Сапер. Крот Курской дуги
Сапер. Крот Курской дуги

Полная версия

Сапер. Крот Курской дуги

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Он повернул голову. В темноте я видел только тёмный силуэт и мокрый блеск глаз.

- Чего-о?

- Карточку минного поля. Формуляр. Кто-то же должен привязку писать - где начало, где ряды, сколько чего, какой шаг, где обходили.

Панкратов помолчал, и молчал он неприятно долго.

- Взводный пишет, - обронил он наконец. - Утром.

- Утром?

- Ну а когда ж ему. Придём, он чаю попьёт, отдышится - и напишет. У него планшет есть, у него всё как положено.

- По памяти?

- По своей, - отозвался старшина. - По чужой не напишешь.

Я присел рядом с ним на корточки.

Помолчал секунд десять, подбирая слова, и всё равно не подобрал ни одного подходящего.

- Товарищ старшина. А ежели его завтра убьёт?

Панкратов повернулся ко мне всем корпусом.

Медленно, тяжело, как поворачиваются пожилые люди, у которых уже болит поясница и которым каждое движение стоит отдельного решения.

- Ты вот что, - проговорил он очень спокойно. - Ты ящики носи.

- Я ношу.

- Носи и молчи.

- Товарищ старшина, я ж не спорить...

- Ковалёв.

Голос у него не поднялся ни на полтона. Он даже стал тише.

- Через две недели, - заговорил Панкратов, - а может, и раньше, по этому полю пойдут наши танки. И проходы в нём делать будем мы. Вот этими самыми руками, в темноте, вслепую. Я это, парень, знаю не хуже твоего. Я ещё в мае, когда мы первое поле ставили, взводному про это и сказал.

- И что он?

- А то. - Старшина отвернулся и стал глядеть в темноту. - А то, что комбату надо две тыщи за ночь. И не абы каких, а по плану, с отчётом, чтоб к восьми утра сводка ушла. И у комбата над головой тоже кто-то сидит и в ухо ему дышит, и тому в ухо тоже дышат, и так до самой Москвы.

Он поскрёб щетину.

- Хочешь - сходи объясни ему про формуляр. Он тебе в ответ объяснит, куда идти и с какой скоростью. Слова подберёт такие, что ты их запомнишь и детям расскажешь.

Он снова стал слушать ночь.

- Носи, - обронил он через минуту. - Витюха идёт.

Я взял ящик и пошёл.

Хлыстов перехватил меня на полдороге. Встал поперёк, уперев руки в бока, и стал разглядывать с явным удовольствием.

- Ты чего это к старшине бегаешь? Жалуешься?

- Спрашиваю.

- Спра-ашивает он, - протянул Витюха с наслаждением, растягивая слова. - Ишь ты. Спрашивальщик у нас выискался. А ты, Ковалёв, тут сколько? Три недели? Три недели, стало быть. Ты покамест никто и звать тебя никак, ноль без палочки. У нас тут люди по году ходят и то не спрашивают, а он спрашивает.

- Понял.

- Ни хрена ты не понял, я по глазам вижу, - он придвинулся, и от него шибануло махоркой и луком. - А будешь дальше умный такой - я тебя на щуп поставлю. Впереди пойдёшь, первым номером. Хочешь на щуп, а?

- Хочу.

Витюха аж поперхнулся.

- Чего-о?

- На щуп хочу, - повторил я и перехватил ящик. - Только не сегодня. Сегодня не могу.

- Это чего ж так?

- Матчасти не знаю.

Он постоял, покрутил головой, пошевелил губами, подбирая, что бы такое ответить.

Ничего не подобралось.

- Порченый, - выговорил он наконец и пошёл прочь, бормоча себе под нос про контуженных, которых надо в тыл списывать, а не во взвод пихать, и про то, что он это старшине непременно доложит, вот только руки дойдут.

Гриша, работавший ближе всех к штабелю, тихонько фыркнул в темноте.

- Ты чего с ним так-то? - зашептал он, подобравшись ближе. - Он же тебя теперь сгноит. Он злопамятный до жути, он Мохову за одно слово месяц житья не давал: и в наряд, и на кухню, и ящики самые тяжёлые.

- Не сгноит.

- Сгноит, Петь! Ты его не знаешь, а я знаю.

- Гриш.

- А?

- Ты сколько нынче поставил?

Он даже приосанился.

