Опция "семья"
Опция "семья"

Полная версия

Опция "семья"

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

— Галя. — Голос осторожный, вкрадчивый, как будто мать ступает по коридору, где половицы скрипят, и старается не разбудить того, кто спит. — Не поздно?


— Нет.

Пауза. Галина слышит на том конце петербургскую тишину. Другую, чем здесь. Ниже, глуше. Мать всегда звонит из кухни, всегда стоя у окна, всегда с чашкой, которую держит двумя ладонями, будто греется.


— Папа сказал, что говорил с тобой.

Не вопрос. Вернее, вопрос, замаскированный под сообщение. Галина слышит его так же ясно, как читает под фразой пациента «всё в порядке, доктор», уровень тревоги, скорость дыхания, то, о чём человек боится спросить прямо. *Ты как* здесь значит *ты согласилась*. И, чуть глубже, *скажи, что согласилась, мне так будет легче*.


— Говорил, — отвечает Галина.


— И ты как?


— Работаю.


— Я не про работу, Галь.


Разумеется. Про работу мать не спрашивает уже года три. Не потому, что не интересно, потому что боится услышать ответ, в котором нет ничего, кроме работы. Мать вздыхает. Не тяжело, она никогда не давит тяжело, у неё другой инструмент. Она обходит с фланга, через себя.


— Знаешь, я ведь тоже всё думала, что успею. — Керамика стукается о что-то, наверное, о край раковины. — Что вот сейчас доделаю, разберусь, и тогда. А оно как-то… не тогда. Оно всегда сейчас, а ты всё откладываешь на потом, а потом приходит, и в нём уже никого. Работа — это хорошо, работа никуда не денется. А остальное — денется.

Галина стоит у стола, придерживая телефон плечом, и смотрит, как ровно лежат ключи. Мать говорит убеждённо, мягко, с той теплотой, от которой не отмахнёшься грубостью, и говорит, конечно, о себе. О своём «успею». О тех годах, которые она просидела в тени деда, а потом собрала чемодан и уехала в Петербург, потому что рядом с ним тоже нельзя.


— Ты умная у меня, — продолжает мать. — Всегда была умная. Только иногда, Галочка, слишком умная. Всё просчитаешь, всё разложишь, и выходит, что живого места не остаётся. Голова хорошая, а надо иногда и не головой.

*Не головой*. Галина едва не усмехается. Не головой она однажды попробовала — в ординатуре, давно, когда ещё казалось, что можно. Вышло ровно то, что выходит, когда оперируешь на глаз. Больше она не пробовала. Голова — единственный инструмент, который её ни разу не подвёл.

Она могла бы сказать это. Могла бы сказать, что мать описывает собственную жизнь и предлагает Галине её как рецепт, не заметив, что рецепт не сработал даже на авторе. Что «слишком умная» в устах матери означает всего лишь «не такая, как я хотела бы». Но спорить бессмысленно. Мать не изменит позицию, потому что позиция, это не мнение, это её незажившее. С таким не спорят. С таким соглашаются на словах и живут по-своему.


— Я подумаю, мама, — говорит Галина.

И слышит, как на том конце что-то отпускает — плечи, может быть, дыхание. «Подумаю» матери достаточно. Ей не нужно «да», ей нужно, чтобы дверь не была заперта. Чтобы можно было надеяться.


— Ну вот и хорошо, — говорит мать быстро, будто боится, что Галина передумает даже думать. — Ты только не сразу отказывайся, ладно? Просто посмотри. Ничего же не случится, если ты посмотришь.


— Спокойной ночи.


— Спокойной. Ешь нормально. Ты опять худая, я по голосу слышу.


По голосу худая. Мать умеет и это. Галина кладёт телефон экраном вниз. В квартире тихо. Та особая тишина покоя, где каждая вещь на своём месте, потому что никому не мешает её туда поставить. Она подходит к окну.

Внизу Хамовники. Комсомольский тянется двойной ниткой фонарей, и свет их не белый, не жёлтый — какой-то усталый, оранжевый с прожелтью, как несвежий бинт. По проспекту редко, длинными паузами, проходят машины; одна тормозит на светофоре, стоит, хотя пусто, ждёт зелёного честно, никого. Дыхание оседает на стекле маленьким мутным овалом и тает.

Она разрешает себе секунду. Одну. Не считать, не взвешивать, не раскладывать «за» и «против» по колонкам. Просто стоять и смотреть на оранжевую нитку внизу, чувствуя, как остывает под ладонью подоконник.


