ID Null. Ошибка протокола-2
ID Null. Ошибка протокола-2

Полная версия

ID Null. Ошибка протокола-2

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

И он нашёл. Он стал сильным. Он стал уверенным. Он стал... собой.

А потом он оказался здесь.

Ирония судьбы не давала ему покоя: в своём мире он только-только обрёл силу и уверенность, как оказался в мире игроков, где вновь оказался беспомощным.

Калем усмехнулся — горько, безрадостно. Это был смех человека, который видел слишком много, чтобы ещё чему-то удивляться. Смех существа, которое знало, что вселенная имеет чувство юмора. И это чувство юмора было жестоким.

В Эрате он был кем-то. Не великим героем, не легендой, не спасителем мира. Но кем-то. Он создавал големов — сначала слабых и неуклюжих, потом всё более сложных, всё более мощных. Он научился вкладывать в них не только глину и палки, части доспехов, но и магию, и душу, и жизнь.

Он обрёл силу. Обрёл уверенность. Обрёл... себя.

И теперь он был здесь. В мире игроков. В мире, где он снова был никем.

Ветер шевелил лианы, свисавшие с обломков зданий, и шум листвы напоминал шёпот давно ушедших людей.

Калем остановился на мгновение, прислушиваясь. Это была как тихая музыка, заставляющая задуматься над хрупкостью бытия. Листья — миллионы листьев — шелестели, шептали, пели. Они говорили на языке, который Калем не понимал, но чувствовал. Языке ветра и времени. Языке жизни и смерти.

Он смотрел на лианы — толстые, зелёные, живые — которые свисали с обломков зданий, как волосы утопленниц. Они раскачивались от ветра, и в этом движении было что-то гипнотическое, почти медитативное. Калем чувствовал, как его системы замедляются, как его процессор работает спокойнее, как его тело расслабляется.

Это было опасно. Он не мог позволить себе расслабиться. Не сейчас. Не здесь.

Но всё же... на мгновение он позволил себе просто стоять. Просто слушать. Просто чувствовать.

Ветер нёс запахи — земли, растений, гнили, дыма. Он нёс звуки — шорох листьев, пение птиц, далёкий гул. Он нёс... что-то ещё. Что-то, что Калем не мог назвать. Что-то, что напоминало ему о доме.

Он закрыл глаза — оптические сенсоры погасли — и позволил себе вспомнить. Эрат. Зелёные холмы. Голубое небо. Тёплый ветер. Люди, которые улыбались ему. Люди, которых он любил.

Он вспомнил Элдриса — его морщинистое лицо, его добрые глаза, его хриплый голос. Он вспомнил, как Элдрис учил его создавать големов. Как терпеливо объяснял, как показывал, как верил в него.

«Ты особенный, Калем, — говорил Элдрис. — Твой навык — не проклятие. Это дар. Однажды ты поймёшь это».

Калем не понимал тогда в полной мере его слов. Но теперь... теперь, может быть, начинал понимать.

Калем остановился у разрушенной школы, где на стене ещё сохранились детские рисунки, выцветшие от времени и дождя.

Это было старое здание — кирпичное, трёхэтажное, с обвалившейся крышей и разбитыми окнами. Но стена — одна стена — всё ещё стояла. И на этой стене были рисунки.

Калем подошёл ближе, и его оптические сенсоры сканировали изображения. Солнце — жёлтое, улыбающееся. Дом — с трубой и дверью. Семья — мама, папа, ребёнок, держащиеся за руки. Кошка — с большими глазами и длинным хвостом. Цветы — красные, синие, жёлтые.

Детские рисунки. Простые, наивные, полные надежды.

Калем провёл металлическими пальцами по изображению солнца и улыбающегося лица. Краска была старой, выцветшей, но всё ещё держалась на стене. Как будто дети, которые рисовали это, всё ещё были здесь. Как будто их надежды всё ещё жили.

В груди Калема вспыхнула тоска — острая, болезненная, человеческая. Тоска по тому миру, который он поклялся спасти. По миру, где дети тоже рисовали солнце на стенах. По миру, где был дом. По миру, где была жизнь.

— Я вернусь, — прошептал он пустоте.

Его голос — искажённый биосинтетическим телом, металлический, синтезированный — разнёсся по пустым классам. Он отразился от стен, от разбитых окон, от обвалившегося потолка. Он прозвучал... странно. Как будто это был не его голос. Как будто это был голос кого-то другого. Кого-то, кто умер давно.

