
Полная версия
Мёртвые души. Чистилище
— Прах и пепел? — переспросил он, недовольно пыхтя трубкой, хотя в басе его уже не слышалось прежнего грома. — Что-то не верится. Поди, всё так же сидит в своем халате да умничает?
— Сидит-с, ваше превосходительство, но как сидит! — Павел Иванович горестно покачал головой и прижал пухлую руку к груди. — Совершенной тенью сделался. Пищи не приемлет, на белый свет не глядит. «Погиб я, — кричит, — погиб! Лишился не только общества величайшего мужа, но и самого, можно сказать, ангела небесного, Ульяны Александровны!» Так и убивается, бедняга, так и рвет на себе волосы, почитая себя недостойным топтать ту самую землю, по которой ступает нога вашего превосходительства.
Услышав о таком совершенном уничтожении своего недавнего противника, генерал Бетрищев невольно крякнул. Льстивая, бальзамическая мазь, столь искусно приложенная Чичиковым к его уязвленной гордости, возымела свое немедленное действие. Грозные морщины на его обширном, подобном медному щиту лбу стали мало-помалу разглаживаться, а в глазах появилось то снисходительное выражение, с каким огромный мастифф взирает на тявкающую шавку, посаженную на крепкую цепь.
— Эк его, однако ж, скрутило! — пророкотал генерал, выпуская изо рта вместе с дымом и остатки своего гнева. — А всё отчего, Павел Иванович? Оттого, что петербургская эта грамота впрок не идет! Пороху не нюхали, лямки не тянули, а всё туда же — в амбицию! Ну да Бог с ним, я, брат, человек прямой и зла не помню. Если он и впрямь так уж убивается да осознал свою дерзость…
Но не успел его превосходительство докончить своей милостивой фразы, как тяжелые двери кабинета распахнулись с такою стремительностью, словно их толкнул порыв свежего майского ветра. В комнату вбежала — нет, именно влетела, почти не коснувшись легкими туфельками персидского ковра, — молодая девушка. Это была та самая Улинька.
— Папенька, вообразите только, наш садовник… — начала было она ясным, звенящим голосом, но, заметив вдруг постороннего господина в брусничном фраке, внезапно остановилась на полдороге, словно вспугнутая с ветки горлица, и щеки ее мгновенно покрылись густым, живым румянцем.
Павел Иванович нимало не растерялся. Он тотчас же, с необыкновенною ловкостью, поднялся со своего краешка стула и отвесил такой изящный, такой округлый поклон, в котором чудесным образом соединились и восхищение юной красотой, и глубочайшее почтение к генеральской дочери. Лицо его при этом приняло выражение столь умиленное, словно пред ним предстала не обыкновенная уездная девица, а сама воплощенная добродетель.
Генерал же, при виде дочери, совершенно растаял; от его недавнего римского величия не осталось и следа.
— Поди сюда, поди сюда, не пугайся, моя радость, — проговорил генерал тем особенным, густым, но уже совершенно воркующим басом, который суровые вояки приберегают исключительно для своих любимых чад. Огромная, покрытая седым волосом рука его нежно обняла девушку за талию. — Рекомендую тебе, Улинька, господин коллежский советник Чичиков. Человек весьма основательных правил и глубокого ума. Не чета нынешним столичным вертопрахам! Прошу любить и жаловать.
Павел Иванович при сих лестных словах счел непременным долгом еще раз склонить голову. Он прижал пухлую белую руку к сердцу и произнес с той обходительной скромностью, которая так удивительно шла к его брусничному фраку:
— Его превосходительство изволит по неизреченной своей доброте приписывать слишком многое моим ничтожным заслугам. Я искал лишь высокой чести лицезреть знаменитого героя, стяжавшего славу на поле брани, а нашел, к совершенному своему восхищению, еще и картину поистине райского семейного счастья.
Улинька, несколько оправившись от первоначального испуга, сделала легкий, грациозный книксен. Ее быстрый, ясный взор на мгновение остановился на круглом, благопристойном лице гостя. В этом взоре не было ни жеманства, ни той заученной светской холодности, которой так гордятся столичные барышни, — в нем скользнуло лишь простодушное, живое любопытство.
Генерал, весьма довольный и дочерью, и гостем, и, главное, самим собою, выпустил еще одно облако дыма и благодушно прибавил:
— Ну-с, а коли так, Павел Иванович, то милости просим к нам отобедать. У нас, в деревне, щи да каша — пища наша, но уж чем богаты, тем и рады. А ты, стрекоза, — обратился он к дочери, — ступай распорядись, чтобы гостю отвели покойную комнату.