Мать уехала в Петербург, чтобы держаться от деда подальше. Собрала чемодан, купила билет, поставила между собой и его «я лучше знаю» шестьсот километров и всё равно звонит сегодня его голосом, только тише. А Галина осталась в Москве. В получасе от него. Сама. Кто из них умнее та, что сбежала и не спаслась, или та, что не бежала вовсе? Овал на стекле затягивается снова. Галина отходит от окна, не додумав. Утром операция.

* * *


Половина двенадцатого. Галина возвращается к столу. Лист лежит там же, где она его оставила — под ноутбуком, чуть выглядывая уголком, как закладка в непрочитанной книге. Две колонки. Слева — «за», справа — «против». Она смотрела на них час назад и не додумала, отошла к окну и позволила себе секунду, которая ничего не решила. Секунды вообще ничего не решают. Решает то, что делаешь после. Она берёт ручку. Проводит вертикальную черту справа от второй колонки, ровно, по линейке взгляда, рука хирурга не дрожит и на бумаге. Сверху пишет: «условия».

Так честнее. «За» и «против» — детский способ думать, будто мир голосует и большинство побеждает. Мир не голосует. В мире есть данные, есть допущения и есть цена ошибки. Она это знает лучше, чем кто-либо, кто стоит по восемь часов у стола, где допущение стоит человека.

*Я не собираюсь в этом раствориться*.

Мысль приходит цельной, как готовый диагноз. Она знает, как выглядят женщины, которые входят в такие сделки и выходят из них другими. Размытыми, с чужими интонациями, привыкшие спрашивать разрешения. Мать вошла в брак с человеком, который «лучше знал», и до сих пор говорит его голосом за шестьсот километров. Галина не будет матерью. Схема — это операция: ты входишь с планом, держишь поле стерильным и выходишь тем же человеком, каким вошёл, только с результатом.


Для этого нужен не муж. Нужен грамотный ассистент. Тот, кто понимает регламент так же чётко, как она, иначе всё превращается в самодеятельность, а самодеятельность на операции убивает. Она начинает писать под словом «условия». Пункты, не фразы.

*Умный*. Первое и не обсуждается. С дураком нельзя договориться, с ним можно только надеяться, а надежда не инструмент. Умный считает так же, как она: видит выгоду, видит риск, не путает одно с другим.

*Не сентиментальный*. Ей не нужен человек, который на третьем месяце начнёт путать роль с чувством и приносить цветы по средам. Сентиментальность — это когда данные подменяют желаниями. На такого нельзя положиться: он в любой момент перепишет договор в своей голове, никого не спросив, и будет искренне обижен, что реальность не подстроилась.

*Держит слово*. Самое трудное. Ум и холодность встречаются чаще, чем верность договорённости. Ей нужен тот, для кого сказанное — обязательство, а не заявка о намерениях. Иначе это не сделка. Иначе это катастрофа, растянутая на год, с юристами в финале.


Она перечитывает три строки. Короткий список. Хороший список всегда короткий, как список противопоказаний, который держишь в голове, а не выуживаешь из справочника, когда пациент уже на столе. И тогда возвращается клиника.

Не абстрактно, не «когда-нибудь своё дело». Конкретно. Помещение на Остоженке, которое она смотрела полгода назад: второй этаж, бывшая стоматология, две операционных при минимальной перепланировке, окна на север — свет ровный, без бликов, именно то, что нужно. Она помнит цифру аренды, помнит, во что обойдётся вентиляция под чистые зоны, помнит цену на стол и лампу, на которых нельзя экономить, и цену на всё остальное, на чём можно. Первые три года без прибыли — это не пессимизм, это расчёт: репутация набирается пациентами, а пациенты приходят к тому, кто уже стоит, а не собирается встать.


Всё посчитано. Она считала это столько раз, что таблица встаёт перед глазами без ноутбука. И всё упирается в одну строку. В стартовый капитал, которого у неё нет и не будет за разумный срок на зарплату, даже её зарплату. Банк даст под залог, которого нет. Инвестор захочет долю и голос, а голос в собственной операционной она не отдаст никому. Есть один способ. Он лежит перед ней на листе, под словом «условия».


