
Полная версия
Командир бомбардировщика - 7
— Слушаю.
— Старую команду забудь совсем. Тридцать восемь секунд от дуги больше не существует, у нас другой курс и другая скорость.
— Забыл.
— Последнее, что я подтверждал глазами, — пруд. Всё, что после него, я тебе насчитал, но не видел. Значит, начинаем от пруда.
— Пруд за спиной.
— Пруд за спиной, но он никуда не делся. Разворачивай влево, шестьдесят градусов, выводи и держи. Мне нужно опять его увидеть. Увижу — построю новый заход по факту.
— А время?
— А времени у нас теперь мало, — говорит он спокойно. — Поэтому давай не будем тратить его на разговоры о времени.
Разворот получается длинным. Внизу шарят лучи, где-то далеко справа лопаются разрывы — бьют по пустому месту, наугад, и это тоже понятно: зенитчики тоже люди и тоже не любят ждать.
— Есть пруд, — говорит наконец Литвинов, и у меня отпускает шея. — Вижу, слева двадцать. Паша, теперь так: ложись на курс, который я дам, и с этой секунды не меняй ни на градус без моей команды или без прямой угрозы. Если снова придётся уклоняться — уклоняйся, но сразу говори, куда и на сколько. Я буду пересчитывать на ходу.
— Понял. Курс.
Он даёт. Я ложусь.
— От пруда до дуги у переезда — пятьдесят пять секунд на этой скорости, — говорит Литвинов. — Дальше от дуги — сорок одна. Я пересчитал под ветер, он у нас теперь под другим углом.
— Принял пятьдесят пять и сорок одну.
— И вот что, — добавляет он. — Если я дуги не увижу — я тебе скажу «не вижу», и мы уйдём на второй заход. Не стану я тебе командовать сброс по счислению над узлом.
— Второго захода у нас, считай, нет.
— Знаю. Значит, будем очень стараться увидеть дугу.
Внизу что-то меняется.
Прожектора перестают шарить широко. Оба ложатся в один сектор и начинают работать частой, короткой сеткой — впереди по курсу, там, где горловина. Их теперь три; третий встал правее и бьёт почти горизонтально, вдоль путей, поперёк нашего подхода.
— Свет впереди, — говорит Тимка. — Три. Работают на подходе к узлу.
— Понял три.
— Командир... они как будто знают, откуда мы идём.
— Не знают. Догадываются. Они ждут захода на горловину, а зайти на неё удобно с двух-трёх сторон, вот их и кроют.
Это правда. И правда ещё и в том, что я сейчас веду машину ровно в тот сектор, который они закрывают, и другого способа нет, потому что цель — вот она, и она не переедет.
— Двадцать секунд до дуги, — говорит Литвинов.
Внизу начинает работать зенитка.
Глава 5

Сначала одна, потом сразу несколько. Разрывы встают ниже и левее, кучно, и по звуку — тяжёлые. Я не меняю режим. Машину подбрасывает на чужой волне, приборы скачут, и я ловлю их взглядом и держу.
— Десять секунд.
— Держу.
— Есть дуга! — говорит Литвинов, и в его сухом голосе прорывается что-то живое. — Вижу переезд, вижу изгиб. Паша, ты прелесть, держи ровно, сорок одна секунда пошла.
— Пошла.
Сорок одна секунда на прямой — это долго.
Это очень долго, когда внизу решили, что ты обязан по ней пройти, и когда каждая следующая серия ложится всё ближе, потому что человек у прибора внизу тоже профессионал и тоже вносит поправки.
Я держу режим, держу направление, держу высоту.
— Верх чист, — говорит Тимка. — Истребителей не наблюдаю.
— Низ: батарея левее по курсу, вспышки на земле, вторая правее дальше, — говорит Федя. — Ближняя бьёт с недолётом.
Вот это правильный доклад. Не «нас обстреливают», а кто именно, откуда и как ложится.