- Двадцать две. Я быстро.

- А где они?

Гриша замолчал.

Молчал долго - я слышал в темноте, как он сопит и переминается с ноги на ногу.

- Ну... - выдавил он наконец. - Тут они. Вон там где-то, правее. Я от чурки шёл, потом вдоль шнура.

- Покажи.

- Дык темно же!

- А утром покажешь?

- Утром покажу, - подумал он. - Утром, поди, покажу. Ежели шнур не снимут.

- А шнур снимут.

Гриша долго не отвечал.

- Снимут, - согласился он тихо.

И тут слева рвануло.

Не громко. Совсем не громко - на удивление тупо и коротко, будто кто-то с размаху хлопнул пыльным одеялом о забор.

Но у меня внутри всё оборвалось раньше, чем дошёл звук, потому что глаз успел поймать вспышку: низкую, короткую, у самой земли, без всякого столба.

Секунда полной тишины.

А потом закричали.

Кричал человек, и кричал он так, как кричат в первые тридцать секунд, - на одной высокой ноте, без слов, без пауз, потому что слова приходят позже, а сейчас у него внутри просто открылся клапан и выходит воздух.

- Кто это?! - заорал Гурьев откуда-то из темноты. - Кто?! Считаться по номерам! Быстро!

- Первый!

- Второй!

- Не наши это, не наши! Соседи!

- Второй взвод это, ихние! Они правее работали!

- Санитара! Санита-ара сюда!

Люди побежали. Затопали, зашуршали, кто-то уронил лопату и выругался, кто-то крикнул «стой, куда!».

Я тоже рванул - на голос, вдоль кустов - и успел сделать шагов пять.

Потом меня взяли за шиворот и швырнуло назад с такой силой, что я сел на землю и прикусил язык.

Надо мной стоял Панкратов.

- Куда, - обронил он.

Без вопросительного знака.

- Там раненый! Там...

- Знаю.

- Так дойти же надо! Он же кричит!

- Куда дойти?

Он присел передо мной на корточки и взял меня за плечи. Пальцы у него оказались железные, как клещи, - я потом два дня ходил с синяками.

- Ты слушай меня, - заговорил он тихо, раздельно, чуть встряхивая на каждом слове. - Слушай и не рыпайся, а то я тебя свяжу, и мне за это ничего не будет. Он на поле. На нашем. На том самом, которое второй взвод третьего дня ставил и которое никто не мерил, не писал и на бумагу не клал.

Я перестал дышать.

- Понял теперь? - спросил старшина. - Понял или ещё раз объяснить?

- Понял.

- Нету туда дороги. Ни мне, ни тебе, ни санитару, ни господу богу. Покамест рассветёт да покамест щупом провешат - час пройдёт. А то и два.

Он отпустил меня и выпрямился, покряхтев.

Человек на поле кричал.

Он кричал уже иначе - с перерывами, набирая воздух между приступами, и в этих промежутках было слышно, как совсем рядом, в трёх метрах от нас, в мокрой от росы траве трещит ночной кузнечик, которому решительно всё равно.

Кто-то из соседей орал через поле:

- Мишка! Мишка, слышишь?! Лежи, не двигайся! Мы идём, мы уже идём!

- Не ори, - глухо посоветовали ему из темноты. - Не ори, дурак. Ты ему хуже делаешь. Он тебя услышит и вставать начнёт.

- Дык что ж мне, молчать?!

- Молчать. И не обещай ему, чего не можешь.

Через кусты, ломая их и не разбирая дороги, к нам пробрался человек.

Сержант - я разглядел лычки, когда он присел рядом. Молодой, лет двадцати пяти, и его трясло так, что было слышно, как стучит по бляхе ремня пряжка планшета.

- Ерофей Ильич! Ерофей Ильич, у тебя щуп есть?

- Один.

- Дай!

- Не дам, - отозвался Панкратов, не поднимаясь.

- Ты чего?! - Сержант схватил его за плечо. - Ты чего говоришь-то?! Там человек! Там Мишка Востриков, ему двадцать один год, у него мать одна!

- Стёпа, - старшина мягко снял его руку с плеча и подержал в своей. - Стёпа, погоди. Ты дыши сперва. Дыши, а потом говори.

- Да чего мне дышать!

- Ты дыши, - повторил Панкратов. - Раз, два. Раз, два. Вот так. Теперь скажи мне: ты поле своё знаешь?