Галина откидывается на спинку стула. Не радость, она не чувствует радости, это было бы неточно. Скорее то ощущение, когда план операции наконец сходится и ты видишь весь путь от разреза до шва, и он чистый. Она закрывает ноутбук. Мягкий щелчок магнита. Складывает лист вдвое, потом ещё раз, аккуратно совмещая края, и убирает в ящик стола.

Решение принято. Но она не называет его согласием. Согласие есть слово окончательное, а окончательного она себе не позволяет до операционной. Она называет его иначе. Рабочая гипотеза. Гипотеза, которую едут проверять.


В квартире совсем тихо. Тот же оранжевый свет с проспекта лежит полосой на потолке. Галина гасит лампу и ложится. Не сразу, сначала выравнивает подушку, потом одеяло, всё на местах, как всегда. Она едет на Бали не знакомиться.


Знакомятся те, кто ищет тепла, совпадения, чужой руки в темноте. Она не ищет. Она едет смотреть на материал. Оценивать: подходит или нет, годится в ассистенты или отсеять на входе. Данные, допущения, цена ошибки. Утром операция. Галина закрывает глаза.


Глава 3.

Кресло раскладывается в горизонталь одним касанием, но Алексей не откидывается, сидит прямо, как человек, который собирается работать и почти в это верит. Ноутбук на откидном столике, дашборд открыт. Обычно эти цифры он читает как ноты: конверсия по левому краю, удержание снизу, retention-кривая изгибается ровно там, где должна, и в этой геометрии есть покой. Он умеет смотреть на них полчаса и отдыхать.

Сейчас цифры лежат на экране как рассыпанная мозаика. Двадцать три процента, и он не помнит, чего двадцать три процента. Восемь тысяч сессий, восемь тысяч чего? Смысл не собирается; буквы и знаки есть, а музыки нет. Он щурится на график, будто виноват монитор, а не голова.

— Шампанское?

Стюардесса держит поднос под тем углом, под которым учат держать в дорогих школах, так, чтобы бокал сам просился в руку. Алексей берёт. Не потому что хочет, а потому что отказ потребовал бы объяснения хотя бы себе.

Он смотрит на бокал. Пузырьки поднимаются идеальными нитями, и в этой правильности есть что-то оскорбительное. Константин Александрович, думает он, именно так себе и рисовал эту сцену. Внук в бизнес-классе, летит через полмира навстречу, как дед наверняка сформулировал бы, без иронии, тяжёлым своим голосом, навстречу судьбе. С бокалом в руке. Дед вообще любит завершённые картины: чтобы всё было на местах, чтобы человек в кадре держал что-нибудь дорогое и был доволен. Алексей делает глоток. Судьба на вкус как приличное брют, чуть переохлаждённое.

Разговор с дедом крутится в нём третий день, и он уже выучил его наизусть, как выучивают неудачную сделку, чтобы понять, где именно упустил.

Дед не давил. В том-то и дело. Он говорил ровно, спокойно, с той расстановкой, с какой человек не убеждает, а информирует. «Тебе тридцать, Лёша». Пауза — короткая, аккуратная. «У Виктора внучка, врач, умница». Пауза. И потом это слово, перед которым дед выдержал такую крохотную остановку, что её мог заметить только тот, кто вырос рядом с ним и научился читать его дыхание. «Завещание». Не «я подумал». Не «мы с Виктором обсуждали». А как факт, уже случившийся, уже подписанный где-то в чужом кабинете, пока Алексей строил свою компанию и думал, что строит свою жизнь.

Дед не просил. Дед сообщал. Так сообщают о курсе доллара, можно не соглашаться, но это ничего не меняет. Алексей закрывает ноутбук. Мягкий сухой щелчок. Цифры всё равно не хотели складываться, а он не привык смотреть на то, что не поддаётся. Ладно. Раз голова не берёт продукт, пусть возьмёт это. Он разворачивает задачу так, как разворачивал бы любую другую, потому что по-другому не умеет и не хочет уметь.

Дано. Есть условие, жёсткое, бинарное: выполнить или лишиться. Есть срок, «в разумный», что на языке деда означает «не тяни». Есть ресурс, он сам, полностью в его распоряжении, надёжный, предсказуемый. И есть одна неизвестная переменная. Девушка. Внучка Виктора Николаевича, которую он никогда не видел и о которой знает ровно две вещи: умная и врач.

Переменную надо оценить. Не влюбиться, не понравиться — оценить. Как оценивают актив перед сделкой: что представляет собой, чего хочет, где у неё интерес, где риск. Всё остальное, сантименты. А сантименты в этом деле — статья убытков. Он делает второй глоток и впервые пробует достроить образ.

