Командир бомбардировщика - 7
Командир бомбардировщика - 7

Полная версия

Командир бомбардировщика - 7

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Вот это — правильный вопрос, и он его задаёт мне заранее, а не после, и за это я ему многое прощаю.

— Ответите так, — говорю я. — Что мы шли не за поездом.

— А за чем?

— За узлом. Поезд — это удача, а не задача. Задача — горловина и вода. Стрелки стоят на месте, они нас не ждут и никуда не уедут. Если эшелон подвернётся — мы его поймаем этим же ударом, потому что ему предстоит пройти выходную горловину. Если не подвернётся — мы всё равно закроем ему выход, и он встанет там, где нас нет.

Гордеев молчит, соображая. У него привычка проговаривать вслух то, с чем согласился.

— То есть ты бьёшь не по составу, а по тому месту, через которое любой состав обязан пройти.

— Именно. Климова неделю за это мучили.

— Меня и сейчас мучают, — говорит Климов.

— Хорошо. — Гордеев вытирает ладонью мокрое лицо. — Тогда последнее. Ты себе поиск урезал?

— Вдвое. Шесть минут.

— Мало.

— Мало, — соглашаюсь я. — Зато после них у меня хватит на два захода вместо одного. А если я буду двенадцать минут ползать над подходами и любоваться, у меня останется один заход, и он же будет последним, и я его буду делать в спешке.

Гордеев смотрит на часы.

— Иди. — И, уже в спину: — Иванов. Если найдёшь и если возьмёшь — не жадничай. Мне нужны обе машины утром, а не красивый доклад.

Я киваю, разворачиваюсь к машине. Мимо оружейников прохожу ещё раз.

Загрузку нам ставил Аркадий вместе со старшим оружейником — три дня назад, при Климове, и спор там был отдельный и долгий: диспетчер объяснял, что стрелочный перевод — штука мелкая и живучая, что по нему нужен не один большой, а несколько средних, и что водокачку, наоборот, одним средним не возьмёшь.

— Подвеска по списку? — спрашиваю.

— По списку, товарищ старший лейтенант. Всё, как штурман расписал. Взрыватели поставлены, я сам ставил.

— Замки?

— Проверены дважды.

Заглядываю в отсек сам, с фонарём. Не потому, что не верю; потому что через час я нажму на это всё, и если что-то не сойдёт, крутиться над узлом с висящим грузом буду не он.

Рябову поправку передаю не сам.

Его машины на дальнем краю, туда идти семь минут по грязи, а у меня этих минут нет. Тимка проходит мимо с часами в чехле, собираясь сверить их в радиорубке. Я окликаю его и прошу перед этим подойти к дежурному телефону. Он останавливается на краю настила, слушает:

— Передаёшь дословно: наблюдение в девятнадцать сорок, час давности, вилка полтора часа. Ищу шесть минут, не двенадцать. Разрыв между нами прежний, семь минут. Пусть подтвердит, что принял, своими словами, а не «понял».

— А если он спросит, что делать, если вы задержитесь?

Хороший вопрос. Тимка их в последнее время задаёт всё чаще, и я это люблю.

— Скажет — задержусь на минуту-две, пусть держит своё время. Он заходит на второе, не на первое. Ему мой сдвиг мешает только тогда, когда я влезу в его семь минут. Если пойму, что влезаю, дам сигнал.

— Если сдвиг помешает ему, передаём отдельно, — повторяет Тимка. — Остальное время прежнее.

Он убегает. На последней проверке Лида уже не поймала у него двоения после работы за приёмником и быстрого перевода взгляда; Тимка всё равно ставит ноги в темноте осторожнее, чем раньше.

Плешаков появляется из-под правой мотогондолы, вытирая руки о тряпку, которая грязнее его рук.

— Готово, — говорит он. — Оба прогреты, я их сам крутил. На малых держат ровно.

— Масло?

