Командир бомбардировщика - 10
Командир бомбардировщика - 10

Полная версия

Командир бомбардировщика - 10

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

— Кто писал?


— Два лётчика и два штурмана из моей эскадрильи. Молодые. Часть из них просит перевода: Дёмин в штурмовую, Пшеничный в ночную лёгкую авиацию.


Ратников поднимает брови.


— И вы им дали копаться в снимках?


— Я им дал задачу, на которую у нас с вами нет ответа, — говорю я. — И они за двое суток нашли зависимость. Утренние рейсы держатся на ночной работе. Ремонт сосредоточен и не рассредоточивается. Горючее одного узла обслуживает несколько стоянок.


— Это предположения.


— Это предположения с пределами, — говорю я. — Там, где они не знают, написано «неизвестно». Товарищ подполковник, я не прошу утверждать цель по этому листу. Я прошу доразведку.


Ратников встаёт и идёт к карте.


— Что вы хотите проверить?


— Три вещи. Первое: где у них сосредоточен ремонт. Второе: сколько полей завязано на один склад горючего. Третье: в какие часы ночью у них на площадках идёт работа. Это можно снять ночной съёмкой или установить наблюдением на рассвете.


— И потом?


— И потом я вам принесу не «район», а перечень точек с тем, что будет нарушено, — говорю я. — И вы сможете спросить с меня по этому перечню.


Ратников смотрит на карту. Долго.


— Гущина знаете? — спрашивает он наконец.


— Работали. Молодые уже разбирали с ним эти снимки; знают, чего недостаёт.


— Гущин пойдёт. — Он накрывает трубку одного из телефонов ладонью, но не снимает её и возвращает руку к карте. — Иванов, скажу прямо: у меня наверху требуют вылетов. Не результата — вылетов. Мне отчёт за неделю писать, и в нём должно быть число самолёто-вылетов, а не ваши три колонки.


— Я вам дам вылеты, — говорю я. — У меня всё равно только четыре готовых машины, и больше семи ночей подряд я летать не смогу физически. Но пусть эти вылеты будут туда, где мы потом сможем посмотреть.


— Ваши двадцатидвухлетние пусть готовят материалы для Гущина, — говорит Ратников. — Раз они это читали, пусть и укажут ему, что снимать.


— Есть.


— И, Иванов. — Он останавливает меня у двери. — Если ваш перечень окажется пустышкой, я вас не защищу. У меня не хватит на это ни времени, ни желания.


— Мне защита не нужна, — говорю я. — Мне нужна доразведка.


Задание Гущину пишут они.


Я привожу их к нему в субботу утром и говорю одну фразу:


— Вы читали снимки. Вы знаете, чего в них не хватает. Объясните человеку, который полетит, что снимать.


И ухожу в угол.


Первые десять минут выходит плохо — не потому, что они не знают, а потому, что говорят как на занятии.


— Нам нужно третье поле полностью, — говорит Дёмин. — С высоты, с перекрытием, чтобы видеть оба ангара и площадку.


— Полностью, — повторяет Гущин без выражения. — С какой высоты?


— С той, с какой видно.


— С двух тысяч мне видно всё, и с двух тысяч меня снимут первым же заходом истребителя, — говорит Гущин. — У них там пара дежурит с рассвета, я вчера смотрел сводку. Дальше.


Дёмин замолкает.


— Товарищ капитан, — говорит Пшеничный. — А что вы вообще можете сделать за один проход?


Гущин смотрит на него уже другими глазами.


— Один проход по прямой, — говорит он. — Двенадцать-четырнадцать снимков с перекрытием. Ширина полосы съёмки зависит от высоты. Разворот над целью я делать не буду ни за что, потому что второй заход над аэродромом — это способ не вернуться.


— Значит, один проход и одна линия, — говорит Пшеничный. — Тогда давайте выберем линию так, чтобы она задела то, что важнее всего.


— Вот, — говорит Гущин. — Вот это разговор.


Они склоняются над схемой втроём, и Рябинина двигает им линейку.


— Если идти с юго-запада на северо-восток, — говорит Гущин, — линия ляжет через ангары и площадку, но склад и подъезд останутся за краем.


— А если с запада? — Дёмин кладёт линейку поперёк прежнего маршрута.