Умная. Врач. Хирург, кажется, или это он сам уже дорисовал. Значит, руки, точность, выдержка. Он представляет женщину лет под тридцать, собранную, с той усталой аккуратностью, какая бывает у людей, которые давно махнули рукой на всё, кроме работы. И тут же быстро, почти против воли, картинка достраивается сама, и достраивается в худшую сторону.

Потому что зачем умной женщине-хирургу лететь через полмира знакомиться с незнакомцем по указке деда? Вариантов, если честно, немного. Либо ей нужно то же, что, по замыслу дедов, должно достаться ему, и тогда она едет за деньгами, просто с другого конца стола. Либо её загнали в тот же угол, что и его, и она такая же жертва чужого сценария, летящая с таким же бокалом и таким же желанием, чтобы всё это поскорее закончилось.

Алексей ловит себя на этом и почти усмехается. Вот оно. Он ещё не увидел человека, а уже разложил его на две коробки, и в обеих не самый лестный вариант. Умеет, ничего не скажешь. Профессиональная деформация: всё, что приближается, сначала проверяется на то, чем оно может тебе навредить.

Он допивает шампанское, ставит бокал в углубление подлокотника. Внизу, под крылом, где-то очень далеко, темнота и вода, и лететь ещё половину ночи. Две коробки. Ладно. Прилетит посмотрит, в какую она укладывается. Он почти уверен, что в одну из двух она уложится обязательно.

* * *

Проблема не в том, что женщины подводили. Проблема в том, что они делали это по одному сценарию, и сценарий этот Алексей выучил наизусть раньше, чем захотел его знать.

Есть определённый момент. Он всегда наступает, не сразу, обычно недели через три-четыре, когда первое любопытство уже отработано, а привычка ещё не наросла. Момент, когда взгляд женщины на тебе чуть меняет фокус. Так наводчик перестраивает объектив: секунду назад он смотрел на твоё лицо, а теперь смотрит на то, что стоит за плечом. На вид из окна квартиры. На часы, которые ты снял и положил на тумбочку. На вскользь оброненную сумму. Ты ещё говоришь что-то про себя, а тебя уже пересчитали в другой валюте.

Он не любит слово «предательство», слишком театральное, слишком про чужую вину. Это не предательство. Это статистика. Он перебирает их без имён, как строки в отчёте, потому что имена делали бы это личным, а личного тут давно не осталось.

Первая. Умная, ироничная, читала то же, что и он, спорила красиво. Сдвиг случился, когда она узнала не сколько он зарабатывает, а какая у деда фамилия. Одно уточняющее «а это тот самый?..», и в глазах включился калькулятор. Она даже не заметила, что калькулятор слышно.

Вторая. Ничего не спрашивала вообще, играла в безразличие так старательно, что это само по себе было прайс-листом. Люди не изображают равнодушие к тому, что им и правда безразлично. Он засёк её на том, как она фотографировала интерьер ресторана, не еду, не его, а интерьер, и понял, что это уже не свидание, а инвентаризация.

Третья была почти хороша. Почти. С ней он даже позволил себе на пару месяцев забыть про объектив. А потом она заговорила о будущем, легко, вскользь, и в этом будущем всё было расставлено по местам заранее: где жить, чья фамилия, кто с кем не общается. Слишком готовый план для человека, который якобы влюбился на прошлой неделе.

Каждый раз он замечал сдвиг раньше, чем она успевала его спрятать. Это единственное, чем он мог бы гордиться, если бы тут было чем гордиться. Он видел щелчок объектива за долю секунды до того, как женщина сама осознавала, что навела резкость. И каждый раз внутри что-то опускалось, не с грохотом, тихо, как лифт на цокольный этаж.

Отсюда правило. Оно короткое и звучит по-детски, если произнести вслух, поэтому он его вслух не произносит: жениться только по любви. Люди, услышав такое от него, умиляются — надо же, романтик под этой бронёй. Идиоты. Романтики тут ноль. Это чистая инженерия рисков. Брак без любви, это не грустно, это дорого. Это долгосрочный контракт с человеком, у которого есть доступ к твоим активам и юридическое основание половину из них забрать при выходе. Любовь в этой конструкции не поэзия. Любовь — единственная страховка, которую нельзя подделать документами. Если она есть с обеих сторон, контракт держится сам. Если её нет, рано или поздно кто-то предъявит счёт. Он делает медленный вдох и почти смеётся вслух, сухо, одними лёгкими.