— Довёл до положенного уровня. Место для расширения оставил, как положено.

— Спасибо.

— Не за что. — Он смотрит на подвешенные бомбы, потом на меня. — Иванов. Вы там аккуратнее с режимами на высоте. Погода к ночи сырая, обледенения не обещали, но карбюраторы у нас с вами не молодые.

Это у Плешакова высшая форма нежности.

Плешаков забирает фонарь и уходит от крыла. Принятый отсек закрывают; я направляюсь к стремянке.

У стремянки стоит Лида.

Она стоит с кружкой, от которой идёт пар, и я сначала думаю, что это мне, а потом вижу, что кружку она держит двумя руками и греет об неё пальцы, и вообще она тут не по мою душу: за моей спиной, у соседней машины, кто-то из её людей бинтует мотористу палец.

— Замёрзнешь, — говорю я.

— Уже. — Она отрывается от наблюдения за перевязкой у соседней машины и смотрит на меня. — Климов прибегал?

— Прибегал.

— И что? Есть поезд?

— Есть поезд. Час назад был.

Лида кивает и делает глоток. У неё под глазами тени, которых днём не видно, а сейчас, при синем фонаре, видно всё.

— Ужин в два часа, — говорит она. — Для тех, кто вернётся. Я повару сказала — не греть заранее, а начинать, когда с постов дадут, что идут.

— Он опять будет ворчать.

— Он уже отворчал. — Она смотрит на меня поверх кружки. — Нога?

Я выпрямляю правую ногу, разгружая колено, и Лида сразу замечает движение.

— Стоит.

— Я не про «стоит». Я про то, что ты сегодня с утра восемь часов на макете прыгал.

— Лида, мне через десять минут запуск.

— Вот именно поэтому я спрашиваю сейчас, а не через десять минут. Через десять минут ты мне соврёшь красивее.

Мы смотрим друг на друга секунды две, и я сдаюсь.

— К концу маршрута затечёт. Как всегда. Педали держу.

— Вот это ответ. — Она отступает с дороги. — Иди. И передай Костенко, что если он ещё раз полезет в кабину, не застегнув свою лямку, я ему её пришью к куртке.

Федя, к слову, лямку застегнул. Он стоит у нижнего люка и в третий раз перекладывает ракеты — те самые, для аварийного сбора, которые мы условились жечь, если группа рассыплется и придётся собираться над запасной площадкой.

— Сколько?

— Четыре, — говорит он. — Две белых, две красных. Красные в правом кармане, чтоб на ощупь не путать.

— Проверял ракетницу?

— Три раза. — Он опускает голос и застёгивает карман поверх уже убранной ракетницы. — Я знаю, что это глупо.

— Это не глупо. Глупо — это когда проверял один раз и год назад.

Литвинов уже в носу. Когда я подтягиваюсь в свою кабину, он оборачивается — видно только край лица и белое пятно карты.

— Ветер? — спрашиваю.

— Белова дала на высоте двести сорок, двенадцать. У земли слабее и левее.

— Тот же, что на макете разыгрывали?

— Тот же. Она его второй день караулит. — Аркадий поправляет карту под зажимом. — Паша, я одно скажу и замолчу. Час давности — это плохо, но не хуже, чем мы считали три дня назад, когда вообще без поезда шли. Не дёргайся из-за вилки.

— Я и не дёргаюсь.

— Дёргаешься. У тебя голос стал на полтона выше.

Запуск. Левый берёт сразу, правый чуть подумав. Колодки уходят из-под колёс, и вместе с ними уходит всё, что осталось на земле: Климов со своей папкой, кружка Лиды, ворчливый повар, макет из ящиков и верёвок, по которому мы неделю ходили пешком в темноте, считая интервалы между условными сигналами.

Я выруливаю первым. Ведомый первой пары держит назначенный интервал; по радио подтверждает, что идёт за нами. Другая пара останется за Рябовым.