Сержант замолчал.

- Знаю, - выговорил он через силу. - Оно ж моё. Я его сам ставил.

- Где начало?

- От... - Он завертел головой. - От той стороны. Там колышек был, мы от колышка.

- Колышек стоит?

- Не знаю.

- А ряды где?

- Четыре ряда. Через восемь.

- От чего восемь? - голос у старшины остался ровным, и от этой ровности становилось только хуже. - От первого ряда или от шнура?

- От... - сержант осёкся. - От шнура. Или от ряда. Ерофей Ильич, я не помню!

- Вот, - обронил Панкратов. - Вот, Стёпа. А ты хочешь по нему ночью пойти.

Сержант сел на землю и обхватил голову руками.

- Так что ж делать-то, - проговорил он в колени. - Что ж делать-то, а? Он ведь помрёт.

- Помрёт, - согласился старшина. - Или не помрёт, ежели жгут сам наложит. Я вон в феврале видал, как один себе сам наложил и до утра дотерпел, и ничего, жив.

- А ежели не наложит?

Панкратов долго не отвечал.

- Тогда ты его утром вынесешь, - обронил он наконец. - И похоронишь. И бумагу напишешь. И будешь потом всю жизнь помнить, что колышек не поставил.

Он полез за кисетом и на этот раз всё-таки достал.

- Я тебе, Стёпа, не в укор говорю. Я тебе на будущее говорю, потому что у тебя будущее ещё есть, а у него, может, и нету. Ты завтра колышки вбей. Слышишь? Не сводку пиши, а колышки вбей и на бумажке нарисуй, где они. Хоть на портянке нарисуй, хоть углём на доске.

Сержант поднялся и, ничего не ответив, ушёл обратно через кусты.

Я сидел на земле.

И считал.

Не разрывы. Считал секунды между его вдохами - так делают, когда прикидывают, сколько человеку осталось, и когда очень хочется занять голову чем угодно, лишь бы она не думала главного.

А главное было простое.

Их всех уже убило.

Всё отделение, весь взвод, весь батальон - они просто ещё ходят, дышат, спорят из-за плиты в земле и подначивают друг друга насчёт того, кто громче шепчет. Просто дата ещё не подошла.

Через две недели их погонят на эти самые поля снимать то, чего никто никогда не записывал. И они пойдут - потому что прикажут и потому что больше некому. И половина не вернётся. И это спишут на войну, и все согласятся, что на войне иначе не бывает.

Панкратов рядом закурил, пряча огонёк в рукав. На секунду высветилось его лицо.

Лицо было мокрое.

- Ерофей Ильич! - окликнул из темноты Гурьев. - А работать-то дальше?

- Дальше.

- Дык люди... Иваныч, они ж слушают. Они ж все стоят и слушают.

- Потому и дальше, - отозвался старшина. - Ты их сейчас распустишь - они до рассвета так и простоят. Оно им хуже. Пущай руки заняты.

Гурьев помолчал.

- Твоя правда, - согласился он и ушёл к шнуру.

И через минуту оттуда донёсся его простуженный голос, нарочито будничный, будто ничего и не случилось:

- Так, разобрались! Второй ряд начинаем! Федя, ты где? Федя, чтоб я тебя видел и слышал! Шаг полтора, не жаться, а то у нас поле не поле выйдет, а грядка с редиской!

И они пошли работать.

Я слушал, как позади, в тридцати метрах, начинается тот же самый шорох, те же три коротких удара ножом, тот же шлепок ладонью по засыпанной лунке.

Работали молча. За всё оставшееся время никто ни разу не заговорил ни про плиту, ни про то, у кого сколько, ни про Федю, который громко шепчет.

- Товарищ старшина.

- Ну?

- У нас щуп есть?

- Один. У Гурьева.

- Дайте.

- Ковалёв, ты...

- Дайте щуп, - повторил я и поднялся.

Крик впереди захлебнулся и перешёл в тонкое подвывание сквозь зубы.

- Ковалёв, назад! Кому говорю! Ковалёв!

Я взял щуп.

Глава 4

Щуп оказался тяжелее, чем я думал.

Обыкновенный стальной пруток метра в полтора, с деревянной ручкой, обмотанной чёрной изолентой в три слоя и залоснившейся от рук до блеска. Весил он как приличный лом. Наконечник был сточен на конус, и заточка на нём стояла не острая, а скруглённая, тупенькая.