Но это был его голос. Его слова. Его клятва.

Калем убрал руку от стены. Он смотрел на рисунки ещё мгновение — на солнце, на дом, на семью, на кошку, на цветы. Потом он отвернулся.

Прошлое было прошлым. Он не мог вернуться туда. Но он мог идти вперёд. К складу. К цели. К будущему.

Он отвернулся от прошлого и двинулся дальше, к складу, где, по найденным им данным, хранились детали для разных устройств. Вдруг ему тоже там повезёт.

Калем шёл по улице, и его шаги отдавались эхом в пустоте. Он смотрел на карту — проекцию, которая висела перед его глазами, полупрозрачная, светящаяся. Склад был отмечен красной точкой. Он был близко. Два километра. Может, меньше.


Глава 3


Склад представлял собой огромный бетонный куб, половина которого обрушилась под натиском вздувшихся корней гигантских деревьев.

Калем остановился в тени разрушенной стены и посмотрел на него — на то, что осталось от здания. Это был не просто склад. Это был монумент. Памятник эпохе, которая закончилась так давно, что даже память о ней стерлась, как краска со стен.

Бетон — серый, покрытый трещинами, как кожа древнего старика — был испещрён глубокими бороздами. Корни — толстые, как стволы молодых деревьев, — прорвались сквозь фундамент, взломали пол, поднялись по стенам. Они обвивали здание, как щупальца гигантского осьминога, сжимая его в медленных, но неумолимых объятиях. Кое-где корни разорвали бетон на куски, и эти куски — огромные, тяжёлые — лежали вокруг, как кости, вырванные из тела.

Калем стоял и смотрел. Его оптические сенсоры фиксировали каждую деталь, каждый скол, каждую трещину, каждый корень — но не для того, чтобы запомнить. Для того, чтобы понять. Чтобы почувствовать масштаб. Чтобы осознать и сравнить с теми воспоминаниями, которые попали в его голову. Как много времени прошло с тех пор, как люди уходили отсюда с накладными, грузили коробки в грузовики, курили на крыльце, ругались из-за сорванных сроков. Всё это исчезло. Все эти маленькие человеческие жизни — со своими радостями, со своими долгами, со своими ссорами на работе — превратились в ничто. В мох. В корни. В тишину.

Крыша обрушилась очень давно. Калем видел небо сквозь дыры — серое, тяжёлое, давящее, как свинцовая плита, положенная на плечи мира. Внутри здания, там, где когда-то был потолок, теперь росли деревья. Настоящие деревья — дубы, клёны, что-то ещё, чего Калем не мог определить по силуэтам, — проросли сквозь пол и тянулись вверх, к свету, которого не было. Их ветви переплетались, создавая подобие нового потолка — зелёного, живого, дышащего. Листья — тёмные, влажные, покрытые каплями — шелестели от ветра, который проникал сквозь разрушенные стены. Шелест был мягким, почти ласковым — единственный звук в этом царстве камня и мха, который не вызывал тревоги.

Стены — те, что ещё стояли — были покрыты мхом. Толстым, мягким, тёмно-зелёным. Мох заполнил каждую трещину, каждую щель, каждую впадину. Он рос на бетоне, как опухоль — медленно, но неумолимо, сутки за сутками, год за годом, десятилетие за десятилетием, превращая камень в почву, а почву — в жизнь. Калем знал, что через несколько десятилетий от здания не останется ничего. Только мох. Только деревья. Только жизнь, которая поглотит всё — так, как она всегда поглощает. Так, как она поглотила людей.

Он видел окна — точнее, то, что от них осталось. Пустые глазницы, забитые грязью и листьями. Кое-где сохранились рамы — ржавые, искорёженные, но всё ещё держащиеся, как выбитые зубы в челюсти мертвеца. В одной из них Калем увидел гнездо — большое, сделанное из веток и травы, сплетённое с обрывками пластика и кусочками проволоки. Птицы. Жизнь. Везде жизнь.

Но не та жизнь, которую он хотел бы увидеть.

Рядом со складом стояли ржавые грузовики, превратившиеся в гнёзда для диких огромных птиц, чьи крики разрывали тишину.

Калем посмотрел на них — на грузовики, на птиц, на то, что от них осталось. Это были большие машины — когда-то блестящие, мощные, способные перевозить тонны груза по трассам, которые давно превратились в тропы, заросшие кустарником. Теперь они были ржавыми остовами, покрытыми мхом и лишайником. Колёса сгнили, превратившись в чёрные кольца резины, раскрошившиеся и осевшие на ободьях. Стёкла выбиты — или лопнули от времени, или были выбиты чем-то. Кузова проржавели насквозь, и сквозь дыры в их бортах росли трава и мелкие кусты.