— Двадцать пять секунд, — говорит Литвинов.
Разрыв справа — близкий, рыжий, я вижу его целиком. Машину подкидывает и кладёт на крыло, и я выравниваю, не трогая курс, только парируя.
— Крен парирую, курс держу.
— Хорошо, — говорит Литвинов. — Пятнадцать.
Ещё серия. Одна из них лопается так близко, что звук приходит внутрь — не грохот, а короткий сухой хлопок, и сразу за ним по фюзеляжу проходит дробь, как будто кто-то швырнул в машину пригоршню гравия.
— Есть попадание, — докладывает Тимка, и голос у него ровный. — По корпусу, сзади от меня. Осколки.
— Люди?
— Цел.
— Федя?
— Цел. По низу тоже прошло, справа.
— Приборы в норме, — говорю я, пробежав взглядом. — Обороты, давление, температура — держатся. Идём дальше.
— Десять секунд, — говорит Литвинов.
Я держу.
Я держу эти последние десять секунд и знаю совершенно точно, зачем я их держу, и знаю, что держать я их буду ровно до тех пор, пока штурман не скажет своё слово, и ни одной секундой дольше. Ни одного лишнего прямого прохода. Ни одного «а давайте ещё раз, красиво получилось». Всё, что было нужно от моего мужества, я отдал в эти сорок одну секунду; дальше начнётся уже не мужество, а глупость.
— Пять... три... сброс!
Машина вздрагивает и легчает — тем особенным рывком вверх, который ни с чем не спутаешь.
— Ушли все, — говорит Литвинов.
Через назначенный интервал Тимка принимает сброс ведомого первой пары: тот тоже отработал по своему прицельному створу и отходит за реку.
— Ухожу.
И сразу — вправо, вниз, со снижением, меняя всё, что можно поменять: курс, высоту, режим. Не красиво. Быстро.
Разрывы встают там, где нас уже нет: ровным частоколом вдоль той прямой, по которой мы только что шли. Человек внизу опоздал на несколько секунд и теперь честно выкладывает их в пустоту.
— Тимка, доклад по хвосту.
— Свет ищет. Нас не держит. Огонь позади, отстаёт.
Секунд пятнадцать я просто веду машину и дышу.
Потом вспоминаю, что я командир, и делаю то, что положено делать после того, как по тебе попали.
— Доклад по местам. По очереди. Что у кого.
— Штурманская, — отзывается Литвинов. — Цел. Стекло целое. Карта на месте.
— Верхняя, — говорит Тимка. — Цел. Установка ходит, лента цела. По борту сзади от меня прошло — дырки есть, я их посчитаю на земле, сейчас не видно. Что вижу со своего места — держится, тяги рядом целы. За закрытую часть не скажу.
— Сквозняк?
— Есть немножко. Тянет.
— Терпи. Нижняя?
— Цел, — говорит Федя. — Люк держит. Установка ходит. Ко мне прошло правее и ниже, я слышал по обшивке, а куда — не скажу, темно. И по плоскости, по-моему, тоже стукнуло. Раза два.
— По какой?
— По правой. Может, по правой. Я звук слышал, а видеть не видел.
Смотрю на правое крыло. В темноте оно ровно такое же, каким было час назад: чёрная плоскость с дрожащим огоньком выхлопа за мотогондолой. Ничего не тянется, ничего не светится, ничего не хлопает.
— Приборы, — говорю я вслух, скорее для себя. — Обороты одинаковые. Давление масла на месте. Температура в норме. Управление... — я пробую по всем осям, коротко, — отвечает как отвечало.
— Значит, жить можно, — говорит Литвинов.
— Значит, жить можно. Дырки посчитаем, когда сядем. Плешаков нас за них съест.
— Он не за дырки ест, — замечает Тимка. — Он ест за то, что мы ему их привозим по две штуки за раз, а лист один.