Им работали много. И работал кто-то, кто знал, как надо: спил ровный, без единого заусенца.

- Ковалёв!! Ты куда?! Ты куда, я тебя спрашиваю?!

Гурьев подскочил сбоку и вцепился мне в предплечье двумя руками.

- Отдай! Отдай, тебе говорю, это имущество! Это на отделение один, за него мне отвечать! Ты хоть знаешь, сколько я его выпрашивал?! Я его в мае у соседей выменял на два кисета и мешок сухарей!

- Иваныч, отпусти.

- Не отпущу! Ты сдурел, что ль? Ты соображаешь, куда лезешь? Там же...

- Иваныч.

Он замолчал, но не разжал руки. Я слышал, как он часто и мелко дышит через нос.

- Ерофей Ильич! - крикнул он в темноту, не отпуская меня. - Ерофей Ильич, ты хоть скажи ему! Он же щуп забрал и на поле лезет!

Панкратов молчал.

Он стоял в двух шагах, я его видел - тёмный, приземистый, с опущенными руками, - и он молчал.

И вот его молчание было громче всего остального, вместе взятого: и Гурьева, и того крика впереди, и кузнечиков.

Он мог остановить. Он был на голову ниже меня, но пальцы у него железные, и если бы он захотел, я бы никуда не пошёл, и мы оба это понимали совершенно отчётливо.

Он не захотел.

Гурьев подождал ответа, не дождался и разжал пальцы.

- Ну и чёрт с тобой, - выговорил он с досадой. - Ну и лезь. Только щуп верни, слышишь? Хоть щуп верни, ежели сам не вернёшься.

Я перешагнул через шнур и опустился на колени.

Первое, что нужно сделать, когда идёшь на поле, - перестать спешить.

Звучит как глупость. Особенно когда впереди в темноте воет человек, а за спиной стоит десяток людей и смотрит тебе в затылок. Но это единственное, что имеет хоть какое-то значение, и знаю я это не по книжкам и не по наставлениям.

Спешащий сапёр никого не спасает. Спешащий сапёр становится вторым раненым, и тогда уже двое лежат и воют в разных концах поля, и никто ни к кому не идёт, и всё заканчивается тем, что утром выходят с носилками и собирают обоих.

Я закрыл глаза.

Сосчитал до трёх - медленно, как считают, когда ждут гром после молнии и хотят узнать, далеко ли.

Открыл.

- Гриша.

- А? - Он сидел на корточках у самых кустов, белый в темноте, как гриб-поганка.

- Ты со мной не пойдёшь.

- Дык я...

- Не пойдёшь, - отрезал я. - Ты мне тут нужен, и нужен больше, чем там. Слушай внимательно. Ты становишься вот на это самое место, вот сюда, где я стою, и не сходишь с него никуда.

- А зачем?

- Затем, что мне надо будет вернуться. И вернуться не абы куда, а точно сюда, в эту точку. Ты - точка. Я по тебе иду обратно, понял?

Гриша открыл рот. Подумал. Закрыл.

- А ежели Витюха меня погонит?

- Не пойдёшь.

- А ежели Гурьев?

- И Гурьев не в счёт. Ежели кто погонит - скажешь: Ковалёв велел стоять. Скажешь, что я приду и спрошу.

- А ежели немец бить начнёт?

- Ляжешь. Но с места не сдвинешься, а как перестанет - встанешь обратно, ровно туда же. Понял меня?

Он потоптался, поправил пилотку и вдруг вытянулся по стойке смирно, чего от него совершенно никто не требовал.

- Понял, - выговорил он звонко. - Стою и не сдвигаюсь.

- Только не ори про это на весь фронт.

- Ага, - прошептал он и втянул голову в плечи.

Хороший был мальчишка.

Он тогда, я думаю, вообще ничего не понял из моих объяснений - просто встал где велено и простоял там два с половиной часа, не шелохнувшись.

Я поставил щуп под углом и толкнул.

Земля пошла легко. Верхний слой, пересохший, в палец толщиной, поддался с лёгким хрустом, а под ним стало мягче и влажнее. Наконечник вошёл на ладонь.

Я вынул, сдвинул руку на четыре пальца вправо и толкнул снова.

Легко.

Ещё раз.

Легко.

И на третьем тычке меня накрыло по-настоящему.