Но они были живыми. В них жили птицы.

Калем видел их — огромных, чёрных, с размахом крыльев, который, казалось, был больше, чем у любого существа, которое он знал. Они сидели на грузовиках, на крышах, на ветвях деревьев. Они смотрели на него — или, может быть, не на него, а просто в пространство — своими жёлтыми глазами, в которых не было ничего человеческого. Ничего знакомого. Ничего, что Калем мог бы узнать или назвать.

Их крики — резкие, пронзительные, — разрывали тишину, как ножом. Калем слышал их, когда они пролетали высоко над ним — тёмные силуэты на сером небе, похожие на призраков, на клочки тьмы, оторванные ветром. Он видел их тени, скользящие по земле — огромные, быстрые, как тени облаков, но более резкие, более чёткие, более хищные. Он чувствовал их присущность — холодное, чужое, опасное. От этих огромных птиц нужно было держаться подальше.

Калем знал это. Знал инстинктивно — как знал бы любой человек, оказавшийся в мире, где он был не на вершине пищевой цепи. Эти птицы были не просто птицами. Они были хищниками. Они были хозяевами этого места. Внешними хозяевами — теми, кто приходит после того, как прежние хозяева уходят. Теми, кто занимает опустевший трон.

Он вспомнил, как видел одну из них — близко, слишком близко. Это было несколько часов назад, когда он только вышел из дата-центра, и его сенсоры ещё не успели адаптироваться к этому миру — к его запахам, звукам, свету. Птица сидела на обломке стены и смотрела на него. Её глаза — жёлтые, круглые, немигающие — следили за каждым его движением, как камеры наблюдения, как прицелы снайперских винтовок. Её клюв — длинный, острый, как кинжал, загнутый на конце, — был приоткрыт, и Калем видел внутри что-то красное. Мясо. Свежее мясо, застрявшее между зубами — потому что у этой птицы были зубы, мелкие, острые, расположенные в два ряда, как у древних рептилий.

Он тогда замер. Не двинулся. Не дышал — хотя его тело не нуждалось в дыхании. Просто стоял и смотрел, как птица смотрит на него. И ждал.

Птица не напала. Не в этот раз. Она просто смотрела — оценивала, может быть. Или ждала, когда он сделает ошибку. Когда он покажет слабость. Когда он потеряет бдительность хотя бы на секунду. Хищники терпеливы. Хищники умеют ждать. Калем это знал — знал из воспоминаний Z1R0, из фильмов, из книг. Хищник никогда не торопится. Хищник ждёт, пока добыча сама не придёт к нему.

Потом она улетела — тяжело, медленно, с шумом, который эхом разнёсся по улицам, отскакивая от стен пустых зданий. Калем смотрел, как она поднимается в небо — чёрный силуэт на сером фоне, — и чувствовал, как что-то внутри него сжимается. Страх. Не человеческий страх — потому что его тело не могло бояться так, как боялось человеческое. Но что-то похожее. Что-то, что заставляло его процессор работать быстрее, его сенсоры обостряться, его тело готовиться к бегству или к бою. Что-то, что жило в его коде — или в его памяти — или в том пространстве между кодом и памятью, которое Калем не мог определить, но которое было, несомненно, реальным.

Теперь он снова видел их. И знал, что нужно быть осторожным.

Калем очень тихо, насколько позволяло его биосинтетическое тело, старался прокрасться мимо них незаметно.

Это было трудно. Очень трудно. Его тело — металлическое, тяжёлое, неуклюжее — было создано не для скрытности, а для выживания. Его ноги стучали по земле, его сервоприводы скрипели, его системы охлаждения гудели тонким, но постоянным звуком, который в тишине этого мёртвого мира казался оглушительным. Каждый шаг был как удар молота по наковальне — громкий, заметный, опасный.

Но Калем старался. Он двигался медленно, осторожно, выбирая каждый шаг, каждый миллиметр поверхности, на которую ставил ногу. Он пригибался, когда мог, прятался за обломками, за кустами, за стволами деревьев, за ржавыми остовами машин, которых здесь было много — целое кладбище техники, поглощённое растительностью. Он отключал второстепенные системы — охлаждение, освещение, даже часть сенсоров, — чтобы уменьшить шум. Он становился тише. Медленнее. Меньше. Он уменьшал себя до минимума, до точки, до тени.