Девушка еще раз взглянула на гостя, улыбнулась какой-то своим мыслям и, легко повернувшись, упорхнула из кабинета так же стремительно, как и появилась. А Чичиков, меж тем, провожая ее взглядом, уже соображал, как бы ему за обедом, среди непринужденной беседы, словно невзначай уронить имя Тентетникова и посмотреть, какою краскою зальется при этом лицо прелестной генеральской дочки.
Столовая генерала Бетрищева была под стать самому хозяину — просторная, светлая, с дубовым буфетом, похожим своим великолепием на триумфальную арку. На столе, покрытом скатертью такой ослепительной голландской белизны, что на нее боязно было смотреть, уже выстроились тяжелые граненые графины с разноцветными водками, настаивавшимися на смородиновом листе, зверобое и горьком миндале.
Обед начался с того основательного, глубокого безмолвия, которое всегда сопутствует вкушению горячих, исходящих густым наваристым паром щей с мозговой косточкой. Павел Иванович кушал с благопристойным аппетитом, не забывая, однако ж, всякий раз после глотка аккуратно, кончиками пальцев, отирать губы батистовым платком. Генерал метал в рот ложку за ложкой с богатырским размахом, а Улинька клевала свою порцию легко, словно птичка, больше поглядывая на гостя с живым, нерастраченным деревенским любопытством.
Когда же на стол подали исполинского размера осетра, обложенного со всех сторон каперсами, раковыми шейками и оливками, Чичиков понял, что час настал. Разговор весьма кстати зашел о видах на урожай и о том, как дурно управляются иные соседние имения.
— Да-с, ваше превосходительство, — проговорил Павел Иванович, осторожно отделяя серебряною вилочкой нежный, истекающий жиром кусок рыбы. — Всякому делу, а пуще всего земельному, потребен хозяйский глаз да непременная твердость. А где этого нет, там, доложу вам, сущее разорение-с. Проезжал я намедни мимо одной усадьбы… места, кажется, превосходные, земли тучные, а всё в каком-то плачевном, сиротском запустении.
— Это чьи же такие земли? — спросил генерал, наливая себе рюмку тминной водки и благодушно прищуриваясь на свет.
— А некоего господина Тентетникова, — произнес Чичиков мягко, словно бы вскользь, нимало не возвышая голоса, но при этом всё внутреннее существо его превратилось в один невидимый, необыкновенно цепкий лорнет, направленный в сторону генеральской дочери.
Эффект превзошел все ожидания. Рука Улиньки, подносившая в эту самую секунду к губам стакан с водою, вдруг предательски дрогнула, так что несколько капель пролилось прямо на ослепительную скатерть. Живой румянец, еще минуту назад так весело игравший на ее щеках, в одно мгновение сбежал, уступив место болезненной, прозрачной бледности. Глаза ее, до того ясные и смеющиеся, испуганно метнулись к отцу и тотчас же опустились в тарелку, а тонкие пальцы судорожно смяли бахрому салфетки, силясь скрыть внезапное, глубоко потрясшее ее волнение.
Генерал, весьма занятый в это время отправлением в рот изрядного куска осетрины, ровно ничего не заметил. Зато от Павла Ивановича не укрылось ни единое, даже самое малейшее движение. «Ага! — подумал он про себя с тем неизъяснимым, сладостным удовольствием, какое испытывает опытный игрок, заглянувший в карты противнику и увидевший там верный выигрыш. — Рана-то, видно, еще совсем свежа и беспрестанно ноет. Тут, батюшка, не просто мимолетная симпатия, тут, осмелюсь сказать, настоящая, глубокая сердечная привязанность, с которой мы теперь, при некоторой нашей сноровке, слепим такой превосходный пирог, что не только пальчики оближешь, но и на всю жизнь сыт останешься».
— Ваше превосходительство, — начал Чичиков после обеда, когда они снова расположились в кабинете, и генерал благодушно раскуривал свой черешневый чубук. — Я всё думаю об этом несчастном юноше, Тентетникове. Право, жаль его. Ведь эдакий ум, эдакое образование пропадает в деревенской глуши совершенно без всякой пользы для отечества!
Генерал выпустил густое облако дыма и слегка нахмурился, хотя уже без прежней свирепости.