Сильнее, чем от вида собственной чужой руки. Сильнее, чем от красноармейской книжки с чужим именем и от девочки с бантами на фотографии.

Потому что я не знал, что я ищу.

Три года. Я за три года вытащил из земли столько всякого, что перестал считать ещё на первом. Я знал на ощупь, через полтора метра стали, разницу между кирпичом и корпусом. Знал, как отдаёт в кисть бетон - коротко и звонко, будто щёлкнули ногтем по стеклу. Как жесть - сухо и мелко. Как пластик - мягко и тупо, будто ткнул в сырую резину, и от этого последнего ощущения у меня до сих пор сводло запястье, стоило только вспомнить.

А тут в земле лежало дерево.

Дощатые коробочки в жёлтых опилках. Я их видел вечером в ящике, я одну держал в руках, пока таскал, - и понятия не имел, как она отзовётся на щуп.

Дерево в грунте - это корень. Это старая доска. Это сучок, обломок черенка, кусок плетня, обгорелая жердь, вбитый когда-то и забытый колышек.

Значит, работать придётся не на «нашёл», а на «всё, что не земля, - это оно».

Медленнее раз в пять.

Ладно. Ладно, будем медленнее, некуда деваться.

- Э-эй!.. - донеслось спереди. - Э-э-эй, кто-нибу-удь... Ребя-ата...

Он уже не кричал. Он звал.

- Иду! - отозвался я громко, в полный голос, потому что шёпот тут не годился. - Слышишь? Иду к тебе! Ты лежи и не шевелись, ни рукой, ни ногой, ни головой!

- Быстре-ей... Быстрей, братцы, я не могу больше...

- Не быстрее. Иду медленно. Лежи и жди.

Наверное, это прозвучало жестоко.

Но человеку на минном поле нельзя врать про «сейчас, потерпи, уже бегу». Он начинает ждать по секундам. Он считает - сперва до десяти, потом до пятидесяти, потом сбивается и начинает сначала, - и когда его секунды кончаются, а никто не приходит, он встаёт.

А вставать ему нельзя ни в коем случае.

Ему надо знать чистую правду: к нему идут медленно и придут обязательно.

- Как звать тебя? - окликнул я, работая.

Пауза.

- Ко... Кондратенко.

- А по имени?

- Мишка.

- Миша, я Пётр. Ковалёв Пётр, сапёр я, из первого взвода. Я к тебе иду, и я дойду, ты про это не сомневайся. А ты сейчас будешь мне рассказывать, ладно?

- Чего рассказывать-то?

- Что видишь. Что слышишь. Всё подряд, хоть какую чепуху.

- Дык не вижу я ничего, я лицом лежу...

- Вот и рассказывай, чего не видишь.

Он помолчал, соображая, и начал.

Сбивчиво, глотая половину слов, перескакивая с одного на другое, - но начал, и говорил, а не выл, и это уже была половина дела.

Рассказывал, что не видит звёзд, потому что лежит лицом в траву и повернуться боится. Что трава высокая, гуще, чем казалось днём, и в ней что-то ползает и шуршит совсем рядом, и он думает, что это, наверно, лягушка, а может, и мышь. Что сапог с правой ноги слетел и он не понимает куда и как это вышло. Что у него в кармане письмо от сестры, недописанное, он вчера начал отвечать и не успел.

- Миша.

- А?

- Что с ногами?

- Не знаю... Левой, кажись, нету. Я её не чую.

- Кровь идёт?

- Мокро.

- Сильно мокро? Под тобой лужа или так, просто мокро?

- Да не знаю я! - сорвался он и заплакал в голос, взахлёб. - Не знаю я, я щупать боюсь! Я как пошевелюсь - думаю, вторая рванёт! Я тут лежу и думаю, что подо мной ещё одна, а я на ней!

- Тихо. Тихо, тихо, Миша. Слушай меня, вот сейчас слушай внимательно. Под тобой ничего нет.

- Откуда ты знаешь?!

- Оттуда, что она бы уже сработала. Ты на неё лёг, и весь твой вес на ней, и она молчит. Значит, под тобой чисто.

Он затих, соображая.

- Верно, - выговорил он через полминуты, уже другим голосом. - Верно ведь.

- Верно. Теперь дальше. Ремень на тебе?

- Ага.