— Тогда захвачу подъезд и краем — ангары. И пройду прямо над зениткой, которую они там держат. Мне это не нравится, но я это сделаю, если вы объясните, зачем.


Соболь смотрит на отметку зенитной точки, потом на разведчика.


— Риск понимаю. Но без подъезда мы не отличим ремонт от склада узлов и отправим ночью людей по неподтверждённой цели. Если ремонт — у них должно быть видно, что машины к ангарам заводят и выводят. Колея. Следы разворота. Масляные пятна на площадке.


— Масляные пятна я вам ночью не сниму, — говорит Гущин.


— А днём?


— Днём — сниму. Днём я туда полечу на рассвете, когда у них ещё низкое солнце и всё, что имеет высоту, даёт тень. — Он поворачивается ко мне: — Иванов, вы это специально устроили?


— Что?


— Что они мне объясняют, зачем, а не приказывают, что.


— Специально, — говорю я.


Дальше они пишут заявку, и я не вмешиваюсь ни разу.


В окончательном виде она занимает полстраницы и состоит из трёх пунктов с приоритетом: первое — третье поле, линия с запада, рассвет, низкое солнце; второе — склад на втором поле, направления следов автоцистерн; третье — если останется горючее и не будет перехвата, повторный проход над первым полем, чтобы сравнить с сентябрьским.


Внизу приписка, которую вписывает Гриценко: «Если выполнимо только одно — выполнять первое».


— Вот эта строчка, — говорит Гущин, тыча в неё пальцем, — стоит всей вашей бумаги. Обычно мне пишут пять пунктов и все главные.


— А как вы обычно выбираете? — спрашивает Гриценко.


— Сам, — говорит Гущин. — В воздухе. И потом мне на земле объясняют, что я выбрал неправильно.


Гущин выходит перед рассветом в воскресенье и в понедельник, и во второй раз возвращается с пробоиной в киле и с плёнкой, за которую я готов простить ему всё.


Проявляют до полудня. Печатают до трёх. В четыре мы садимся за стол — я, Литвинов, Гущин, Рябинина и четверо молодых.


— Показываю по порядку, — говорит Гущин. — Поле первое. Стоянки, рассредоточение, полоса. Работа есть, но техники мало.


— Поле второе.


— Вот здесь, — Рябинина двигает снимок, — ёмкости, обвалование, подъезд и следы автоцистерн в три направления.


— В три, — повторяет Дёмин.


— В три, — подтверждает она. — Одно к первому полю, одно к третьему и одно куда-то на юг, туда мы не летали.


— Поле третье, — говорит Гущин и кладёт последний снимок. — И вот это самое интересное.


Все наклоняются.


Третье поле выглядит скучно: полоса, несколько построек, редкие машины.


— Смотрите на постройки, — говорит Рябинина. — Вот эти два ангара. Крыши новые — светлее. Рядом площадка с твёрдым покрытием и следы гусеничного тягача. И вот это.


Она показывает тонким пальцем на тёмное пятно.


— Что это?


— Шлак, — говорит Рябинина. — Или окалина. Я такого на аэродромных снимках не видела ни разу, кроме как у ремонтных.


— То есть мастерская здесь, — говорит Пшеничный.


— То есть признаки постоянного обслуживания здесь, — поправляет Гущин. — А мастерская это или склад узлов, я вам не скажу, потому что внутрь не заглядывал.


Литвинов, до этого молчавший, берёт карандаш.


— Теперь давайте то, что нас интересует больше всего, — говорит он. — Отделим постоянное от временного. Гущин, где у них ложные?


— Вот, — говорит Гущин без паузы. — И вот. Там огни ночью горят исправно и правильно, а днём — вытоптанной травы нет.


— А запасные?


— Вот эта площадка и вот эта. На них ничего не стоит, но они укатаны.


Литвинов сводит всё на одну кальку — тонкими линиями, по своей привычке, — и минут через двадцать поднимает голову.


— Паша, — говорит он. — Нехорошо.


— Говори.


— Оно связано не последовательно, а параллельно, — говорит Литвинов. — Если бы у них было так: склад — потом ремонт — потом стоянка, мы бы вырубили одно звено и всё встало. А у них три поля, и каждое даёт другим что-то своё. Убери склад — они сутки-двое возят автоцистернами с юга. Убери ремонт — они летают на исправных, пока не накопятся неисправные. Убери стоянку — они рассредоточат машины по двум оставшимся.


