, пригибаясь, прячась, стараясь быть как можно меньше, как можно тише, как можно незаметнее. Он был тенью. Призраком. Идеей существа, которое идёт сквозь мёртвый мир.

Следы — огромные, трёхпалые, с царапинами когтей — вели ко входу. Калем шёл по ним, стараясь не наступать на них, не стирать их, не оставлять своих — металлических, прямоугольных, с рисунком протектора на подошве. Он не знал, зачем. Может быть, из уважения — к существу, которое оставило их, к жизни, которая продолжалась. Может быть, из страха — потому что стереть след значило признать, что он здесь, что он вторгся, что он нарушитель. Может быть просто потому, что это было правильно — не разрушать, не стирать, не затирать чужой путь. Зачем — он не знал. Но не наступал.

Он нашёл вход через полуоткрытые ворота и осторожно проскользнул внутрь.

Ворота были огромными — металлическими, ржавыми, покрытыми мхом и лишайником, с въедшейся в металл грязью, которую уже нельзя было отделить от поверхности. Они висели на одной петле — вторая давно обломилась — и перекосились под собственным весом, как старик, который не может стоять прямо. Между ними была щель — узкая, но достаточная, чтобы Калем мог протиснуться, если повернётся боком и втянет — насколько мог — свои плечи. Он сделал это — медленно, осторожно, по миллиметру, стараясь не задеть металл, не издать ни звука, не дышать, не жить в эту секунду, стать ничем, стать пустотой, просачивающейся сквозь щель.

Между его спиной и краем ворота было два сантиметра. Металл коснулся его позвоночника — холодный, влажный, шершавый. Калем почувствовал это — не боль, не давление, просто факт. Потом он был внутри.

Внутри царила кромешная тьма, прорезаемая лучами света сквозь дыры в крыше.

Калем активировал ночное зрение — оптические сенсоры переключились в инфракрасный режим, мир изменился. Тьма стала серой — не светлой, не яркой, но видимой, различимой, доступной. Тени приобрели контуры. Чёрное стало серым, серое стало белым, тёплое стало красным. Он видел стеллажи — высокие, металлические, гигантские, как скелеты небоскрёбов, заполненные коробками и ящиками, многие, из которых обрушились на пол, рассыпав содержимое. Он видел контейнеры — большие, стоящие в ряд, как гробы в склепе. Он видел обломки — бетон, металл, стекло — всё перемешанное, всё поваленное, всё мёртвое.

Лучи света — тонкие, пыльные, как нити, как паутина, как лучи маяка в тумане — падали сверху, сквозь дыры в крыше, пробитые корнями, расширенные временем. Они прорезали тьму, как мечи, как стрелы, как указатели — создавая островки света в океане мрака. В этих лучах танцевала пыль — миллионы частиц, медленно кружащихся в воздухе, поднимающихся и опускающихся на невидимых потоках. Это было красиво. Странно красиво.

Пыль танцевала в воздухе, а где-то в глубине раздался протяжный, нечеловеческий вой.

Калем замер.

Вой — протяжный, низкий, вибрирующий — прошёл через его аудиосенсоры, как электрический разряд, как волна, как землетрясение в миниатюре. Он был... неправильным. Слишком низким для птицы — птичьи крики, которые он слышал снаружи, были резкими, высокими, пронзительными. Этот звук был другим — он шёл снизу, из басов, из глубины, из подвала звукового спектра. Слишком громким для животного — он заполнил всё пространство склада, отразился от стен, от стеллажей, от контейнеров, усилился эхом, стал объёмным, почти осязаемым. И слишком... человеческим.

Вой длился несколько секунд. Три, может быть, четыре. Потом стих — не резко, не оборвавшись, а медленно, как затухающее эхо, как последний вздох, как звук, который уходит, но не хочет уходить, цепляется за воздух, за стены, за уши, за память.

Тишина — тяжёлая, давящая, как потолок, как небо, как могильная плита — вернулась. Но она была другой. Не той тишиной, что была до. Той тишиной, что бывает после — после крика, после звука, после того, что нельзя забыть. Тишиной, которая запомнила.

Калем стоял неподвижно. Его процессор работал на пределе, анализируя звук, раскладывая его на составляющие. Частота — шестьдесят два герца, ниже порога слышимости человека, но в пределах его сенсоров. Амплитуда — высокая, очень высокая, источник мощный. Направление — из глубины склада, оттуда, где тьма была гуще, где свет не проникал, где стеллажи сходились ближе, образуя лабиринт из металла и теней. Оттуда, где что-то ждало.