Разбег по мокрому полю тяжёлый, машина долго не хочет отдавать хвост, и я успеваю подумать ту мысль, которую думаю каждый раз и которую никому никогда не скажу: до чего же она всё-таки маленькая и простая, эта машина, и до чего в ней всё зависит от четырёх пар рук.

Потом земля отпускает, и начинается ночь.

Первый час — работа Литвинова и мои ноги.

Идём над облачностью нижнего яруса, которая тянется рваными полями, и в этих разрывах Аркадий выхватывает свои опоры: озеро, потом излучину, потом длинный тёмный клин леса, который на карте выглядит как след от чьего-то ногтя. Каждый раз он молчит, считает, потом называет поправку.

— Три градуса вправо.

— Три вправо.

— Держи минуту.

Я держу. В наушниках шуршит эфир — Тимка слушает своё, у него окно связи через двадцать минут, и до окна он не лезет в передачу, только пишет. Федя внизу время от времени докладывает, что снизу пусто, и это самые скучные слова на свете, и пусть бы они звучали всю войну.

На двадцать второй минуте Тимка открывает своё первое окно.

— Земля слышит, — докладывает он. — Повторитель на месте, отвечает чисто.

— Второй?

— Второй в эфир не лезет. Идёт.

Значит, Рябов держит свои семь минут и своё молчание, и это тоже часть договорённости: до узла мы друг другу не мешаем даже голосом.

— Тимка, — говорю я, чтобы разговором согреть кабину. — Ты у нас третьего дня на разборе про ровные огни толковал. Долго тебя за это ели?

Пауза.

— Ели, — признаётся он. — Сказали, я по книжке говорю.

— По какой книжке?

— Не знаю. Так сказали. Что я, мол, сижу в наушниках и придумываю, как немцы должны воевать.

— А ты откуда взял?

— Из вашего же журнала, — говорит Тимка, и я слышу, что ему приятно, что спросили. — Там за август четыре записи, где кто-то видел «состав», а потом разведка ничего не подтвердила. Я посмотрел, что у них общего. У всех четырёх написано «огни ровной цепью». А в тех двух, где потом подтвердилось, написано по-другому: «редкие искры», «отсветы», «неровно».

— Вот это, Журавлёв, и называется по книжке, — говорит Литвинов из носа. — Только книжку ты написал сам, а они не читали.

— Так я же не утверждаю, что...

— Не утверждай, — перебиваю я. — Ты запомни одну вещь на всю войну: признак — не приговор. Увидишь ровную цепь — не ори «ложные». Скажи «ровно» и предложи проверить. Разница в два слова, а между ними — четыре чужих экипажа, которых зря обозвали слепыми.

— Понял.

Внизу Федя шумно возится.

— Костенко, ты чего гремишь?

— Ноги, — говорит он. — Не чувствую. Сейчас постучу — отпустит.

— Носки шерстяные надел?

— Надел. Две пары.

— Тогда стучи, — разрешаю я. — Только в обшивку не пробей, нам её потом заклёпывать.

— Я аккуратно.

Ночь под нами ровная, чёрная и очень большая. Сверху редкие звёзды в промоинах, внизу — то поле облаков, то чёрный провал. Мотор гудит, машина покачивается на своих невидимых ухабах, и в этой качке я на пару минут остаюсь один с довольно неудобной мыслью.

Мысль такая: то, чем мы сейчас занимаемся, — не подвиг и не приключение, а начало работы, которую придётся делать долго и одинаково. Один узел. Потом другой. Потом опять этот же, потому что его починят. И самое важное сегодня даже не поезд, а то, сможем ли мы к утру внятно рассказать, что именно видели, чтобы завтра третий экипаж не полез повторять наши ошибки.

Я знаю про себя, что такие мысли у меня появляются, когда становится холодно и когда до цели ещё далеко.

— Паша, — говорит Литвинов. — Ты там не спишь?

— Думаю.