Потому что дед. Дед, который знает его лучше, чем он хотел бы, дед, который слышал от него это самое правило не раз, теперь предлагает ему ровно обратное. Женись, говорит. По расчёту. С юридическими последствиями. С девушкой, которую ты не выбирал, ради денег, которые тебе, если честно, не так уж и нужны. Всё, чего Алексей десять лет избегал с тщательностью сапёра, дед просто выложил на стол и придвинул поближе: угощайся.

Круг замкнулся так аккуратно, что это даже красиво. Он всю жизнь строил защиту от женщин, которые придут за деньгами. А теперь ему предлагают самому прийти к женщине за деньгами. Поменяться местами. Встать по ту сторону стола, где стоят все те, кого он вычислял и отбраковывал.

Он поворачивает голову к иллюминатору. За стеклом ничего. Точнее, слишком много ничего: чёрное, ровное, без единой зацепки для взгляда, и где-то внизу, под этой чернотой, толща облаков, а под облаками вода. Ни огонька. Самая честная картинка за весь день.

И вот тут его настигает мысль, от которой становится почти легко, той горькой лёгкостью, с какой соглашаешься на неизбежное. Если она тоже едет за деньгами, они всё поймут в первую же минуту. Не будет ни ухаживаний, ни игры в объектив, ни этого выматывающего ожидания щелчка. Два человека сядут напротив друг друга, посмотрят и увидят одно и то же: расчёт, который не надо прятать, потому что он взаимный. Никакой лжи просто потому, что врать некому. Ей не понадобится изображать любопытство к его лицу. Ему не придётся ловить, когда её взгляд соскользнёт с него на то, что за ним. Впервые за весь перелёт это его не раздражает. Это его успокаивает. Он ставит бокал ровнее в углублении подлокотника и смотрит в черноту ещё немного. Лететь оставалось долго.

* * *

Бокал он всё-таки допивает. Ставит на поднос, и стюардесса уносит его беззвучно, как уносят из палаты то, что больше не нужно.

Алексей возвращает спинку кресла в вертикаль, кладёт ноутбук на откидной столик, будит экран. На нём привычная сетка дашборда, зелёные и красные столбики выручки по регионам, три вкладки с открытыми задачами, письмо от финдира, которое он так и не дочитал. Всё это вдруг кажется декорацией. Он сворачивает окна одно за другим, пока экран не становится чистым.

Открывает пустой документ. Белое поле. Курсор мигает в левом верхнем углу с той же периодичностью, с какой пульсирует лампочка «пристегните ремни».

Он печатает: **охотница**. С новой строки: **жертва**.

Смотрит на два слова. Между ними пустая строка. Он ставит курсор туда и добавляет третье, короткое: **или**.

Получается почти уравнение. Или одно, или другое. Третьего он себе пока не выдаёт. Начинает с первого, с того, что понятнее.

Охотница знает про деньги. Не догадывается, не подозревает знает точно, потому что деды не тот сорт людей, что отправляют внуков вслепую. Ей сказали: внук партнёра, своё дело, IT, обеспечен. Она села в самолёт с этим знанием, как садятся на переговоры, изучив досье контрагента. Значит, она приедет играть. Будет любопытство к его лицу, ровно дозированное. Будет смех в нужных местах. Будет пауза перед ответом на неудобный вопрос, короткая, чтобы казалась искренней, но достаточная, чтобы прикинуть выгоду.

Алексей ловит себя на том, что описывает это почти с нежностью. С охотницей легко. Он знает этот тип до последней запятой, десять лет отбраковки не проходят даром. Правила понятны обоим, стол прозрачный, карты, по сути, на виду, даже если формально их держат в рукаве. С таким человеком можно строить контракт, потому что контракт его родная стихия. Никаких сюрпризов. Сюрпризы, это дорого. Он переходит ко второй строке.

Жертва — сложнее. Её тоже загнали в угол. Тот же дед, только её, с тем же завещанием наперевес, с той же уверенностью, что делает добро. Она не хотела ехать. Она едет злая на деда, на ситуацию, на самолёт, на него, Алексея, которого ещё в глаза не видела, но уже назначила соучастником. И вот это опасно. Не потому, что злость страшна сама по себе, а потому, что злой человек непредсказуем. У него нет ровной логики выгоды, которую можно просчитать. У него обида, а обида ведёт себя как незакрытая позиция на волатильном рынке: может отскочить куда угодно. С охотницей ты знаешь, чего она хочет. С жертвой ты не знаешь, что она сделает.