— Блин, это существо, наверное, прячется где-то тут, — подумал он и приготовился к встрече.

Эта мысль — простая, почти банальная, произнесённая тем внутренним голосом, который был его и не был его, который говорил на языке, которого не существовал в Эрате, — пронеслась в его процессоре, как электрический импульс. Быстрая, яркая, короткая. Он не знал, откуда она взялась. Может быть, это был его собственный голос — голос Калема из Эрата, героя, создателя големов, который никогда не боялся ничего, потому что в игре страх был другой — управляемый, предсказуемый.

Может быть, это был голос Z1R0 — игрока, который умер, человека, который любил браниться, любил простые слова для сложных ситуаций, любил говорить «блин» вместо того, чтобы сказать что-то длинное и правильное. Может быть, это был просто рефлекс — остаток человеческой жизни, которой у него никогда не было, но которая жила в нём, как призрак, как тень, как эхо.

Но это была правда. Существо — то, что оставило следы, то, что издавало запах, то, что выло — было здесь. Пряталось. Ждало. В темноте, в глубине, в том месте, куда свет не доходил, где стеллажи образовывали стены, а ящики — баррикады, где тьма была не отсутствием света, а присутствием чего-то другого.

Калем сделал шаг вперёд. Потом ещё один. Его сенсоры работали на полную мощность — сканируя, анализируя, предупреждая. Тепловые сигнатуры — ничего. Движение — ничего. Звук — ничего, кроме его собственных шагов, которые казались ему оглушительными. Запах — всё ещё здесь, всё ещё сильный, всё ещё неправильный, но теперь он шёл не снаружи, а изнутри, из глубины, из тьмы, словно склад дышал этим запахом, словно он был его телом, а существо — его сердцем.

Он и не подозревал, насколько был прав в своих рассуждениях.


Глава 4


Как ни старался Калем не шуметь, это не помогло.

Он сделал всего три шага вглубь склада — три осторожных, выверенных шага, каждый из которых был просчитан его процессором с точностью до миллиметра. Он выбрал путь между упавшими стеллажами, где пол был покрыт толстым слоем пыли, которая должна была заглушить звук. Пыль — серая, мягкая, не тронутая годами — лежала ровным одеялом, и Калем ступал на неё, как ступают на снег: медленно, перенося вес с пятки на носок, стараясь не продавить поверхность глубже, чем нужно. Он двигался плавно, как мог, — его сервоприводы настроены на минимум мощности, его шаги — на максимум тишины.

Но это не помогло.

Может быть, дело было в запахе. Биосинтетическое тело Калема пахло маслом, металлом, горячей электроникой — запах, который не встречался в этом мире уже сотни лет. Запах цивилизации. Запах технологии. Запах того, что давно умерло и было погребено под мхом и корнями. Для существа, живущего в этом мире — существа, чей нос настроен на гниль, на кровь, на добычу, — этот запах должен был быть как маяк. Как флаг. Как крик в тишине. «Я здесь, — говорил этот запах. — Я здесь, и я не отсюда. Я — другое. Я — новое. Я — добыча».

Может быть, дело было в звуке. Его сервоприводы, изношенные и скрипучие, издавали тонкий писк, который человеческое ухо не уловило бы — слишком тихий, слишком высокий, слишком краткий. Но чувствительные сенсоры мутанта — уловили. Три шага. Три писка. Три сигнала, которые сказали тьме: кто-то идёт. Кто-то близко. Кто-то — здесь.

Может быть, дело было в тепле. Его тело излучало тепло — сорок градусов по Цельсию, — и это тепло распространялось в холодном воздухе склада, как кровь в воде. Конус тёплого воздуха, невидимый для глаза, но ясный для любого существа, способного воспринимать инфракрасный спектр. Калем — его создатели — не предусмотрели этого. Не подумали, что он окажется в мире, где тепло — это сигнал. Где тепло — это приманка. Где тепло — это крик: «Я здесь, я тёплый, я живой, я — вот он».

А может быть, дело было просто в невезении. Может быть, существо — что бы оно ни было — просто патрулировало свой территорию. Просто обходило свой склад. Просто оказалось в нужном месте в нужное время. Может быть, не было ни запаха, ни звука, ни тепла. Может быть, была только случайность — слепая, безжалостная, не имеющая ни причины, ни смысла.