— Не думай. Через шесть минут будешь мне нужен весь.

На пятидесятой минуте под нами становится темнее. Земля здесь чужая уже по-настоящему: ни одного огня, ни одной случайной искры, всё вылизано светомаскировкой, как стол перед проверкой.

Глава 4



— Подходим к району, — говорит Литвинов. — По расчёту через одиннадцать минут выхожу на первый ориентир.

— Принял одиннадцать.

И вот тут Тимка говорит:

— Командир. Слева тридцать, ниже нас. Огни.

Поворачиваю голову.

Они там, где их быть не должно, и они прекрасны.

Ровная цепочка жёлтых точек, уходящая в темноту наискось. Штук двенадцать, может, пятнадцать. Идут почти по тому направлению, которое мы ждём от эшелона, и на глаз — вот именно на первый жадный глаз — это и есть состав: паровоз, вагоны, приоткрытые двери теплушек, отсветы на насыпи.

У меня внутри всё встаёт на место с приятным щелчком. Вот он. Пришёл. Климов ошибся в хорошую сторону.

Рука уже кладёт машину в разворот, и я слышу собственный голос:

— Аркадий, бери. Захожу.

— Беру, — отвечает он.

И тут же, через полсекунды, тот же голос, но другой:

— Погоди. Не ложись на боевой.

— Что?

— Погоди, говорю.

Я держу разворот незаконченным и чувствую, как внутри поднимается злость — не на него, а на саму заминку. Каждая секунда сейчас на вес.

— Тимка, — говорит Литвинов, — ты их сколько наблюдаешь?

— С полминуты.

— Правильность видишь?

Пауза.

— Вижу, — говорит Тимка медленно. — Слишком ровно стоят. Интервал одинаковый.

Вот оно, то самое, о чём он третьего дня твердил на разборе и над чем над ним посмеивались: что настоящий состав никогда не бывает аккуратным, что у него в темноте одна щель шире, другая уже, что в середине обязательно тёмный кусок, где ничего не светится, потому что там платформы с накрытым грузом.

— Тимка, — говорю я, — правильность — это один признак. По одному признаку не объявляем.

— Так я и не объявляю, — быстро отвечает он. — Я докладываю признак. Обман я не подтверждаю.

Молодец. Не могу сейчас сказать ему, что молодец, скажу потом.

— Аркадий. Что по карте?

— Держи как идёшь, — говорит Литвинов. — Полторы минуты. Мне нужен контрольный промежуток.

Полторы минуты. Полторы минуты из шести, которые я себе отрезал на весь поиск.

— Держу.

Это очень длинные девяносто секунд. Я веду машину ровно, смотрю вперёд, а глаза сами косят влево, на эту чёртову цепочку, и мозг подсовывает мне удобную мысль: а ну как это он и есть, а ты сейчас отвернёшь, и он уйдёт, и всё зря.

— Тимка, — говорю, чтобы занять себя. — Отсвет на земле есть? Под огнями?

— Не вижу.

— Дым? Искры?

— Не вижу. Ровно горят.

— Хвост состава?

— Не различаю. Туда темно.

— Пятьдесят секунд, — говорит Литвинов.

Считаю про себя. Земля внизу медленно поворачивается. Из облачного разрыва выползает светлая полоса — река, и на реке тот самый изгиб, который у Аркадия отмечен как первый ориентир.

— Есть излучина, — говорит Литвинов. — Хорошо. Тимка, теперь смотри внимательно: огни относительно излучины двигаются?

Тимка молчит секунд десять.

— Нет.

— Точно нет?

— Точно. Крайний левый как стоял против самого колена, так и стоит.

Я чувствую, как у меня холодеет затылок.

Если бы там шёл поезд, за полторы минуты он сместился бы вдоль реки заметно даже с нашей высоты. Он бы поехал. А он стоит — и стоит ровно, всеми пятнадцатью точками сразу.