- Расстегни. Просто расстегни, и всё. Больше ничего не делай, руками вниз не тянись, ноги не трогай. Понял?

Он завозился в траве.

- Расстегнул.

- Умница. Всё, лежи и жди.

Я работал.

Тычок, сдвиг, тычок. Через каждые полметра - левую руку назад, ощупью, проверить, ровно ли иду.

Это был мой единственный способ не уклониться. Без вешек, без света, ночью человек всегда уводит себя влево по дуге - так уж мы устроены, - и через тридцать метров оказывается в двадцати в стороне от того места, куда собирался.

На восьмом метре щуп упёрся.

Твёрдо и коротко.

Я замер.

Есть такая секунда. Она у всех разная по длине, но она есть у каждого, кто этим занимается. Ты уже понял, что упёрся, - и ещё не понял, во что. И в эту секунду в голове наступает абсолютная, стерильная, звенящая тишина: ни мыслей, ни страха, ни звуков.

Я очень осторожно вынул щуп и полез пальцами.

Обвёл. Ещё обвёл.

Камень.

Обыкновенный булыжник с кулак величиной, круглый, гладкий. Я выковырял его, обтёр о штанину и положил справа от полосы - не бросил, а именно положил, потому что бросать в темноте нельзя ни при каких обстоятельствах.

И пополз дальше.

Сердце колотилось а во рту стоял медный вкус.

- Пе-еть! - донеслось сзади громким отчаянным шёпотом. - Петь, ты живой?!

Гриша. Стоял, где велено.

- Живой! Стой на месте!

- Стою-у! Я стою, я не сдвигаюсь!

За спиной, у кустов, заворочались, забубнили. Кто-то громко, на весь фронт, объявил: «Совсем сдурел парень». Кто-то другой ответил ему коротко и зло, и я узнал голос Панкратова, но слов не разобрал.

Потом сзади зашуршало.

Кто-то полз по моему следу.

- Стой! - обронил я, не оборачиваясь. - Кто?

- Барсукова. Санинструктор.

Голос был девичий, спокойный и слегка запыхавшийся.

- Назад.

- Не пойду.

- Назад, я сказал.

- Слушай, ты бы вместо того, чтоб командовать, лучше бы полз, - отозвалась она рассудительно, будто мы стояли в очереди за кипятком. - У меня жгут, промедол и бинты. У тебя нет ничего, кроме этой твоей палки. Ты его дотащишь без жгута, а он по дороге кончится, и ты потом будешь всю жизнь думать, что успел бы, ежели б я не послушалась. Так что ползи и не задерживай, у него там час, а мы тут дискутируем.

Я всё-таки обернулся.

Она лежала метрах в четырёх позади, в моей полосе. И лежала правильно - плашмя, на локтях, не растопыриваясь, ноги вместе, сумка сдвинута на спину, чтобы не мешала и не цепляла грунт.

Кто-то её этому научил. Или дошла своим умом, что случается ещё реже.

- Как звать? - спросил я.

- Женя.

- Женя, слушай сюда. Ты сейчас не двигаешься, пока я не скажу. Держишься ровно за мной, шаг в шаг, не левее и не правее ни на ладонь. Ежели я говорю «стой» - ты встала. Не спрашиваешь, не рассуждаешь, не уточняешь и не выясняешь, почему.

Она помолчала.

- Стою и не рассуждаю, - повторила послушно. И тут же прибавила: - Ты всегда такой ласковый или это ты для меня специально постарался?

- Всегда.

- Ну, хоть честно. А то у нас тут один был, тоже командовал, а как до дела дошло - сам первый и побежал.

Дальше мы поползли вдвоём.

Оставшиеся двенадцать метров заняли минут сорок.

Дважды я упирался.

Первый раз - в корень. Толстый, старый, лежавший поперёк полосы ровно так, как лежала бы она сама, и я разгребал вокруг него добрых пять минут, обдирая ногти о суглинок, пока не убедился окончательно и не пошёл дальше.

Второй раз - не в корень.

Щуп вошёл на две трети и стал.

Я подождал.

Потом положил щуп рядом, аккуратно, вдоль, и полез руками. Голыми пальцами, снимая землю по щепотке, сверху вниз, вокруг, никогда - на самоё.

Пальцы нащупали дерево.

Плоское. С ровным краем. С углом.

Я лежал носом в мокрую траву и очень долго дышал ртом.

На страницу:
3 из 5