Калем не знал. Но когда из тени выскочило существо, он понял — его заметили.

Из тени на Калема выскочило существо.

Калем растерялся — в его памяти не было похожих на это существо существ. Ни в Эрате, ни в воспоминаниях Z1R0, ни в данных, которые он извлёк из дата-центра. Не было. Нигде. Ничего. Пустота. Это было нечто... иное. Нечто, что не должно было существовать. Нечто, для чего не было категории, не было класса, не было названия. Что-то, что выпадало из всех систем классификации, из всех баз данных, из всех воспоминаний, из всех кошмаров.

В Эрате были монстры. Звери. Твари. Демоны. Нежить. У каждого было имя, характеристики, слабости, принципы поведения. Калем — знал их всех. Знал, как с ними сражаться. Знал, чего от них ждать. Знал, что они — часть игры, часть мира, часть правил. Они были опасными, но понятными. Смертельными, но предсказуемыми.

Это существо не было ни понятным, ни предсказуемым. Оно было... за пределами. За рамками. За гранью того, что Калем мог охватить своим процессором, своим сознанием, своей памятью.

Данное существо теперь представляло собой искажённый комок мышц, хитина и безумия.

Оно было огромным — почти два метра в высоту, если бы могло стоять прямо, но оно не могло. Его тело было искривлено, согнуто, перекручено, как будто кто-то схватил человека и выжал его, как мокрую тряпку — крутил, пока кости не сломались, пока суставы не вывернулись, пока мышцы не пошли волнами, как тесто под руками пекаря. Позвоночник — если это был позвоночник — выгибался дугой, как у зверя, привыкшего ходить на четырёх лапах. Но рук было две, и ноги было две, и в этом — в этом жалком подобии человеческого плана тела — было что-то трагическое. Что-то, что говорило: это был человек. Когда-то. Давно. До того, как мир изменился. До того, как природа решила, что человек — это лишь черновик, и начала переписывать его с нуля.

Руки — длинные, тонкие, с суставами, вывернутыми в неправильные стороны, — свисали почти до пола. Локти гнулись не туда, куда должны были. Кисти — огромные, с пальцами, которые были слишком длинными, слишком тонкими, слишком гибкими — заканчивались когтями. Не ногтями. Когтями. Тёмными, изогнутыми, как серпы. Калем видел их — в луче света, который падал сквозь дыру в крыше, — и они блестели. Влажные. Острые. Слишком острые для существа, которое когда-то было человеком.

Ноги — короткие, толстые, покрытые хитиновой бронёй — были согнуты в коленях, как у зверя, готового к прыжку. Колени — вывернутые, толстые, с наростами хитина, которые торчали, как узлы на старом дереве, — были мощными. Икроножные мышцы — или то, что от них осталось — вздувались, пульсировали, двигались под кожей, как змеи под тканью. Стопы — широкие, трёхпалые, с когтями, которые оставили те самые следы, которые Калем видел снаружи, — вцеплялись в бетон, как якоря.

Кожа — то, что когда-то было кожей — теперь напоминала кору старого дерева. Тёмно-коричневая, покрытая трещинами и наростами, шершавая, неровная, она была увита чем-то вроде вен — толстых, пульсирующих, чёрных, как провода под напряжением. Эти вены — или что это было, может быть, корни паразитического гриба, может быть, что-то совсем другое, чего не было ни в одном учебнике биологии, ни в одной базе данных — двигались. Медленно, ритмично, пульсируя в такт чему-то, что было, может быть, сердцем, а может быть, чем-то, что заменило сердце.

Хитин — твёрдый, блестящий, как панцирь жука, цвета мокрого асфальта — покрывал спину, плечи, предплечья. Он был неровным, бугристым, с шипами, торчащими в разные стороны, как безумный архитектор строил бы забор — криво, случайно, без плана, без смысла. Некоторые шипы были сломаны — обломки торчали из тела, как кости из открытого перелома, и вокруг обломков кожа воспалилась, покраснела, загноилась. Другие были целыми — острыми, длинными, опасными, направленными вперёд и вверх, как рога, как пики, как предупреждение: не трогай.

Голова... голова была самой страшной.

Она была почти человеческой — почти. В этом «почти» было всё отчаяние мира, вся жестокость эволюции, всё безразличие природы. Череп — покрытый той же тёмной корой, что и тело, — был вытянут назад, как у неандертальца, или вперёд, как у гориллы. Или в стороны. Или во все стороны сразу. Он был... неправильным. Не симметричным. Не пропорциональным. Он был ошибкой — ошибкой природы, ошибкой эволюции, ошибкой мира, который сошёл с ума.

