Последняя чистая кровь
Последняя чистая кровь

Полная версия

Последняя чистая кровь

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

— Отец, — сказал Дарио. — Кто ещё стал бы так стараться.

— Значит, едем с расчётом на худшее, — ответил я. — Пусть готовят фиксаторы. Пустая она или нет — это ничего не меняет. Меняет только то, сколько времени у меня будет, прежде чем она попытается что-то предпринять.

Дядя Витторио, наконец, поднял взгляд.

— Ты уверен, что это разумно — лично?

Восемнадцать лет я представлял себе это лицо — лицо человека, который отнял у меня всё, а после спрятался за именем рыбака в глуши, будто это могло что-то искупить. У меня никогда не было плана, что я сделаю, когда, наконец, найду его. Только это лицо, размытое, безымянное, и ярость, которая не гасла ни на день.

Теперь вместо него была она. Восемнадцатилетняя девчонка, которая, если верить дяде, даже не подозревала, кем был её отец на самом деле.

Это меня не остановило.

— Уверен, — сказал я. — Пусть приготовят машину.

Глава 6

АМЕЛИЯ

Меня разбудил звук гравия. Кто-то только что проехал по нашей подъездной дороге.

За окном было темно. Сколько я проспала — час, пять, всю ночь целиком? Рюкзак лежал у кровати ровно там, где я его оставила, недособранный, а значит, я не успела ничего. Отец предупреждал бежать до темноты. Я не успела.

Пистолет из рюкзака оказался в руке прежде, чем я осознанно решила его достать — тело двигалось само, тренированное годами, которые я никогда не понимала до конца. Шаги снаружи — не один человек, несколько, — методичные, не пытающиеся скрыть себя, что почему-то пугало сильнее, чем если бы они крались.

Прятаться в доме было бессмысленно. Я быстро метнулась к задней двери, той, что вела прямиком в лес, — единственное место на многие мили, которое я знала лучше, чем собственное тело, каждую лужайку, каждый овраг, каждую тропу, протоптанную годами наших с отцом вылазок.

Дождь стих, но земля оставалась скользкой, и я бежала так, как не бегала никогда в жизни, не разбирая дороги, полагаясь только на память, вбитую в ноги с детства. За спиной я слышала — или мне казалось, что слышала, — движение, но недостаточно, чтобы понять, насколько близко.

Он появился буквально из ниоткуда.

Не сзади, куда я оглядывалась, а сбоку, из-за толстого ствола дерева, будто вырос прямо из темноты, — и я успела заметить только очертания, прежде чем инстинкт заставил меня развернуть пистолет в его сторону. Он перехватил моё запястье раньше, чем я успела нажать на курок, легко, как будто вес оружия в моей руке ничего для него не значил.

Я подняла взгляд — пришлось задрать голову выше, чем когда-либо приходилось задирать её на человека, — и увидела его целиком.

Он был огромным — не просто высоким, а сложенным так, что заслонял собой половину неба над головой, широкий в плечах настолько, что казался вытесанным из чего-то более плотного, чем обычная плоть. В полумраке луны я заметила только черные, как ночь глаза и точенное лицо, будто он сошел с обложки журнала.

Чёрный костюм, идеально сидящий, дорогой настолько, что я никогда прежде не видела ничего подобного вживую — выглядел здесь, среди деревьев и грязи, абсолютно чужеродно, будто кто-то вырезал фигуру из совершенно другого мира и грубо вклеил в мой.

— Далеко собралась, дикарка? — произнёс он, и голос был таким же несоразмерным всему остальному — низким, спокойным, без малейшего намёка на то, что бег через тёмный лес за перепуганной девчонкой требовал от него хоть каких-то усилий.

Я рванулась, попыталась вывернуть руку — годы отцовских тренировок отозвались резким движением, которое в любой другой ситуации, возможно, сработало бы, — но его хватка даже не дрогнула. Свободной рукой он перехватил меня за горло, не сдавливая, а точно, почти хирургически надавив куда-то сбоку, туда, где билась артерия.

Мир начал сереть по краям почти сразу.

Последним, что я увидела прежде, чем темнота сомкнулась полностью, были его глаза, смотрящие на меня без намека на сочувствие и добрые намерения.