— То есть одним ударом мы срываем сколько?


— Часть утренних вылетов, — говорит Литвинов. — Не все.


— А чтобы сорвать утро целиком?


Литвинов кладёт карандаш и смотрит на меня.


— Нужно в одну ночь по трём, — говорит он. — Всем трём, с интервалом в пределах часа, чтобы они не успели перебросить людей и тягачи с поля на поле.


За столом становится тихо.


— У нас четыре машины, — говорит Соболь.


— До семи доведём после получения узлов, — говорит Плешаков от двери; он пришёл минут пять назад и стоит, вытирая руки.


— Даже семь, — говорит Литвинов. — На три поля семью машинами — это двум по две, третьему три.


— Мало, — говорит Дёмин.


— Мало, — соглашаюсь я.


И вот тут прежний способ усиления перестаёт мне помогать.


У переправы мы уже работали тремя группами, но на одном участке в восемь километров: к своим пяти машинам добавили одно звено и подготовили всех на одном поле. А здесь три отдельных аэродрома, и каждому нужно достаточно машин, чтобы нарушить его работу, а не только обозначить удар. Не потому, что я хочу больше подчинённых. Потому что у объекта три ноги, и, отрубив одну, ты получаешь хромого, а не лежачего.


Значит, нужны три группы. Значит, нужен кто-то, кто согласует их время. Значит, нужны полномочия, которых у меня нет.


Я смотрю на своих молодых, которые сидят над снимками, и думаю, что месяц назад этого разговора вообще не получилось бы.


— Ладно, — говорю я. — До трёх групп мы ещё дойдём или не дойдём, это решаю не я. А вот что мы точно можем сделать сейчас — это подготовить свою часть так, чтобы она годилась для любого числа групп.


— Как это? — спрашивает Гриценко.


— Так, что маршрут, который вы проложите, должен быть пригоден не только для вас, — говорю я. — Его должен уметь пройти чужой экипаж по вашим указаниям.


— Наш маршрут? — переспрашивает Дёмин.


— Ваш, — говорю я. — Участок от поворотного до цели и запасную полосу для всей группы. Считаете вы четверо. Отвечаете вы четверо. Я приму или не приму.


Они уходят с картами в понедельник вечером и приносят мне вариант во вторник в обед.


Вариант скверный.


Не потому, что глупый, — потому что торопливый. Участок проложен грамотно, поворотные выбраны удачно, а вот запасная полоса выбрана по одному признаку: она ближе всех.


— Почему эта? — спрашиваю я.


— Сорок километров от нашего поворотного на отходе, уже над своей территорией, — говорит Дёмин. — Ближайшая. Если у кого-то повреждения, ему туда двенадцать минут.


— Кто из вас там был?


Молчание.


— Кто-нибудь говорил с БАО, который её обслуживает?


— Нет.


— Идите разговаривайте, — говорю я.


Они возвращаются через сутки, и на этот раз Дёмин начинает первым, причём с непривычным для него выражением лица — смесью злости и азарта.


— Товарищ командир, туда нельзя.


— Поясните.


— Полоса ориентирована так, что заход с нашей стороны — через высокий берег, — говорит Дёмин и разворачивает свой набросок. — Летом там садились, а сейчас у них по краю размыло, и они сами садятся только с обратным курсом. Значит, нам, приходящим с запада, надо делать круг над полем. Ночью, с повреждениями, с чужим стартом.


— Дальше.


— Дальше хуже, — говорит Пшеничный. — Мы спросили про грунт. Он держит, но после дождя — двое суток не держит. У них за последнюю декаду трое суток дождя.


— Вывод?


— Мы её убираем из основных, — говорит Соболь. — Оставляем как «крайний случай, посадка на брюхо, экипаж вывезут».


— А что вместо?


— Вот эта, — говорит Гриценко и кладёт палец. — Семьдесят два километра вместо сорока. Дальше, да. Но заход с нашей стороны прямой, полоса длиннее, покрытие лучше, и, главное, у них есть ночной старт и дежурный связист, мы проверили по телефону.


— Двадцать одна минута вместо двенадцати, — говорю я. — Это девять лишних минут для человека с повреждённой машиной. Вы это понимаете?