— Вот именно поэтому и посчитаем на земле честно, а не «ну, там немного посекло».
Литвинов там, в носу, шуршит и щёлкает своей планшетной резинкой.
— Паша, я остаток считаю по времени и по расходу, — говорит он между делом. — С показаниями приборов потом сверю. На болтанке стрелки прыгают, но устойчивое расхождение пропускать нельзя.
— Считай по времени. Как всегда.
Потом Литвинов говорит:
— Смотрю результат. Не мешай.
На пологом развороте Аркадий смотрит вниз через боковое остекление, дожидаясь, когда район разрывов выйдет из-за плоскости.
— Что видишь? — не выдерживаю я через полминуты.
— Погоди.
— Аркадий.
— Сказал: погоди, я считаю вспышки.
Я замолкаю. За спиной у нас разгорается — сначала тускло, потом сильнее. Из нижней точки докладывает Федя:
— Горит в районе горловины. Два очага, близко один к другому. Третий дальше и слабее.
— Теперь скажу, — говорит Литвинов. — Разрывы легли по горловине, компактно. Вижу огонь, вижу подсвеченный дым. По двум путям, которые шли вдоль, движения нет. Там что-то стояло и светилось — я думаю, маневровый или дрезина, — и оно встало и не идёт.
— То есть попали.
— То есть попали в район, — поправляет он немедленно. — Паша, давай сразу договоримся, как будем докладывать, чтобы потом не переписывать. Я видел: разрывы в горловине, пожар, остановка того, что двигалось. Я не видел: сколько стрелок разбито, целы ли переводы, можно ли пропустить состав по третьему пути.
— С высоты этого и не увидишь.
— Вот именно. Поэтому я и говорю. А то напишем «горловина уничтожена», а у них завтра к обеду по уцелевшему пути пойдут вагоны, и Климов нам скажет, что мы ничего не понимаем в его хозяйстве.
Он прав, и от этой правоты немного тускнеет удовольствие, и это правильно.
— Тогда так и передадим. — Я щёлкаю на связь. — Тимка. Рябову, коротко: горловина накрыта, пожар, движение встало. Добавь: результат по стрелкам не подтверждён.
— Так и передать? Прямо «не подтверждён»?
— Прямо так. Он не барышня, не обидится.
Пауза.
— Передал. — И через полминуты: — Принял. Ответил: «иду по времени, работаю по второй».
Я смотрю на часы.
Мы отбомбились с задержкой почти в три минуты против плана — и это, если считать по-честному, не вина прожектора, а цена той секунды, которую я подарил красивому лучу, плюс цена ложных фонарей. Рябов держит согласованный коридор, но о нашей задержке должен знать сейчас: после неё до его входа осталось четыре минуты.
— Тимка, передай фактический сброс и выход обеих наших машин. Пусть подтвердит, что разошлись. Если нужно — переносит вход.
— Передал... Принял. Вход отложил на три минуты, сохранит семь от нашего сброса.
— Аркадий, дым куда сносит?
— По верху на восток, — говорит Литвинов, помолчав. — По верху — как Белова обещала. А внизу... внизу он цепляется. Видишь? Стелется вдоль путей и не хочет уходить.
Я вижу. Пожар в горловине даёт не столб, а длинное лежачее пятно, которое медленно расползается на юго-восток — как раз в сторону насосной.
Нехорошо.
— Тимка, ещё одну Рябову. Прямо сейчас, не в окно. Текст: дым стелется низом к юго-востоку, вторая точка может быть закрыта.
— Понял.
Передача уходит.
И вот теперь начинается самое трудное, что есть в командирской работе, и чему меня жизнь учила дольше всего: я разворачиваю машину на широкий круг в стороне от узла, на безопасном удалении, и не делаю больше ничего.
Совсем ничего.
У меня пустой бомбовый отсек, повреждённая осколками обшивка неизвестно где, три минуты просроченного графика и полное отсутствие возможности помочь человеку, который сейчас идёт на цель в семи минутах позади.