Ещё через мгновение я почувствовала, как что-то холодное, металлическое сомкнулось на запястьях за спиной. Не так, как должны смыкаться обычные наручники. Туже. Плотнее. Будто металл сам льнул к коже, стремясь прижаться как можно ближе, и в этом ощущении было что-то настолько неправильное, что даже гаснущее сознание зацепилось за него на долю секунды прежде, чем сдаться окончательно.

А потом не стало ничего.

Глава 7

АМЕЛИЯ

Сознание возвращалось рывками, будто кто-то то включал, то снова выключал свет.

Сначала — запах. Не сосны, к которой я привыкла за всю жизнь, а сырость иного рода — бетон, застоявшийся воздух, лёгкий металлический привкус, какой бывает глубоко под землёй, куда солнце не заглядывает никогда. Потом ощущение поверхности подо мной - жёсткой, узкой.

Я открыла глаза.

Первое, что я осознала после потолка, — это то, что на мне была не моя одежда. Простое белое платье из плотной ткани, застёгнутое сзади так, что я не смогла бы дотянуться до застёжки сама, даже если бы не мешали запястья. Кто-то переодел меня, пока я была без сознания. Руки чужих людей на моём теле, снимающих грязную одежду и надевающих эту - от одной этой мысли к горлу подкатила тошнота, острее любого страха перед этой камерой или незнакомцем.

Комната была маленькой и голой — бетонные стены без единого окна, тусклая лампа под потолком, забранная в решётку, узкая металлическая койка, на которой я лежала, и больше почти ничего: ни мебели, ни ковра, ни малейшего намёка на то, что кто-то собирался сделать это место хоть немного человечнее. В углу — сток в полу, круглый, ржавый по краю, от одного вида которого по спине пробежал холод похуже, чем от бетона под тонкой тканью платья. Где-то далеко, за толстой дверью, едва слышно гудели трубы — то ли вентиляция, то ли что-то из недр самого здания, дышащего над моей головой этажами, которых я никогда не увижу. Запястья, когда я попыталась пошевелить руками, отозвались тупой болью — металл всё ещё стягивал их, но теперь спереди, а не за спиной, и я смогла разглядеть то, что на меня надели.

Не наручники в привычном смысле. Тонкий обруч из тёмного металла, охватывающий оба запястья сразу, без цепи между ними, без замка, который я могла бы разглядеть, — просто сплошное кольцо, будто отлитое прямо на мне. Кожа под ним слегка покалывала, немного, на самой грани ощутимого, как будто металл был чуть тёплым — или, может, наоборот, забирал тепло из меня самой, я не могла понять, что из двух.

Я села, и голова тут же поплыла — то ли от удара, то ли от того способа, которым он лишил меня сознания, то ли просто от суток без нормального сна и еды. Дверь в комнате была одна — тяжёлая, стальная, с маленьким смотровым окошком, забранным решёткой и прямо в момент, когда я ее оценивала она открылась без стука.

Он вошёл так, будто комната принадлежала ему — впрочем, наверное, так и было, — уже без пиджака, в одной рубашке с закатанными рукавами, и в тусклом свете единственной лампы казался ещё крупнее, чем я запомнила в лесу, ещё более несоразмерным этому голому бетонному пространству. Он молча прислонился плечом к стене напротив койки, скрестил руки на груди, и только тогда посмотрел на меня — тем же взглядом, что и там, в темноте леса, без злости, без интереса, будто оценивал предмет мебели.

— Голова кружится? — спросил он, и это было первое, что я услышала от него в сознании. Голос звучал буднично, почти вежливо, что пугало сильнее любой угрозы.

— Кто ты? — Мой собственный голос прозвучал хрипло, чужим. — Где я?

— Там, где тебе стоит для начала отвечать на вопросы, а не задавать их. — Он слегка наклонил голову, разглядывая меня, как разглядывают что-то, в чём пытаются разобраться. — Имя твоего отца.

— Даниэль, — сказала я, хотя каждая клетка тела кричала мне не отвечать вообще ничего. — Даниэль Ортега. Он был рыбаком. Он умер три дня назад. Если вам нужны деньги, у нас их нет, вы могли бы…

— Виктор, — оборвал он меня, и что-то в том, как он произнёс это имя, заставило воздух в комнате стать гуще. — Его звали Виктор Уоллес. Даниэль — это то имя, под которым он прятался последние восемнадцать лет, с тех самых пор, как убил моих родителей и сбежал, прежде чем кто-либо успел призвать его к ответу.