— Может, он остановился, — говорю я. Говорю сам, вслух, потому что кто-то должен сказать самое неудобное. — Стоит на перегоне и ждёт. Климов ровно про это и предупреждал.

— Может, — соглашается Литвинов. — Тогда второе. Паша, дай мне ещё двадцать секунд этого курса, я замерю подход.

— Даю.

Он там, в носу, сейчас делает свою штурманскую работу, которую я двадцать лет уважаю и которой никогда не умел: берёт направление на огни, привязывает к излучине, к клину леса, ко всему, что видит, и складывает с картой.

— Не сходится, — говорит он наконец.

— Как не сходится?

— А так. У меня по карте от этого колена реки до ближайшего пути — шесть километров и правее. Шесть. А эти огни — в трёх и левее. Там нет дороги, Паша. Там болото и просека.

— Ты уверен?

— Я уверен, что карта у меня трёхлетней давности и что новую ветку они могли положить. — Голос у него сухой. — Но новую ветку за месяц не кладут так, чтобы она шла поперёк болота ровной ниткой с одинаковыми интервалами огней. И на новой ветке в первую же ночь не гоняют воинский эшелон с открытыми фонарями.

Полторы минуты и двадцать секунд. Почти две.

— Отворачиваю, — говорю я.

И отворачиваю.

Это, если честно, самое поганое движение за весь вылет. Я увожу готовую машину с готового курса от цели, которую вижу глазами, ради того, чего не вижу вообще, — и увожу, зная, что за эти две минуты кто-то внизу сидит и радуется, что мы клюнули или не клюнули, и что у меня на поиск остаётся около четырёх минут.

— Тимка, — говорю. — Огни за нами продолжают гореть?

— Горят.

— Следи. Если погаснут сразу все разом — доложишь.

— А если погаснут, это что значит?

— Это значит, что ими кто-то управляет из одного места, — говорю я. — И значит, мы правильно ушли. Но это будет уже сведение на будущее, не на сегодня.

Через минуту он докладывает:

— Не гаснут.

— Понял. Пиши в журнал: цепь ровных огней, координаты по счислению, не совпадает с путём, за полторы минуты не сместилась. Всё, дальше забыли.

Забыть, конечно, не получается. Я ловлю себя на том, что дважды кошусь влево, будто цепочка может вдруг тронуться и доказать мне, что я дурак.

— Аркадий. Где мы и что у нас со временем?

— Мы в районе. Времени у нас четыре минуты поиска вместо шести. Спасибо ложным фонарям.

— Куда смотреть?

Литвинов отвечает не сразу. Я слышу, как он шуршит там картой.

— Слушай, — говорит он. — Я сейчас скажу, а ты не спорь сразу, дослушай. Мы его ищем не по всей линии. Мы его ищем там, где он мог притормозить.

— Разъезды?

— Разъезды и подход к узлу. Смотри: Климов говорил, что перед приёмом состав всегда сбавляет и часто вообще встаёт. Значит, самое вероятное место — не перегон, где он несётся, а последние километры перед горловиной. Там же и скорость малая, и он там дольше всего находится.

— То есть искать у себя под носом.

— То есть искать там, куда мы и так летим. — В его голосе появляется что-то похожее на веселье. — Это, Паша, называется удачное совпадение лени и расчёта.

— Веди.

Мы разворачиваемся на боевой подход и идём по нему медленно — я специально держу поменьше, чтобы у Литвинова было время смотреть, а у Тимки с Федей — шарить глазами по земле.

Земля молчит.

Тридцать секунд. Минута. Полторы. Ничего: тёмные поля, тёмный лес, тёмная нитка насыпи, которую Аркадий узнаёт по тому, как она режет опушку.

— Две минуты осталось, — говорит он.

— Вижу свет! — говорит Тимка. — Внизу справа, движется! Точки, одна за другой!