— Что делаем? — спрашивает Тимка.
— Ждём, — говорю я. — Ты слушаешь. Федя смотрит вниз. Аркадий считает наш обратный маршрут и остаток. Я держу круг.
— Приём держу, — отвечает Тимка. — Если сменит заход, передаст через землю.
Проходит четыре минуты.
Внизу продолжает гореть горловина. Прожекторы больше не шарят широко — один стоит почти вертикально, подсвечивая дым снизу, и от этого вся картина делается похожей на что-то театральное.
— Командир, — говорит Федя. — На путях восточнее движение. Мелкое. Как будто люди.
— Понял. Не наше дело.
— Я просто докладываю.
— Правильно докладываешь.
Луч внизу вдруг ложится плашмя и начинает выходить из-под дыма наружу — вправо, вправо, широкой медленной дугой, прощупывая небо далеко за узлом.
Ищут не Рябова. Рябова они ещё не слышат. Ищут того, кто крутится рядом и не уходит.
То есть нас.
— Отхожу, — говорю я и увожу круг дальше, километра на три, держась с дальней стороны того клина леса, который Аркадий утром на карте называл «ногтем». Лес здесь только ориентир, от луча на нашей высоте он не укроет. — Аркадий, следи, чтобы я не залез в его небо.
— Не залезешь. Он пойдёт с запада, ты сейчас на юго-востоке.
— Сколько мне ещё держаться?
— По расчёту три минуты. — Он молчит секунду. — Паша, я тебе на всякий случай скажу цифру, чтобы ты её не выдумывал. Десять минут на таком круге съедят больше, чем десять минут прямого маршрута. Больше десяти минут я тебе крутиться не советую.
— Понял. Больше десяти и не буду.
Это, если честно, самое трудное место сегодняшней ночи.
Не сорок одна секунда на боевом. Там всё просто: держи и не дёргайся, и всё внутри тебя занято работой, и бояться некогда. А вот так — кругами, с пустым брюхом, в стороне, и знать, что через три минуты в этот самый огонь пойдёт человек, которому ты ничем не поможешь, — вот это по-настоящему противно.
Я перебираю в голове, что могу сделать, и раз за разом получаю одно: ничего.
Подсветить ему цель? Он её видит лучше меня, он к ней подходит, а я от неё ухожу. Отвлечь на себя зенитки? Красиво в книжке, а на деле я уведу за собой один прожектор из трёх и потеряю машину с пустым отсеком. Подсказать заход? У него два подготовленных варианта, и оба выбирал он сам, и выбирал под свою скорость и свои привычки; если я сейчас влезу с советом, он будет слушать меня вместо земли.
Остаётся сидеть и держать круг.
Тридцать лет назад — то есть в другой жизни, о которой тут знать некому, — я думал, что командир отличается от лётчика тем, что больше решает. А отличается он тем, что больше ждёт.
— Командир, — говорит Тимка тихо. — А если у него не пойдёт?
— Тогда он даст на землю и уйдёт.
— А мы?
— А мы пойдём домой. У нас пусто.
— Как-то оно... Мы уже уходим, а он ещё там, — договаривает Тимка.
— Как-то оно так, — соглашаюсь я. — Ты, если хочешь помочь, слушай эфир и не пропусти его. Это единственное, что мы для него сегодня можем.
Проходит ещё три.
— Должен подойти, — говорит Литвинов.
— Должен.
И почти сразу Тимка:
— Слышу его. Работает.
Разрывы мы видим издали.
Они ложатся не там, где я их ждал, — не на западном заходе вдоль путей, как мы репетировали на макете, а с севера, поперёк прежнего подхода.
— Он зашёл с другой стороны, — говорит Литвинов.
— Вижу.
Вспышки — четыре, пять, потом ещё. Потом поднимается новое зарево, отдельное от первого, и вот оно как раз идёт вверх столбом, широко.