Я замерла.

Не потому что не поверила — часть меня, та самая, что нашла паспорта в тайнике, узнавшая почерк отца в тетради, исписанной чужим языком, уже готовилась к тому, что правда окажется страшнее любых догадок. А потому что услышать это вслух, из уст незнакомца, в чужой комнате, с металлом на запястьях — было совершенно иначе, чем подозревать это в одиночестве, в темноте собственной спальни.

— Я не знаю, о чём вы говорите, — произнесла я тихо, и это была почти правда.

Он оттолкнулся от стены одним плавным движением и подошёл ближе, слишком близко, пока не оказался прямо надо мной, и присел на край койки так, что я оказалась почти зажата между ним и холодной стеной. Его пальцы грубо легли мне под подбородок и заставили поднять голову, чтобы смотреть ему прямо в глаза.

— Восемнадцать лет, — сказал он тихо, почти интимно, отчего слова звучали страшнее любого крика. — Восемнадцать лет я представлял себе этот разговор. И знаешь, что удерживает меня прямо сейчас от того, чтобы привязать тебя к потолку и медленно резать на кусочки? Только то, что до конца не понятно, чего ты стоишь. Возможно, ты последняя из его крови на этой земле. А возможно — просто девчонка, которая мне больше не нужна, как только я получу от неё ответы.

Пальцы на моём подбородке чуть сжались — не до боли, но достаточно, чтобы я почувствовала, насколько легко ему было бы причинить ее, если бы он захотел.

— Так что выбирай внимательно, что говоришь дальше, — добавил он. — Мне нужна причина оставить тебя в живых больше, чем ты думаешь.

Он выпрямился так же резко, как наклонился, и кивнул на мои запястья.

— Знаешь, что это?

— Нет.

— Значит, оно работает - сказал он

— Я ничего не понимаю.

Он посмотрел на меня долгую секунду, и что-то в его взгляде на мгновение изменилось — не смягчилось, но стало острее, внимательнее, будто он взвешивал, сколько правды мне можно дать.

— Твой отец умел прятать вещи, Амелия. Себя. Свою кровь. Похоже, он и тебя научил прятаться так хорошо, что ты даже сама не знаешь, от чего именно прячешься.

Он поднялся, одёрнул рукав рубашки, и, уже направляясь к двери, обернулся напоследок.

— Дальше будет проще, если ты перестанешь врать нам обоим. И советую запомнить: жизнь, которую я оставил тебе сегодня, — это одолжение. Одолжения не бывают бесконечными.

Дверь закрылась за ним с мягким, почти неслышным щелчком, и я осталась одна — в чужой комнате, с чужим именем отца, звенящим в ушах, и с металлом на запястьях, о котором знала теперь только одно: что он держит взаперти что-то, чего я в себе никогда не чувствовала, но что, судя по всему, всегда там было.

Глава 8

МАТЕО

Дверь камеры закрылась за мной и я поднялся на лифте туда, где воздух не пах сыростью и застоявшимся холодом. Наверху меня ждал Витторио, с сигаретой и чашкой кофе в руках.

— Ну как? — спросил он, не тратя времени на предисловия, как и всегда.

— Врёт. Плохо, но упрямо.

— Про отца?

— Называет его рыбаком. — Я не смог сдержать короткий, невесёлый смешок. — Восемнадцать лет самой тщательной легенды, которую я когда-либо видел, и вот итог: девчонка искренне верит, что её отец разбирался с сетями, а не с людьми.

Витторио отпил кофе, не сводя с меня взгляда — А по факту — почему она ещё жива, Матео? У тебя было восемнадцать лет, чтобы решить, что ты сделаешь, когда найдёшь её. Не думаю, что план заключался в допросах в подвале.

Хороший вопрос. Я ждал его от кого-нибудь из них с той самой секунды, как приказал везти её сюда, а не заканчивать всё в лесу, где было бы куда проще, куда чище, куда меньше риска.

Проблема заключалась в том, что у меня не было на него честного ответа.

— Потому что мёртвая она бесполезна. Если в ней действительно есть то, что мы ищем, мне нужно, чтобы она сначала это осознала сама. Убить всегда успеем.