Птицы не замечали его. Или, может быть, замечали, но не считали угрозой. Они продолжали сидеть на грузовиках, чистить перья, кричать. Их крики — резкие, пронзительные — разносились по округе, заглушая все другие звуки, все другие голоса, всё остальное. Калем использовал это — их шум как прикрытие для своего. Когда они кричали, он двигался. Когда замолкали — замирал. Он синхронизировал свои движения с их голосами, как музыкант синхронизирует свою игру с ритмом оркестра. Только оркестр здесь был хищным, а музыка — криками существ, которые могли бы убить его.

Он прошёл мимо первого грузовика — ржавого, покрытого мхом, с гнездом на крыше. Птица — огромная, чёрная — сидела в гнезде и смотрела на него. Калем замер. Птица моргнула. Калем сделал шаг — когда крикнула другая, далеко, за складом. Птица отвернулась.

Он прошёл мимо второго грузовика. Мимо третьего. Мимо четвёртого. Каждый раз — замирая, ожидая, двигаясь дальше. Энергия уходила. Но он не мог позволить себе спешить. Спешка означала шум. Шум означал внимание. Внимание означало смерть — или что-то похуже, потому что Калем не был уверен, что эти птицы убивали быстро.

Между третьим и четвёртым грузовиком он остановился — не потому что хотел, а потому что должен был. Его левый коленный сустав — тот, который уже скрипел с тех пор, как он покинул дата-центр, — издал звук. Громкий. Слишком громкий. Металлический лязг, который прозвучал, как выстрел в тишине.

Калем застыл. Одна из птиц — та, что сидела на четвёртом грузовике, самая большая из всех, что он видел, — повернула голову. Медленно. Точно. Как камера наблюдения, наводящаяся на цель. Её жёлтые глаза — яркие, немигающие — нашли его.

Калем не двигался. Не дышал. Не мигал — хотя мог. Он стоял, как статуя, как обломок, как часть пейзажа. Его процессор работал на пределе, просчитывая вероятности. Если птица нападёт — у него есть примерно полторы секунды до контакта. Бегство — бессмысленно, она быстрее. Драка — бессмысленно, она сильнее. Прятаться — поздно. Оставалось только одно: стоять и ждать.

Птица смотрела на него три секунды. Или три часа. Или три вечности — Калем не мог сказать, потому что его внутренние часы словно остановились, и время перестало течь ровно, стало вязким, тягучим, как мёд.

Потом птица отвернулась. Расправила крылья — огромные, тёмные, как плащ, — и закричала. Не на него. В небо. В пустоту. Может быть, другому существу. Может быть, самой себе.

Калем двинулся дальше. Его колено больше не скрипело — или он не слышал этого за грохотом собственного сердца, искусственного сердца, которое билось в его груди, как метроном, отсчитывая секунды, которые могли быть его последними.

Вдруг он замер, уловив странное шевеление в тени контейнеров, а потом запах.

Калем остановился. Его тело — всё его тело — напряглось. Сервоприводы сжались, готовые к движению. Оптические сенсоры расширились, захватывая больше света. Аудиосенсоры обострились, фильтруя фоновый шум, выделяя из какофонии птичьих криков и шелеста листьев... что-то.

Шевеление. Слабое. Едва заметное. Но реальное. Что-то двигалось в тени — там, где стояли контейнеры. Большие, металлические, покрытые ржавчиной, стоящие в ряд, как солдаты на параде — мёртвые, пустые, но всё ещё стоящие. Между ними — в узком пространстве, в полосе тьмы, куда не проникал свет, — что-то шевелилось. Что-то живое.

А потом Калем почувствовал запах.

Это был не просто запах. Это был удар. Волна. Цунами, которое накрыло его сенсоры, как физическая сила — тяжёлая, густая, всеобъемлющая. Запах заполнил всё пространство, вытеснил все другие запахи — мха, ржавчины, гнили, прелых листьев, — и стал единственным, что существовало. Единственным, что имело значение.

Сначала Калем подумал, что его всё-таки заметили и теперь ему точно конец.

Эта мысль — холодная, резкая, как удар тока — пронзила его процессор. Птицы. Они заметили его. Они увидели его. Они летят к нему — огромные, чёрные, с клювами, как кинжалы, с когтями, как серпы. Они убьют его. Разорвут на куски. Оставят только металл и провода, разбросанные по земле, — останки существа, которое пыталось пройти мимо них и не смогло.