— Есть, — говорит Федя. — Второй пожар. Юго-восточнее первого. Сильный.
— Тимка, что от него?
— Передаёт.
Пауза. Долгая. Тимка пишет.
— Читаю дословно: «Отработал. Заходил вторым вариантом, с севера. Дым не пустил с запада. Опоры видел: элеватор и река. Точку подтвердил. Разрывы по насосной. Ухожу».
Я закрываю глаза на секунду.
Вот это — то, ради чего мы неделю ходили пешком по макету из ящиков и верёвок и считали шаги между условными сигналами. Не для того, чтобы он выполнил мою команду. Для того, чтобы он в темноте, один, в семи минутах от меня, увидел, что запад закрыт дымом, и не стал ломиться в него ради красивого совпадения с планом, а взял свой второй вариант, у которого были свои опоры.
— Ответь ему, — говорю я. — Текст: «Принял. Выход общий, как условлено. Сбор не нужен». И всё.
— Точно всё? — уточняет Тимка.
— Точно. Хвалить его будем на земле, при людях. В воздухе хвалить — только эфир занимать.
— Есть.
— Аркадий, обратный.
— Готов. Через минуту ложимся.
И вот на этой минуте, когда мы уже развернулись и я потихоньку добавляю режим, чтобы уходить, Федя говорит:
— Командир. Внизу что-то есть. Дайте мне ещё секунд двадцать этого курса.
— Что видишь?
— Пока не пойму. Слева под нами, у приёмных путей. Шевелится.
Я держу.
— Стекло затянуло, сейчас протру... — Голос Феди на секунду глохнет, затем возвращается. — Вижу. Тёмная длинная масса. Как та. Только она... она не идёт.
— Стоит?
— Она останавливается, — говорит Федя, и я слышу, как он там, внизу, почти вжимается в своё стекло. — Командир, она сейчас останавливается. Я вижу край и вижу, что он... поджимается. Как гармошка.
— Аркадий!
— Смотрю, — отзывается Литвинов.
— Есть вспышки! — говорит Федя. — Две. Нет, три. Внизу, у самой земли. Короткие, белые. И искры полосой.
— Где именно?
— На боковом пути, левее основного. Куда его, наверное, приняли.
Я разворачиваю машину на пологий вираж — не для атаки, атаковать нечем, а чтобы у Феди было время.
— Ещё вижу, — говорит он. — Часть массы сместилась вбок от линии. Вот вижу край, он теперь не на одной линии с остальным. И там темнее, и оттуда пыль или дым, снизу.
— Толчок вагонов, — говорит Литвинов негромко.
— Что?
— Состав на ходу тормозит и упирается в то, что впереди. Сзади набегает. Один-два вагона уходят с линии. Это, Паша, если по-простому, называется «поехали в кучу».
— Федя. — Я говорю очень чётко, потому что от этого зависит, что мы завтра напишем. — Слушай внимательно. Ты видел вспышки, ты видел, что часть состава сошла с линии, ты видел искры и пыль. Это ты видел?
— Это видел.
— Ты можешь сказать, сколько вагонов разбито?
Пауза.
— Нет.
— Ты можешь сказать, что это тот самый эшелон?
— Нет, — говорит Федя честно. — Я могу сказать, что это длинная масса на том пути, где мы его вели, и что она встала и её помяло.
— Вот это и есть твой доклад. Молодец.
— Я бы очень хотел сказать, что это он, — говорит Федя.
— Я бы тоже. Мы оба скажем это завтра, если разведка подтвердит.
Литвинов уже работает.
— Время — двадцать три ноль девять, — диктует он сам себе вслух, и я слышу, как скрипит карандаш. — Место: боковой путь у приёмных, вот здесь, отметил. Признаки: остановка, сход с линии, вспышки, пыль. Наблюдатель — Костенко, нижняя точка. Всё, записал. Паша, уходим, я больше ничего отсюда не вытащу.