— Разумно, — кивнул Витторио, хотя по его лицу было видно, что он купился на объяснение ровно настолько, насколько купился бы на детскую отговорку. — Только не затягивай с осознанием слишком надолго. Тернион не единственные, кто может почувствовать, что печать её отца больше не держит. Если Нора смогла её найти, значит, и другие смогут.

Я не лгал Витторио полностью. Мне действительно был нужен её дар, если он существовал, — как доказательство, как рычаг, как единственная вещь, способная убедить остальных Защитников, что восемнадцать лет ожидания того стоили. Но было и другое, то, что я не мог сформулировать даже себе самому там, в подвале, глядя, как она смотрит на меня снизу вверх, испуганная, но не сломленная, вздёрнувшая подбородок даже тогда, когда я держал её за него сам.

Я представлял себе это лицо годами — лицо человека, который отнял у меня родителей. Никогда не представлял, что вместо него окажется вот это: перепуганные карие глаза, упрямо сжатые пухлые губы, каштановые волосы, слипшиеся от дождя и грязи, и что-то в самой позе, в том, как она держала спину прямо даже в бетонной коробке без окон, что напомнило мне не жертву, а зверя, загнанного в угол, но ещё не сломленного настолько, чтобы перестать искать выход.

И всё равно, глядя на неё, я чувствовал то же самое, что чувствовал все эти годы — только теперь у ненависти появилось настоящее имя и черты. Она была его дочерью. Его кровью, выросшей на деньги, добытые предательством, обученной им лгать так гладко, что даже сейчас, зная правду, я на мгновение почти купился на этого рыбака. Каждый раз, когда она поднимала на меня взгляд — я видел не восемнадцатилетнюю девчонку, а отражение человека, из-за которого я в шесть лет стоял на похоронах обоих родителей сразу, слишком маленький, чтобы понять, что означает закрытый гроб. Часть меня хотела, чтобы она боялась ещё сильнее и чтобы боль, которую я нёс восемнадцать лет, наконец нашла, на ком выместиться сполна.

Я вернулся в свой кабинет наверху и сел за стол, глядя на город внизу, раскинувшийся под стеклом в утреннем свете, будто ничего из происходящего под этим самым зданием не имело к нему никакого отношения.

На экране лежал файл, который собрала для меня Нора накануне вечером, — всё, что удалось найти о жизни девчонки до вчерашней ночи. Немного. Отчёты о посещаемости школы, которых не было вовсе, потому что она никогда не ходила в школу. Медицинская карта из единственной клиники на сто миль вокруг — обычные детские прививки, один перелом руки в двенадцать лет, зафиксированный без лишних вопросов местным врачом. Ни фотографий в соцсетях, ни следа, ни намёка на то, что она вообще существовала для мира за пределами того леса.

Я закрыл файл и вместо этого открыл видео с камер из подвала, где увидел её силуэт на койке, то, как она сидела, обхватив колени руками, глядя в одну точку на стене напротив, час за часом, не плача, не пытаясь звать на помощь, просто ожидая с тем же упрямым спокойствием, с каким, наверное, ждала все восемнадцать лет своей странной, изолированной жизни.

Я смотрел дольше, чем следовало.

В какой-то момент раздался стук в дверь, и вошла тётя Роза.

Она не заговорила сразу. Прошла через кабинет неспешно, окинула взглядом стол, бумаги, нетронутый кофе, давно остывший, и только потом перевела взгляд на экран — на застывший кадр с девушкой в подвале.

— Долго сидишь, — сказала она наконец, опускаясь в кресло напротив, будто у неё было всё время мира. — Обычно после допроса ты уже раздаёшь поручения. А сейчас — смотришь запись из камеры так, будто это лучший фильм за последний год.

— Разбираюсь, что с ней делать дальше, — ответил я, не отрывая взгляда от монитора.

— Разбираешься, — повторила она, и в её голосе не было ни вопроса, ни утверждения — что-то среднее, оставляющее пространство для того, чтобы я сам додумал остальное. Она молча смотрела на меня ещё несколько секунд, тех самых секунд, которые всегда казались мне бесконечными, когда она смотрела так, — будто читала что-то, написанное у меня на лице буквами, которых я сам не мог различить.