— Понимаем, — говорит Дёмин. — Мы поэтому и спорили полдня.


— Кто был за ближнюю?


— Я, — говорит Дёмин. — До тех пор, пока не представил, как я на одном моторе в темноте делаю круг над незнакомым полем, чтобы зайти с обратным курсом.


Я беру их лист.


Внизу, под расчётом, стоят четыре подписи.


— Так, — говорю я. — Принимаю. И вот что я сейчас сделаю. — Я беру карандаш и пишу поверх: «Участок от поворотного до цели и выбор запасного аэродрома — расчёт лётчиков Дёмина, Соболя, штурманов Пшеничного и Гриценко. Утверждаю».


— Зачем фамилии? — спрашивает Гриценко.


— Затем, что по вашему расчёту пойдёт чужой экипаж, — говорю я. — И если он сядет живой, это будет ваша работа. А если не сядет — тоже ваша.


Соболь медленно кивает.


Зорин устраивает проверку в четверг и делает это хитро: он берёт экипаж из соседней эскадрильи, который наших молодых в глаза не видел.


Лётчик Кайдалов — рослый, самоуверенный, из тех, кто заранее знает, что чужие расчёты хуже собственных. Штурман Жданов — постарше, спокойный.


— Задача, — говорит им Зорин. — Учебный маршрут. Работаете по этому описанию и своей карте. Разъяснений авторов до полёта не будет; если описание неоднозначно, не угадывайте. Проверяйте место штатным способом.


Кайдалов читает листок и усмехается.


— Чего тут идти.


Идут они ночью, и я слушаю их выход на земле, у аппарата, вместе с четырьмя авторами, которые за два часа не садятся ни разу.


Всё идёт хорошо до второго поворотного.


— Второй ориентир не наблюдаю, — говорит Кайдалов.


Пауза.


— Наблюдаю, — говорит он через минуту. — Прошёл.


Ещё через восемь минут:


— На контрольную точку не вышел. Нахожусь… южнее, километров на шесть.


Дёмин белеет.


Они выбираются сами: Жданов восстанавливает место по реке, и через двенадцать минут Кайдалов выходит куда надо и заканчивает маршрут.


На земле он подходит к нам, держа наш листок двумя пальцами, как дохлую мышь.


— Кто писал?


— Мы, — говорит Дёмин.


— У вас тут, — говорит Кайдалов, — «второй поворотный — отдельно стоящая роща у изгиба балки». Так вот, товарищ лётчик, там две балки. Рядом. И у обеих изгиб. И у обеих роща.


— На карте одна, — говорит Гриценко.


— На карте одна, — соглашается Жданов спокойно. — А с воздуха ночью — две. Вторая на карте не обозначена, она мелкая. Мы взяли первую попавшуюся и ушли южнее.


Наступает пауза, в которой я очень хочу вмешаться и не вмешиваюсь.


— Ваша ошибка? — спрашивает Кайдалов, глядя на Дёмина сверху вниз.


— Наша, — говорит Дёмин.


Хорошо сказал. Без «но».


— Товарищ Жданов, — говорит Пшеничный, — а как вы их отличили, когда разобрались?


Жданов пожимает плечами.


— По тому, что за правильной через две минуты идёт дорога с насыпью, а за неправильной ничего.


— Вот, — говорит Пшеничный, и я вижу, как у него загораются глаза. — Значит, нельзя писать один признак. Надо писать последовательность.


Они переделывают описание за ночь.


В новом варианте нет «отдельно стоящей рощи». В нём написано так: «после первого поворотного на заданном курсе — балка с рощей; признак подтверждения — через две минуты полёта пересечение дороги с насыпью, идущей поперёк курса; при отсутствии насыпи взята южная балка, довернуть на четыре влево и идти до реки».


То есть они не просто назвали место. Они написали, как проверить, что это оно, и что делать, если это не оно.


Повторная проверка — в субботу, с другим экипажем, потому что Кайдалов, к его чести, сам предложил: «Пусть идут те, кто вообще ничего не слышал».


Идут молча. Проходят участок без единого вопроса. На разборе командир говорит одну фразу:


— Описание нормальное. Насыпь помогла.


Всё.