Я кладу машину на обратный курс.
Подо мной остаётся горящая горловина, отдельное зарево от водокачки и длинная тёмная масса, которая сегодня ночью не пройдёт этот узел.
Хочется посмотреть ещё раз. Хочется пройти над этим пожаром — просто чтобы увидеть, как оно всё горит, и увезти с собой картинку, и потом на земле рассказывать, размахивая руками. Я знаю в себе это желание давно и знаю ему цену: раз в жизни оно кому-то стоило машины и четверых.
— Уходим, — говорю я вслух, скорее себе, чем экипажу. — Смотреть нечего. Мы своё сделали.
— Обратный курс двести семьдесят пять, — говорит Литвинов. — Через шесть минут выйдем на озеро, от него по старым опорам.
— Двести семьдесят пять.
Тимка докладывает, что Рябов ушёл и связь с ним чистая.
Федя докладывает, что низ пустой.
Машина идёт ровно. Приборы стоят там, где им положено. Правое колено начинает наливаться той самой тупой тяжестью, о которой я предупреждал Лиду, и я переставляю пятку ближе к оси педали, как привык.
За спиной остаётся узел, который сегодня не пропустил то, что должен был пропустить. Насколько не пропустил и надолго ли — я не знаю. И никто из нас четверых не знает, и до утра не узнает никто.
— Аркадий, — говорю я. — Остаток?
— Считаю, — отвечает он. — Через пару минут скажу точно.
Глава 6

Уходим мы от узла хорошо: с разворотом на запад по курсу двести семьдесят пять, под нижнюю кромку, и первые двадцать минут всё в этом полёте устроено так, как я люблю. Машина идёт ровно, моторы тянут на одинаковых оборотах, внизу проплывает чернота с редкими бледными пятнами тумана над низинами, а у меня в голове сидит картинка застрявшего эшелона и вспышки на запасном пути, которые видел Федя.
Хорошее настроение на обратном маршруте — самая дорогая вещь на войне. За неё, как правило, потом платят.
Счёт начинается на сорок второй минуте, и начинает его Литвинов.
— Паша. Цифру скажи.
— Какую?
— По правой группе. Прочти вслух, не по памяти.
Я читаю. Прибор — поплавковый, дёрганый, ночью его показания надо усреднять глазом, и мы к этому привыкли.
Литвинов молчит секунды три. Потом говорит с той особенной вежливостью, которая у него означает, что дело плохо:
— Значит, штурман ошибся, — говорит он про себя.
— В чём?
— В том, что у нас должно быть на сто двадцать больше. — Он шуршит, укладывая планшет удобнее под правое предплечье. — Я веду по времени и режиму от старта, с поправкой на тот участок, где ты ходил на повышенном. По моему счёту в правой группе сейчас должно быть примерно на сто двадцать литров больше, чем ты прочёл.
— Прибор врёт.
— Может.
— Ты сам говоришь: он ночью прыгает.
— Прыгает. — Литвинов делает паузу. — Он прыгает вокруг цифры, Паша. А эта цифра ушла и назад не возвращается. Я за ней десять минут смотрю.
Вот тут у меня хорошее настроение и заканчивается.
Не от испуга — от арифметики. Сто двадцать литров за час — это, если оно так и пойдёт дальше, часть запаса на возвращение, вычтенная из моей жизни без спроса.
— Проверяем, — говорю я. — Аркадий, читай мне все, по очереди, а я буду отвечать.
Мы читаем.
Это занимает минут шесть, потому что делать надо не быстро, а правильно: он называет группу, я читаю прибор, он записывает, потом мы ждём и повторяем. За шесть минут получается вот что: левая группа садится ровно так, как положено при нашем режиме. Правая — быстрее. Не вдвое, не катастрофически. Процентов на тридцать быстрее, чем должна бы.