Я смотрю. Точки действительно движутся — цепочкой, с одинаковой скоростью, и у меня опять на секунду поднимается то самое.

— Аркадий?

— Дорога, — говорит Литвинов, даже не помедлив. — Шоссе. Оно у меня вот здесь, идёт рядом с путями километра четыре, потом отходит.

— Точно дорога?

— Точно. Смотри сам: они идут не по прямой. Их ведёт, как тропинку. Железная дорога так не гнётся на коротком.

— Автоколонна, — говорит Тимка со вздохом. — Опять не наше.

— Наше, — поправляю я. — Просто не сегодняшнее. Запиши: колонна, время, направление. Кому-нибудь пригодится.

— А нам?

— А нам сегодня нельзя. У нас груз расписан под стрелки и под воду, и если я его вывалю на грузовики, завтра здесь пройдёт эшелон, и все наши грузовики окажутся дешёвым удовольствием.

Собственно, это мне сейчас и приходится сказать самому себе, а не Тимке.

— Полторы минуты осталось, — говорит Литвинов.

Я уже начинаю складывать в голове второй вариант — бить горловину без поезда, — и в этот момент Федя говорит:

— Внизу искра. Одна. Слева, примерно... сорок.

— Где?

— Уже нет. Была одна, короткая.

— Аркадий, там что?

— Там насыпь и подход к приёмным. Держи курс.

Мы идём ещё двадцать секунд, и Федя говорит снова, и теперь голос у него другой — тот, который у стрелка появляется, когда он уже не сомневается:

— Есть масса. Тёмная. Длинная. Идёт вдоль насыпи, отсюда вижу край. Не пятно, а продолговатое.

— Движется?

— Кажется, да.

— «Кажется» — плохое слово, — говорю я. — Аркадий, бери отсчёт.

— Взял.

Вот тут я делаю то, что месяц назад сделал бы позже: я снижаюсь. Не героически — метров на четыреста, ровно настолько, чтобы у нижней точки открылся угол.

— Федя, теперь?

— Теперь вижу лучше. Длинная, тёмная, ровная. Есть отдельные... не знаю, как назвать. Бугорки. Как крыши.

— Дым видишь?

Пауза.

— Вижу, — говорит Федя. — Впереди неё, стелется. Не столбом. Полосой назад.

Дым сам по себе ещё ничего не доказывает: и стоящий паровоз ветер укроет шлейфом. Нужен отсчёт относительно земли.

— Аркадий, второй отсчёт.

— Считаю... — Он молчит десять секунд, которые тянутся как минута. — Сместилась. За двадцать пять секунд — на глаз метров двести пятьдесят. То есть под сорок в час, может, меньше.

— Медленно.

— Медленно, — подтверждает он. — Наш расчёт был на шестьдесят. Значит, он либо гружёный тяжело, либо его уже придерживают перед приёмом. И вот теперь, Паша, я тебе скажу главное: он идёт по правому пути. Тому самому, который через приёмные выводит к нашей выходной горловине.

Я ещё секунду держу.

Признаки: продолговатая масса, стелющийся назад дым, смещение за контрольный промежуток, правильный путь, правильное направление, короткая искра до этого. Ни одного из них поодиночке мне бы не хватило. Все вместе — хватает.

— Принимаю опознание, — говорю я. — Это он.

— Принимаю, — эхом отвечает Литвинов.

— Тимка. Окно связи когда?

— Через сорок секунд.

— В окно дай Рябову условный: «первый нашёл, времени хватает». И всё, ни слова больше.

— Понял.

Сорок секунд спустя он передаёт — короткой группой, которую мы утвердили ещё на земле, когда Рябов ворчал, что это ребячество, а Климов сказал, что у железнодорожников половина жизни на таких сигналах и держится.

— Принято, — говорит Тимка через минуту. — Он ответил своим. Держит своё время.

Значит, за спиной у меня, в семи минутах темноты, идёт вторая пара, и её ведущий сейчас точно знает: поезд есть, работать будем по полному варианту, и его насосная остаётся за ним.