Четыре человека стоят и смотрят друг на друга, и я вижу на их лицах то, чего не даст никакая моя речь: они только что убедились, что их работа перенесла чужого человека через темноту.


Дёмин ловит меня вечером у столовой. Один.


— Товарищ командир.


— Слушаю.


— Рапорты, — говорит он.


Я жду.


— Вы их… — Он сглатывает. — Вы им дадите ход?


— Дам, — говорю я. — Как обещал. После операции.


— А если мы…


— Дёмин, — говорю я. — Давай я скажу сам, чтобы ты не мучился. Я не собираюсь брать с вас сейчас никакого решения. Ни сейчас, ни завтра. Вы сделали за эту неделю настоящую работу, вам от неё тепло, и вы сейчас в таком состоянии, что готовы сказать «остаёмся». Так вот: не говори.


— Почему?


— Потому что это будет решение под впечатлением, — говорю я. — А мне нужно ваше решение на трезвую голову. Отработаем — тогда и скажете. И если скажете «уходим», я отвезу бумаги лично и напишу на каждой, что вы четверо — готовые специалисты и что мне жаль вас отдавать. Это будет правда.


Дёмин вдавливает каблук в сырую глину. Над нами хлопает брезент столовой.


— Товарищ командир, — говорит он наконец. — А вам не обидно?


— Обидно, — говорю я. — Мне очень обидно, Дёмин. Мы потратили на это время, которого у нас не было, и мне ужасно не хочется, чтобы вы ушли. Но обида — это моё личное дело, а не ваше.


Он стоит ещё секунду и уходит.


Поздно вечером я сижу над картой один.


На столе — их калька с тремя полями, расчёт участка с четырьмя подписями, донесение Гущина и лист, на котором я вторые сутки пытаюсь написать то, чего у меня нет права написать.


Потому что задача уже есть, и она уже понятна, и у неё есть цена в днях и в утренних рейсах, — а решить её эскадрильей из семи машин нельзя. Нужно три группы, поднятые с разных полей в одну ночь, с разницей во времени в пределах часа. Нужен человек, который сведёт их время. Нужен приказ, который я не могу отдать.


Я могу это предложить. И предложить придётся так, чтобы Ратников не увидел в этом просьбу дать мне больше людей.


Я отодвигаю кальку и нахожу под ней письмо: весь вечер оно лежало придавленное картой.


Оно пришло позавчера на прежний адрес полевой почты части. Мария получила мою просьбу из дороги, а теперь прислала новый адрес госпиталя. Оба номера наконец подтверждены письмами, и нам больше не надо угадывать станции.


Мария пишет коротко и по делу, как всегда.


Что госпиталь развернули в школе, что в классах поставили по двенадцать коек и что на стене в одном осталась карта полушарий, которую никто не решается снять.


Что у неё украли валенки и что она из-за этого плакала — не из-за валенок, а просто подвернулось.


Что она получила моё сентябрьское и что не поняла одну фразу, а переспросить долго, поэтому пусть я больше так не пишу.


В конце — три строки, из-за которых я читаю письмо третий раз:


«Ты когда-то спрашивал, не тяжело ли мне писать человеку, которого я плохо знаю. Отвечаю: тяжело было первые полгода. Сейчас нет. Я знаю тебя по тому, что ты делаешь и как рассказываешь. Этого оказалось достаточно, чтобы решать самой».


Я откладываю письмо и беру карандаш.


«Начальнику оперативного отдела. Докладываю: по результатам доразведки установлено…»


Пишу минут сорок. Без прилагательных, с пределами там, где не знаю, и с прямым выводом в конце: удар по одной площадке даёт частичный результат; для срыва утренней работы узла требуется одновременное воздействие по трём полям в пределах часа; сил одной эскадрильи для этого недостаточно.


Ниже приписываю то, за что меня, возможно, выругают:


«Прошу при планировании учесть, что участок маршрута и выбор запасного аэродрома подготовлены экипажами эскадрильи и проверены посторонним экипажем в тренировочной обстановке; расчёт пригоден для использования другими группами».


Перечитываю, ставлю дату и гашу лампу.


За брезентовой стенкой кто-то из молодых смеётся — коротко, не пьяно, просто смеётся, как смеются в двадцать два года, когда за день выспался и поел. Слышно, как хлопают ладонью по столу.