Тридцать процентов — это очень неприятная величина. Она слишком мала, чтобы сказать «пробит бак, всё ясно», и слишком велика, чтобы списать на прибор и лететь дальше со спокойной совестью.
— Журавлёв, — говорю я в СПУ.
— Слушаю.
— Запах?
Пауза.
— Сейчас. — Ещё пауза, дольше. Он там, я знаю, поднимает лицо и дышит носом, как собака, и при этом старается не крутить головой резко, потому что он ещё бережёт себя после прежнего двоения. — Есть, товарищ старший лейтенант. Не сильно. Но есть.
— Давно?
— Я его минут двадцать чувствую. — И, немного виновато: — Я думал, это от меня. Я у бомболюка перед вылетом стоял, там разлили.
— Не «думал», а «есть запах, источник не установлен». Так и докладывай.
— Есть запах, источник не установлен.
— Костенко.
— Я.
— Посмотри на правую плоскость снизу. Не на мотор. По нижней обшивке, за мотогондолой, ближе к корню.
Федя молчит секунд пятнадцать. У него внизу свой мир: узкий, тесный, с ледяным сквозняком и с обзором, которого никогда не хватает.
— Темно, — говорит он наконец. — Луны нет. Я так не разгляжу.
— На фоне выхлопа посмотри. Когда газ дам — у меня из патрубков подсветит.
— Понял.
Я осторожно, на несколько секунд, прибавляю правому. Пламя из выхлопных патрубков делается длиннее и ярче, и в этом коротком рыжем свете, который ложится назад вдоль крыла, Федя должен увидеть то, чего я боюсь.
— Есть, — говорит он. И потом громче, на полтона выше: — Есть, командир! Полоса! По обшивке, от корня и назад, мокрое, блестит. Не капает — стелется.
— Ширина?
— С ладонь. Может, шире. Она за хвост уходит, я конца не вижу.
Значит, не прибор.
Я убираю газ обратно и секунду сижу, положив руки на штурвал, и чувствую, как внутри поднимается злость. Не страх — злость. Мы полтора часа назад положили серию именно туда, куда собирались, Рябов через семь минут добавил по насосной, эшелон встал, и всё это было сделано настолько чисто, насколько вообще бывает. А теперь я сижу и считаю литры, как счетовод.
Злость эту надо отработать быстро, пока она не начала принимать решения вместо меня.
— Работаем, — говорю я. — Аркадий, слушай последовательность. Я перекрываю правую группу. Питаю оба от левой. Ты по часам засекаешь и смотришь, останавливается ли падение справа.
— Засёк.
Кран идёт туго — он всегда идёт туго, у меня к нему претензия ещё с августа. Я перекрываю и слушаю моторы: те, что должны были поперхнуться, не поперхнулись. Хорошо.
Три минуты мы висим в темноте и смотрим на приборы. Это очень длинные три минуты.
— Справа падение замедлилось, — говорит Литвинов. — Моторы эту группу больше не расходуют. Но за три минуты на приборе малую течь не различить.
— Значит, остановку утечки не считаем доказанной. Если пробит бак, кран дырку не закроет.
— Именно. Левую считаю под оба мотора; правую в доступный запас не включаю.
— Федя, нового к мотору не тянет?
— Свежего не различаю. Темно. Полоса на обшивке ещё есть.
— Хорошо.
И вот теперь — счёт.
— Аркадий. Что у нас осталось и сколько это в минутах.
Он считает вслух. Я слушаю и параллельно считаю сам, потому что за штурманом в таких вопросах надо идти след в след — не из недоверия, а потому что вдвоём мы ошибаемся реже.
— Левая группа, — говорит он. — Со всеми поправками и с тем, что я не верю приборам больше, чем на глаз: около трёхсот шестидесяти. Правая: если она не пустая, то я её не считаю, потому что не знаю, сколько там уйдёт, пока мы её не тронули.