Глаза — два, три, четыре? — расположенные асимметрично на лице, не на своих местах, не на тех местах, где глаза должны быть у существа, которое когда-то было человеком. Два — больших, жёлтых, как у птиц снаружи, — смотрели вперёд. Третий — маленький, тусклый, мутный — прятался под левым, как запасной, как лишний, как ошибка. Четвёртый — если это был глаз, а не нарыв, не опухоль, не что-то ещё — темнел на виске, почти скрытый складкой коры.

Рот — широкий, растянутый, как будто кто-то разрезал лицо от уха до уха и зашил заново, но неправильно, — был полон зубов. Зубы росли в несколько рядов — три, может быть, четыре — как у акулы, как у существа, которое теряет зубы и выращивает новые, которое никогда не остаётся без оружия, которое рождено убивать. Клыки — длинные, острые, как кинжалы, — торчали из челюсти, не помещаясь во рту, выступая наружу, как бивни. Нижняя челюсть — толстая, мощная, с мышцами, которые перекатывались под кожей, как булыжники — была выдвинута вперёд. П artepия. Челюсти существа, которое кусает, а не жуёт. Существа, которое отрывает мясо от кости, как волк, как крокодил, как что-то, что не знает, что такое цивилизация.

Уши — или то, что от них осталось — были прижаты к голове, как у зверя, готового к атаке. Плоские, деформированные, покрытые той же корой, что и всё тело, они были почти незаметны. Но Калем видел, как они двигались — микроскопически, едва заметно, поворачиваясь к источникам звука, как локаторы, как антенны, как сенсоры.

И глаза. Глаза, которые смотрели на Калема.

Они были... неправильными. Слишком большими — каждый размером с кулак Калема, если не больше. Слишком яркими — жёлтый, почти янтарный, с вертикальными зрачками, как у кошки, как у змеи, как у существа, которое видит в темноте, которое видит тепло, которое видит добычу. Слишком... голодными. В них не было ничего человеческого. Не было разума — того, что отличает человека от зверя, то, что позволило людям строить города, писать книги, запускать ракеты. Не было души — того, что отличает живое от мёртвого, сознание от инстинкта, личность от машины. Не было ничего, кроме голода. Голода, который пожирал всё — мысли, если они были, чувства, если они остались, воспоминания, если они хранились где-то в глубине этого искривлённого мозга. Голода, который был всем. Который заменил всё. Который стал всем.

Калем смотрел на это существо, и его процессор работал на пределе, пытаясь классифицировать, понять, объяснить, найти аналог, найти прецедент, найти что-нибудь, что помогло бы ему осмыслить то, что он видит. Но он не мог. Это существо не поддавалось классификации. Оно было... ошибкой. Сбоем. Аномалией. Тем, что не должно было существовать — но существовало, потому что миру всё равно, что должно и что не должно. Мир просто есть. И всё, что в нём есть, — просто есть.

Мутант.

Слово пришло из памяти Z1R0. Из игр. Из фильмов. Из книг, прочитанных этим человеком. Слово, которое обозначало существо, изменённое радиацией, химикатами, генетическими экспериментами, чем угодно — всем тем, что человек сделал с природой, а природа вернула ему, искажённым, усиленным. Калем не знал, что именно изменило это существо. Радиация? Мутагенные вещества? Может быть тот самый вирус, что уничтожил людей? Что-то в воде, в воздухе, в почве? Или просто время — сотни лет без людей, сотни лет дикой, неуправляемой, безжалостной эволюции? Он не знал. И это было неважно. Важно было другое: существо — вот оно. Живое. Опасное. Близкое.

Мутант рычал, выставив клыки длиной с палец, и бросился вперёд с невероятной для своих размеров скоростью.

Звук — низкий, вибрирующий, утробный, как будто кто-то провёл смычком по самым толстым струнам контрабаса, но вместо музыки получил вой, — вырвался из его рта. Это был не просто рык. Это был... голод. Ярость. Безумие. Всё это — в одном звуке, в одной волне, в одном ударе звука, который прокатился по складу, отразился от стен, от стеллажей, от контейнеров, и вернулся, усиленный, умноженный, как эхо в соборе.