Четыре рапорта лежат в жестяной коробке, в двух шагах от меня, с моей подписью в углу.


Они останутся там, пока их авторы не скажут своего слова. Я его не знаю и, честно говоря, боюсь загадывать.


А над картой висит другое, и от этого не спрячешься: задача, которая уже не помещается в мою эскадрилью, и которую придётся либо отдать кому-то, кто больше меня, либо вырасти до неё самому.


Оба варианта мне не нравятся одинаково.

Глава 4



Заявления лежат в жестяной коробке с сентября. Октябрь ушёл на текущие вылеты, ремонты и уточнение разведки; общий удар всё откладывали. Я предлагал пустить рапорты, не дожидаясь его, но авторы оставили их до обещанного разговора. Теперь кончается ноябрь. На каждом есть моя отметка о получении; решения о переводе я пока не подписал.


Четыре бумаги: Дёмин, Пшеничный, Гриценко, Кутепов. Разные просьбы, разные руки. Я храню их у себя до обещанного разговора, чтобы они не пошли по инстанциям раньше решения авторов.


Пшеничный и Дёмин приходят ко мне в землянку в четыре часа дня, когда южная темнота уже лезет из балки наверх и когда я как раз собираюсь на стоянки.


Входят двое, а стучится один — Пшеничный. Второй мнётся сзади.


— Товарищ капитан, разрешите.


— Заходите, дверь не держите, тепло уходит.


Они заходят и встают. У обоих в руках планшеты, у Пшеничного из-под планшета торчит свёрнутая карта, перехваченная резинкой от банки.


Тепла в землянке, надо сказать, немного — печка из бочки прогорела, а нового угля нам привезли двенадцать вёдер на всю базу, и он лежит под охраной, как боеприпас.


— Садитесь.


Они садятся на нары. Пшеничный кладёт карту на стол и разворачивает её, придавив с одного края моей кружкой.


— Вот, — говорит он. — Прошли по вашему заданию. Оба маршрута.


Я смотрю. Карта хорошая. На ней всё, что я просил: отметки времени, места, где сбивались, места, где восстанавливались, три возможные полосы на обратном пути и одна помеченная крестом — с припиской «непригодна, канава поперёк».


— Кто ходил на дальнюю?


— Экипаж Кулиша.


— Не ваш?


— Не наш, — говорит Пшеничный и почему-то краснеет. — Мы его строили, а прошёл он.


— И как?


Пшеничный молчит секунды три.


— Хорошо прошёл, — говорит он. — Товарищ капитан, я, знаете, чего не ожидал? Он прошёл по нашей бумажке. Мы её вечером чертили, а он по ней ночью вышел на точку и вернулся. Чужой человек. Мы с ним до этого и не разговаривали толком.


— И что?


— И то, что мы, оказывается, работали не на себя.


Он говорит это так, будто открыл закон природы. Собственно, он его и открыл.


Дёмин всё это время сидит, глядя в пол. Он младше на год, рыжий, весь в веснушках, которые не сошли даже к ноябрю, и говорить ему труднее.


— Дёмин.


— Я.


— Твоя половина.


Он поднимает голову.


— Товарищ капитан, а можно я не про маршрут?


— Можно.


— Я про удар. — Он трёт колено ладонью. — Вы нам дали разобрать их день. Ну, как у них идёт снабжение. Мы считали трое суток, вы помните, я ещё ругался, что это работа для писарей.


— Помню.


— Так вот. Я теперь знаю, что будет, если мы сядем на их транспортное поле утром. Не «ударим, и они испугаются», а конкретно: у них в этот день не улетит столько-то рейсов, и там, — он машет рукой в сторону, где за двести с лишним километров стоит чужая окружённая группировка, — там столько-то не получат. Я первый раз понимаю, что я делаю, а не куда я лечу.


Он замолкает.


— И?


— И я хочу это доделать, — говорит Дёмин. — Заявление отдайте.


Пшеничный кивает.


— И моё тоже отдайте, товарищ капитан.


Вот тут у меня внутри дёргается очень старая жила. Пятидесятипятилетняя. Потому что я знаю, как это делается: сейчас положено встать, сказать что-нибудь про доверие и родину, пожать руки и пустить по человеку тёплую волну, от которой они выйдут из землянки на голову выше.

На страницу:
3 из 5