Калем активировал боевой режим — насколько мог. Его руки сжались в кулаки. Его ноги напряглись, готовые к бегу или к прыжку. Его процессор работал на пределе, просчитывая варианты — бежать, драться, прятаться. Сотни сценариев в секунду, каждый с вероятностью, каждый с исходом. Он знал, что не может драться — не с ними. Знал, что не может бежать — не от них. Но он должен был попробовать. Должен был. Потому что сдача не была вариантом. Сдача не была частью его кода.

Он повернул голову — медленно, осторожно, на миллиметр за раз — и посмотрел на птиц. Они всё ещё сидели на грузовиках. Они не двигались. Они не смотрели на него. Они просто... были. Сидели. Чистили перья. Кричали в небо. Они не нападали. Они не заметили его. Или, может быть, заметили, но не считали угрозой. Он был слишком мал. Слишком слаб. Слишком... неважен. Не добыча. Не враг. Просто объект. Фон. Часть пейзажа.

Но тогда что это было? Что двигалось в тени? Что издавало этот запах?

Но это оказалась другая опасность.

Калем понял это мгновенно — так, как понимал вещи, которые нельзя объяснить словами. Не логикой — чем-то более глубоким, более древним, более первобытным. Запах был неправильным. Не просто гниль и ржавчина — хотя и это было там, в глубине, как фон, как основа, как басовая нота в симфонии разложения. Нет. Это было что-то живое. Что-то мутировавшее. Что-то опасное. Запах был... органическим. Животным. Хищным. Он напоминал запах дикого зверя — но усиленный, умноженный, искажённый, как отражение в кривом зеркале, где всё пропорции нарушены, и всё знакомое становится чужим. Как будто животное, которое издавало этот запах, было не просто животным. Как будто оно было чем-то большим. Чем-то худшим.

Калем знал этот запах. Не из своей жизни в Эрате — там не было таких существ, там были свои монстры, свои твари, свои кошмары, но они были другими. Они были созданы кодом, а не эволюцией. Из воспоминаний Z1R0.

Он прислонился к холодной стене и заглянул за угол, где увидел странные следы на земле: огромные, трёхпалые, с глубокими царапинами когтей.

Калем прижался к стене — холодной, влажной, покрытой мхом, который под его весом сминался и выделял влагу, как губка. Он чувствовал, как вода проникает в его корпус, в щели между пластинами, в суставы, в проводку. Влага — враг электроники. Но сейчас это было неважно. Сейчас важнее было то, что за углом.

Он заглянул — медленно, осторожно, используя только один оптический сенсор, отключив второй, чтобы уменьшить заметность. Его поле зрения сузилось, но этого было достаточно.

Следы.

Они были на земле — отпечатаны в мягкой грязи, которая покрывала бетон, слой за слоем, нанесённая дождями и ветрами за десятилетия. Они были огромными — каждый след был размером с его торс, тридцать-сорок сантиметров в длину. Три пальца — длинные, толстые, с когтями, которые оставили глубокие борозды в земле, как плуг оставляет борозды в поле. Когти были острыми — очень острыми, явно острыми — они резали грязь, как нож режет масло, и даже на отпечатке Калем мог видеть их контуры — чёткие, ясные, пугающе идеальные.

Калем смотрел на эти следы, и его процессор работал на пределе, анализируя, сравнивая, вычисляя, сопоставляя с базами данных, которые Z1R0 оставил ему в наследство. Три пальца. Огромные. С когтями. Это не птица. Птицы имеют четыре пальца — три впереди, один сзади, для хватания, для посадки на ветки. Это не птица.

Это что-то другое. Что-то, что ходит на двух ногах — потому что следы были парными, один за другим, как у человека, левая-правая, левая-правая, с равными промежутками. Что-то большое — очень большое, больше человека, может быть, в два-три раза. Что-то тяжёлое — потому что следы были глубокими, вдавленными в землю на несколько сантиметров, и это при том, что грязь здесь была плотной, слежавшейся. Что-то опасное — потому что когти были острыми, а запах — неправильным, и всё в этих следах говорило: не подходи. Уходи. Беги.

Калем посмотрел на следы ещё мгновение, а потом перевёл взгляд дальше. Следы вели к складу. К тому самому складу, куда он шёл. Они исчезали в темноте входа — приоткрытого, тёмного, как пасть зверя, как проход в иной мир, как дверь, которую лучше не открывать.