Калем видел, как мутант двигается. Это было... неправильно. Невозможно. Существо такого размера — почти два метра, сто с лишним килограммов мышц и хитина — не должно было двигаться так быстро. Физика говорила: масса, инерция, ускорение. Биология говорила: мышцы, суставы, рычаги. Всё это говорило: медленно. Неуклюже. Тяжело.

Но мутант не слушал физику. Не слушал биологию. Он двигался — быстро, плавно, опасно, как вода, как тень, как мысль. Его тело — искривлённое, перекрученное — должно было быть медленным, неуклюжим, должно было спотыкаться о собственные ноги, цепляться собственными руками. Но оно двигалось. Скорость — Калем оценил — не менее шести метров в секунду. Для существа такого размера — невозможно. Для существа, которое когда-то было человеком, — абсурд. Но мутант не знал, что он абсурден. Он просто бежал. Просто нападал. Просто был тем, чем был.

Мутант прыгнул. Его ноги — короткие, толстые, покрытые хитином — оттолкнулись от пола с силой, которая оставила вмятины в бетоне. Калем видел эти вмятины — глубокие, чёткие, с отпечатками когтей, — и его процессор мгновенно оценил силу удара. Двести пятьдесят килограммов на квадратный сантиметр. Достаточно, чтобы раздавить череп. Достаточно, чтобы пробить броню. Достаточно, чтобы убить.

Его руки — длинные, тонкие, с когтями, которые блестели в лучах света, падающих сквозь крышу, — вытянулись вперёд, как щупальца, как плети, как крюки. Пальцы — гибкие, слишком гибкие, с суставами, которые гнулись во все стороны — растопырились, готовые схватить, сжать, раздавить. Его рот — широкий, растянутый, полный зубов, которые блестели, как осколки стекла, — открылся. Челюсть раскрылась — шире, чем Калем считал возможным, — и из глубины рта, из темноты, которая была ртом, вырвался запах. Тот самый. Тяжёлый. Густой. Неправильный.

Калем видел всё это. Каждую деталь. Каждое движение. Каждую микросекунду. Его процессор обрабатывал информацию со скоростью, которая была недоступна человеческому мозгу — миллионы операций в секунду, миллионы сравнений, миллионы вычислений. Он видел траекторию прыжка — параболу, вершину, точку приземления. Видел скорость — ускорение, замедление, пик. Видел угол атаки — сорок пять градусов, сверху вниз, как удар молота.

Но его тело — изношенное, повреждённое, медленное — не успевало за его процессором.

Разрыв между тем, что он видел, и тем, что мог сделать, был... пропастью. Его процессор жил в мире наносекунд. Его тело — в мире секунд. Он мог просчитать удар за миллисекунду, но, чтобы уклониться, ему нужна была целая секунда. Секунда, которой у него не было.

Калем успел поднять руку, и удар пришёлся по его бионическому предплечью, оставив глубокую царапину на металле.

Это было... больно. Не физически — его тело не могло чувствовать боль так, как чувствовало человеческое. Не было нервных окончаний, которые горели бы огнём, не было мышц, которые спазмировали бы, не было слёз, которые выступили бы на глазах. Но его нейроинтерфейс — система, которая связывала его сознание с телом, мост между кодом и материей, между духом и механизмом — интерпретировала повреждение как боль. Как сигнал. Как предупреждение. «Ты ранен, — говорил сигнал. — Тебе больно. Делай что-нибудь».

И Калем делал.

Когти мутанта — острые, как бритвы, тёмные, блестящие, с каплями чего-то, что не было кровью, но было жидким и живым — прошлись по металлу его предплечья. Калем услышал звук — резкий, визжащий, как ногти по стеклу, но громче, в сто раз громче, как поезд, тормозящий на рельсах. Металл — твёрдый, прочный, сплав, созданный для выживания — поддался. Не сразу — сначала когти скользнули по поверхности, оставив белые полосы, как царапины на лаке. Потом — вгрызлись. Прорвали верхний слой. Прорвали нижний. Когти оставили борозды — глубокие, длинные, опасные, — которые шли от запястья до локтя, как рельсы, как шрамы, как письмена на языке, которого Калем не хотел знать.

Искры — голубые, яркие, горячие — брызнули из раны. Они летели в темноту, как светлячки, как звёзды, как последние мысли умирающего. Калем видел их — каждую, каждый крошечный огонёк, который жил долю секунды и гас. Красиво. Странно красиво. Как всё в этом мире — красиво и ужасно одновременно.

На страницу:
3 из 5