Он перечитывает оба абзаца, они только в голове, на экране по-прежнему три слова, и вдруг замечает, что схема слишком чистая. Слишком удобная. Две коробки, и в каждую он уже заранее знает, что положить. Курсор мигает под словом «или».

Есть ведь и третья коробка. Он это отлично понимает не хуже, чем понимает, что финдир прислал не одно письмо, а два. Нормальный человек. Не охотница, не жертва. Женщина, которая оказалась в ненормальной ситуации и ведёт себя в ней по-человечески, то есть непонятно, противоречиво, местами глупо, местами точно. Без досье в голове. Без назначенного заранее сценария.

Он смотрит на пустое место под «или», где эта третья строка должна была бы появиться. И не пишет её. Не потому, что забыл. Он видит эту пустоту так же ясно, как чёрный иллюминатор слева. Просто рука не двигается к клавишам. В охотнице и жертве он защищён, обе просчитываются, обе управляемы, обе оставляют его на своей стороне стола, наблюдателем. Третий вариант отбирает у него это место. Требует смотреть на человека, а не на тип. А смотреть на человека значит рисковать тем самым щелчком, ожидание которого выматывает его весь перелёт. Он это отмечает коротко, как отмечают у себя симптом, который решают не лечить. Замечено. Не исправлено. Оставлено как есть. Ладно. Стратегия не диагноз.

Первые сутки только наблюдение. Двадцать четыре часа без единого решения. Он не будет ни ухаживать, ни отбраковывать, ни строить контракт. Он будет смотреть: как она заходит в комнату, куда садится, что заказывает, когда её взгляд соскальзывает и куда именно соскальзывает, на его лицо или мимо. Даст ситуации проявиться самой, как плёнке. К концу первого дня станет ясно, с кем он имеет дело, и вот тогда можно решать. Хороший план. Ровный, без эмоций, с встроенной паузой перед действием. Всё, как он любит.

Алексей ещё секунду смотрит на три слова, **охотница**, **или**, **жертва**, и на белое ничто под ними, где могло бы стоять четвёртое. Потом закрывает документ. Система вежливо спрашивает, сохранить ли изменения. Он выбирает «нет».

* * *

Дверь самолёта открывается, и Бали входит в лёгкие раньше, чем Алексей делает первый шаг по трапу. Восемь часов сухого, стерильного кислорода из вентиляции бизнес-класс и вдруг это: тёплая, плотная, живая масса воздуха, которая не входит в грудь, а обволакивает её, как влажное полотенце. Тридцать градусов, не меньше. Кожа немедленно покрывается тонкой плёнкой, рубашка на спине теряет всякий смысл.

Пахнет цветами и гниением одновременно, сладко и чуть тошнотворно, как в оранжерее ботанического сада, куда его водили в школе. Красиво и немного душно. Он помнит то ощущение: стеклянный купол, кислорода вроде бы много, а дышать нечем; орхидеи прекрасны, но за ними тёплая, тайная работа разложения, из которого эти орхидеи и растут. Здесь всё то же самое, только без стекла. Стекло убрали, и оранжерея оказалась размером с остров.

Он спускается, придерживая ноутбук под мышкой, и думает, что за восемь часов не убедил себя ни в чём. Три слова, которые он не сохранил, всё ещё стоят где-то за глазами.

Водитель у выхода из терминала держит табличку с фамилией, не его, а какой-то трансферной компании, но кивает именно ему, безошибочно. Машина прохладная, тихая, дорогая; кондиционер восстанавливает стерильную атмосферу салона, будто отматывает Бали назад. Водитель не говорит ни слова, только один раз оборачивается уточнить отель, и Алексей отвечает, и снова молчание.

За окном тянутся рисовые поля, разлинованные до горизонта, зелёные так, что глаз не сразу верит. Мимо проносятся мотоциклы, и на каждом по целой семье. Отец за рулём, между рулём и отцом ребёнок лет пяти, сзади мать, боком, в длинной юбке, а у матери на руках ещё один, совсем маленький. Четверо на одном скутере, без шлемов, без страха, вплетённые в поток так же естественно, как рыба вплетена в течение.

На страницу:
3 из 7