— Знаешь, — произнесла она наконец, медленно, взвешивая каждое слово, — я ращу тебя с шести лет, Матео. Видела тебя в ярости, видела в горе, видела в холодном расчёте, на который ты способен лучше, чем кто-либо из нас. Но вот это, — она кивнула на экран, на застывшее изображение, — это лицо я видела всего один раз в жизни прежде. У твоего отца. Когда он впервые встретил твою мать.

— Это не то же самое, — ответил я резче, чем собирался.

— Конечно, нет, — сказала она, и в её голосе не было ни капли убеждённости. — Просто помни, зачем она здесь. Прежде чем забудешь сам.

Она вышла так же тихо, как вошла, и я остался один, глядя на замерший кадр — её лицо, повёрнутое к камере под странным углом, будто она знала, что за ней наблюдают, и не собиралась доставлять смотрящему удовольствие увидеть страх.

Зачем она здесь. Хороший вопрос.

Я всё ещё не был уверен, что сам знаю правильный ответ.

Глава 9

АМЕЛИЯ

Голод пришёл не сразу — сначала была только пустота, слишком большая, чтобы заметить что-то настолько мелкое, как тело. Но часы шли, а тело не спрашивало разрешения напоминать о себе: сначала лёгкое посасывание под рёбрами, потом тупая, ноющая судорога где-то внутри живота, скручивающая так, что я подтянула колени к груди и легла на бок на узкой койке, обхватив себя руками, будто это могло помочь.

Когда я ела в последний раз? Пыталась вспомнить и не могла. Завтрак в тот четверг, последний обычный день, — да, кажется, тогда. С тех пор — ничего. Организм словно решил напомнить мне об этом именно сейчас, в самый неподходящий момент, будто мало было всего остального.

Я лежала, слушая, как в животе бурчит и сжимается, и думала: странно, что тело вообще способно требовать что-то настолько простое, как еда, когда всё остальное во мне разрушено настолько, что, казалось, простые вещи вроде голода не должны иметь права голоса. Но они имели. Голод не спрашивал, готова ли я скорбеть дальше. Он просто был.

Я закрыла глаза, и, конечно, туда, где темнота должна была принести хоть немного покоя, вместо этого хлынуло воспоминание — одно, отчётливое, такое, какого я не позволяла себе касаться годами, потому что тогда, ребёнком, списала его на очередную взрослую странность, не стоящую вопросов.

Мне было лет девять. Я проснулась среди ночи от жажды и, выйдя на кухню за водой, увидела в окно отца во дворе — один, в одной рубашке, несмотря на холод, стоящий на коленях у границы участка, там, где по всему периметру нашего двора были разложены плоские серые камни, которые я всегда считала просто украшением грядок, чем-то декоративным, не стоящим внимания. Он держал ладони на одном из них, склонив голову, и губы его двигались беззвучно — или почти беззвучно, потому что сквозь приоткрытое окно до меня долетали обрывки звука, ритмичного, повторяющегося, похожего на те самые символы, которым он учил меня за кухонным столом, только произнесённые вслух, а не нарисованные.

Он оставался так долго — минут двадцать, может, дольше. А когда наконец поднялся и обернулся к дому, я успела отпрянуть от окна, но не раньше, чем увидела его лицо в лунном свете: серое, изнурённое, покрытое испариной, будто он только что закончил тяжелейшую физическую работу, а не просидел неподвижно на коленях в собственном дворе. Утром, за завтраком, я всё же спросила его про камни — робко, зная, что вопросы в нашем доме не приветствовались, но не удержавшись. Он сказал, что это старая семейная примета, для удачи, ничего больше, и попросил меня никогда их не трогать, не сдвигать, даже случайно, играя во дворе. Я кивнула и забыла об этом на годы — до сегодняшней ночи.

Тогда я списала это на очередную отцовскую странность. Теперь я знала точно: это не было приметой ради удачи. Камни во дворе были границей — тем самым, что держало нас невидимыми для мира все эти годы, — а то, что я видела в тот роковый день , было ценой, которую отец платил за эту невидимость снова и снова, в одиночестве, никогда не позволяя мне узнать, чего именно это ему стоит.

Каким из этих людей он был на самом деле? Тем, кто приносил мне горячий чай с мёдом в постель, когда я болела, и читал вслух главы из потрёпанных книг, пока я не засыпала на середине предложения? Или тем, кто — если верить огромному человеку с холодными глазами наверху — убил двух людей и позволил их сыну вырасти сиротой, пока сам растил меня в уюте и любви, спрятанной в глухом лесу?