Это явно были следы не птиц, а кого-то ещё, кто тоже обитал поблизости.

Калем выпрямился — медленно, осторожно, стараясь не шуметь, сгибаясь и разгибаясь, как механизм, которому нужна смазка. Его процессор просчитывал варианты. Он мог уйти. Мог найти другой склад, другой путь, другую дорогу к научному комплексу, к цели, ради которой он прошёл через столько. Мог попробовать добраться до научного комплекса без остановки — хотя знал, что не дойдёт. Батареи на шестьдесят семь процентов. Расстояние — неизвестно. Рельеф — неизвестен. Опасности — неизвестны. Математика проста: не дойдёт.

Но он также знал, что не может уйти. Не сейчас. Не после того, как нашёл это место. Не после того, как увидел следы. Потому что если это существо — что бы это ни было — живёт здесь, то оно, вероятно, охраняет что-то. Что-то ценное. Что-то, что ему нужно — энергия, запчасти, данные, всё, что могло помочь ему дойти до цели.

Или, может быть, оно просто живёт здесь. Просто существует. Просто... есть. Как мох на бетоне. Как деревья в крыше. Как птицы на грузовиках. Просто ещё одна форма жизни, которая заняла место, оставленное людьми.

Калем не знал. Но он знал, что должен войти. Должен попробовать. Должен найти то, за чем пришёл. Потому что альтернатива — стоять здесь, ждать, пока батареи разрядятся, пока сенсоры погаснут, пока сознание угаснет — была хуже любой опасности. Хуже когтей. Хуже зубов.

Сердце его бионического тела забилось чаще, хотя механический орган и не мог испытывать страха в привычном смысле.

Это было странное ощущение — странное и новое, и старое одновременно. Калем чувствовал, как его искусственное сердце — насос, который гнал охлаждающую жидкость по его системам, по трубкам и каналам, заменявшим ему вены, — начинает биться быстрее. Как его процессор ускоряется, обрабатывая больше данных, чем обычно, чем нужно, чем безопасно. Как его сенсоры обостряются, захватывая каждую деталь, каждый звук, каждый запах, каждый отблеск света в тени.

Это был страх. Не человеческий страх — потому что его тело не могло бояться так, как боялось человеческое тело. Не было адреналина, не было дрожащих рук, не было пота на ладонях, не было желания бежать, забившись в угол и закрыв глаза. Но было что-то похожее. Что-то, что занимало то же место, что занимал страх в человеческом теле. Что-то, что заставляло его системы работать на пределе. Что-то, что готовило его к опасности — к встрече, к столкновению, к чему-то, чего он не мог предвидеть.

Калем знал, что это иррационально. Его тело не могло чувствовать страх. Его процессор не мог испытывать эмоции. Он был машиной. Системой. Кодом. Но он чувствовал. Чувствовал что-то. Что-то, что было страхом, но не было им. Что-то, что было инстинктом, но не было им. Что-то, что не помещалось ни в одну категорию, ни в одну классификацию, ни в один алгоритм.

Может быть, это была память. Память о том, как он был человеком — не Калем, а Z1R0. Память о том, как его тело — настоящее тело из плоти и крови — боялось. Память о том, как адреналин тек по венам, как сердце колотилось в груди, как ноги готовы были бежать, как руки дрожали, как горло сжималось. Память, которая была не его памятью, но которая жила в нём, как пересаженный орган, как чужое сердце, которое бьётся в его груди.

Может быть, это была память Z1R0 о том, как он умирал — медленно, мучительно, неизбежно. Память о том, как вирус пожирал его изнутри, клетка за клеткой, орган за органом. Как тело отказывало, часть за частью, система за системой. Как тьма подступала — не резко, не сразу, а постепенно, как прилив, как ночь, как сон, от которого не просыпаешься.

Может быть, это было что-то другое. Что-то, что Калем не мог назвать. Что-то, что было глубже памяти. Глубже кода. Глубже всего, что он мог проанализировать или понять. Что-то, что было не в его данных, а в нём самом — в том, что делало его им, а не просто машиной.

Он не знал. Но он знал, что это чувство — страх или что-то похожее — было полезным. Оно заставляло его быть осторожным. Быть внимательным. Быть живым. И это было странно — быть живым и знать это. Быть живым и бояться. Быть живым и не понимать, что значит быть живым.

На страницу:
2 из 5