— Аркадий. Дистанция до горловины?

— Двенадцать километров. Выходим на боевой через... — он считает, — сто десять секунд. Опоры прежние: излучина, потом светлое пятно пруда, потом дуга пути у переезда. От дуги — тридцать восемь секунд до точки.

— Повтори последнее.

— От дуги у переезда — тридцать восемь секунд.

— Принял тридцать восемь.

Я устраиваюсь. Правая нога уже ноет, но это фоновая, привычная боль, про которую в воздухе можно на время договориться. Машина идёт ровно. Литвинов притих и работает.

— Стрелки. Доклад коротко и по делу. Общего крика про огонь не хочу. Говорите, что именно и откуда.

— Верх чист, — говорит Тимка.

— Низ чист, — говорит Федя.

Излучина проходит под нами. Через сорок секунд слева выплывает светлое пятно — пруд, серебристый в остатке лунного света, и это такой подарок, что мне на секунду делается хорошо.

— Пруд вижу, — говорит Литвинов. — Точно по расчёту. Держи.

Дальше должна быть дуга у переезда.

Дуга не успевает.

Слева и чуть впереди из земли встаёт белый луч.

Он поднимается сразу почти вертикально, потом падает наискось, и тут же рядом с ним поднимается второй — и оба начинают шарить, и шарят они грамотно, разнесённо, накрывая сектор полосами.

— Свет слева, — докладывает Тимка. — Два. Один ближе к нам, второй дальше за путями.

Я не отворачиваю. Пока они шарят, отворачивать — значит помогать: перемена ракурса заметнее ровного хода.

Второй луч проходит в стороне. Первый идёт к нам — медленно, лениво, уверенно.

И цепляет.

Кабину заливает белым. Это как удар по глазам: секунду я вообще ничего не вижу, кроме собственных ресниц, и приборная доска пропадает в сплошном сиянии. Я успеваю подумать очень спокойную мысль — что сейчас по нам начнут работать, — и прежде мысли руки уже делают то, что делали руки Пашки, и то, что делал я тридцать лет: машина валится вправо и вниз, скорость растёт, луч соскальзывает.

Впереди и левее встают первые разрывы — мутные оранжевые кляксы, четыре, потом ещё четыре. Не по нам: по тому месту, где мы были бы, если бы шли как шли.

— Ушли из луча, — говорю. — Тимка, где они?

— Первый прожектор теперь позади нас и левее. Ведёт назад по нашему старому курсу. Второй работает выше.

— Огонь?

— Разрывы левее, отстают.

Хорошо. Дышим.

И только теперь до меня доходит, что я сделал с заходом.

— Аркадий.

В наушниках шорох бумаги и короткий стук; Аркадий возвращает под зажим съехавшую карту. Три секунды молчит.

— Аркадий!

— Слышу, — говорит Литвинов. — Не мешай.

Я закрываю рот.

Я знаю, что у него там сейчас. Он строил заход на цепочке: излучина — пруд — дуга у переезда — тридцать восемь секунд. У него всё было сцеплено, каждая опора держала следующую. А я только что выдернул машину из этой цепочки, ушёл вправо и вниз на неизвестное ему расстояние, и вся его конструкция рассыпалась, как рассыпается стопка карт, если выдернуть нижнюю.

Я сижу и злюсь.

Злюсь не на прожектор — прожектор делал свою работу и делал хорошо. Злюсь на то, что между «поймал луч» и «отвернул» у меня прошла лишняя секунда. Одна. Я знаю, откуда она взялась: я на эту секунду залюбовался, как красиво он идёт. Пятьдесят пять лет — то есть двадцать, сейчас двадцать, — а всё туда же.

— Так, — говорит Литвинов. — Слушай меня и делай ровно то, что говорю. Никакого «примерно туда».

На страницу:
3 из 5