Я не могла соединить эти два образа. Не потому что не хотела — потому что каждый раз, пытаясь наложить их друг на друга, я чувствовала, как что-то внутри меня рвётся, будто ткань, растянутая в разные стороны сильнее, чем она способна выдержать.

Последняя. Чистая. Кровь.

Три слова вертелись в голове снова и снова, пока не потеряли форму, превратившись в бессмысленный набор звуков, а потом обретя её заново, острее прежнего. Последняя из чего? Чистая — в каком смысле, если не в том, что подразумевает нечто грязное, разбавленное, испорченное во всех остальных? И кровь — моя кровь, та самая, что сейчас бурлила в венах от голода и страха одновременно, была ли она вообще той кровью, о которой писал отец, или это были просто красивые, зловещие слова без реального смысла, брошенные человеком, который, возможно, и сам не до конца понимал, что происходит?

Огромный мужчина — Матео, вспомнила я его имя, хотя он не потрудился представиться сам, просто кто-то произнёс его вскользь, когда говорил с ним за дверью, — сказал, что во мне спит что-то, запертое металлом на запястьях. Я поднесла руки к лицу, насколько позволяла цепочка боли в скрученном голодом животе, и вгляделась в тонкий обруч, покалывающий кожу.

Что, если он прав? Что, если всю жизнь во мне действительно было что-то — не просто отцовские тренировки, не просто деревенская закалка, а нечто, требующее объяснения совсем другого порядка? Что, если отец знал об этом всё это время и прятал это во мне так же тщательно, как прятал самого себя?

От этой мысли голова закружилась сильнее, чем от голода.

Я попыталась вспомнить хоть один момент из детства, когда чувствовала бы что-то необычное — искру, вспышку, хоть что-нибудь, выходящее за рамки обычного ребёнка. Не находила ничего. Ни одного момента, который выделялся бы среди тысяч других обычных дней, наполненных уроками, тренировками, тишиной леса. Если во мне и правда что-то спало, отец подавил это настолько тщательно, что я не помнила даже намёка на его существование.

Ты сильнее, чем я успел тебе показать.

Его слова, из письма, которое я сожгла своими же руками. Тогда они звучали как утешение, как последний подарок умирающего отца дочери, которую он оставлял одну. Теперь, лёжа на узкой койке в бетонной коробке и вопросами без ответов, они звучали иначе — почти как предупреждение. Как будто он знал, что рано или поздно мне придётся узнать, насколько я сильна на самом деле — буквально, а не для красного словца.

Живот снова свело, резче прежнего, и я застонала вслух, впервые с тех пор, как очнулась здесь, — тихий, сдавленный звук, который тут же захотелось забрать обратно, будто показывать слабость в этих стенах было опаснее, чем сам голод.

Никто не пришёл. Я не знала, слушает ли меня кто-то вообще, наблюдает ли за мной та самая камера, о существовании которой я догадывалась, но не могла найти взглядом.

Я лежала в темноте, прижав колени к груди, и думала о том, что единственный человек, который мог бы объяснить мне, что происходит, — единственный человек, чьи ответы имели бы хоть какой-то смысл, — лежит сейчас под старой сосной у ручья и не может сказать мне уже ничего.

Глава 10

АМЕЛИЯ

Время здесь не имело формы. Без окон, без часов, с одной и той же лампой, горящей одинаково тускло что днём, что ночью — если день и ночь вообще ещё существовали где-то там, наверху, — я потеряла счёт часам между второй голодной судорогой и первой попыткой уснуть, которая не принесла ничего.

Я не услышала, как открылась дверь. Услышала только его голос — уже внутри, уже рядом, — и вздрогнула так сильно, что едва не свалилась с узкой койки.

— Ты не ешь третий день, — сказал он вместо приветствия, и в голосе было что-то, чему я не могла подобрать название: не забота, но и не совсем безразличие.

— Твои люди не приносили еды.

— Я запретил.

Признание, брошенное так буднично, будто речь шла о погоде, а не о том, что он сознательно морил меня голодом, ударило сильнее, чем я готова была показать. Я заставила себя сесть, хотя голова тут же поплыла, и посмотрела на него снизу вверх с тем упрямством, которое, кажется, оставалось единственным, что у меня ещё было.

На страницу:
2 из 3