— Пропадает, говоришь? Туда ему и дорога. Кто ж ему виноват, что он амбицию свою выше старших ставит?
— Истинно так-с, истинно так! — живо согласился Павел Иванович, придвигаясь поближе. — Виноват кругом, и спору нет. Но ведь, рассудите сами, ваше превосходительство: кто может наставить на путь истинный заблудшую молодую душу, как не человек умудренный, прошедший, так сказать, сквозь огонь и воду? Вы для него — светило, непререкаемый авторитет. Стоит вам только слово сказать, только бровью повести — и он, уверяю вас, падет к вашим ногам, готовый исполнить любое поручение.
Чичиков говорил так убедительно, так мягко и почтительно, что генерал Бетрищев невольно задумался. Ему, в сущности, льстила мысль о том, что этот гордый сосед теперь страдает и сокрушается, мечтая лишь о его прощении.
— Падет, говоришь? — переспросил генерал, и в усах его мелькнула самодовольная усмешка. — Ну, это мы еще посмотрим. Я, брат, просто так не прощаю. Пусть-ка он сперва явится ко мне, да при всех извинится, как следует.
— Явится, непременно явится! — воскликнул Чичиков, мысленно потирая руки. — Я сам, если позволите, съезжу к нему и передам ваши милостивые слова. Увидите, ваше превосходительство, он еще послужит отечеству под вашим чутким руководством!
Бричка Чичикова вкатилась обратно на поросший муравой двор Тентетникова уже под вечер, когда длинные тени от покосившихся сараев легли на немытую траву. Андрей Иванович, не находивший себе места все эти часы, выбежал на крыльцо в том же самом многострадальном халате, который теперь от нервного трепета сползал с него еще решительнее.
Павел Иванович вылез из экипажа не спеша. На лице его сияла та благостная, тихая усталость, какую можно наблюдать у полководца, только что без единого выстрела взявшего неприступную крепость, и теперь снисходительно взирающего на покоренных.
— Ну что? Что?! — задыхаясь, пролепетал Тентетников, заглядывая в глаза гостю с такой отчаянной надеждой, словно перед ним стоял вестник с помилованием от самого государя императора.
Чичиков не ответил тотчас. Он позволил хозяину увлечь себя в пыльную гостиную, степенно опустился в кресло, извлек батистовый платок, отер им несуществующий пот с чистого лба и лишь тогда, выдержав самую томительную паузу, произнес:
— Можете, Андрей Иванович, благодарить Создателя. И, пожалуй, немного… — тут он скромно потупил взор, — моего ничтожного усердия.
Тентетников побледнел.
— Неужели… неужели его превосходительство…
— Крепость сдалась-с! — победоносно возвестил Чичиков, делая пухлой ручкой такой жест, будто смахивал со стола невидимую пылинку. — Но, доложу я вам, какого труда это стоило! Генерал, как вы изволили справедливо заметить, человек нрава крутого, кремневого. Сперва и слушать не хотел. Метал громы и молнии, грозился стереть в порошок. «Не пущу, — кричит, — на порог этого фанфарона!»
Андрей Иванович жалобно сжался, словно генеральские громы эти гремели прямо здесь, в его заброшенной гостиной.
— Но мы, — продолжал Павел Иванович, сладко улыбаясь, — тоже не лыком шиты. Мы к нему и так, и эдак, подошли с нужного фланга. Я ему обрисовал вашу пылкую натуру, ваше искреннее, глубочайшее раскаяние. Сказал, что вы совершенно иссохли, что пища вам не в пищу, и что жизнь без его генеральского расположения для вас не имеет решительно никакой цены. И что же вы думаете? Дрогнуло стариковское сердце! Слеза, могу сказать, прошибла его превосходительство!
— Боже мой… — только и смог вымолвить Тентетников, прижимая обе руки к груди. — Павел Иванович! Вы мой спаситель! Вы… вы ангел! Но… она? Улинька? Неужели я снова смогу…
Чичиков прищурился, и в глазах его мелькнул тот самый лисий, практический огонек, который появляется у дельца, готового предъявить вексель к оплате.
— А насчет Ульяны Александровны, — произнес он с расстановкой, значительно понизив голос, — скажу вам только одно: когда я совершенно случайно обронил за обедом ваше имя, прелестное лицо ее так вспыхнуло, а ручки так задрожали, что для всякого человека, имеющего хоть каплю проницательности, сделалось ясно: там, в этом юном сердце, живет для вас самый теплый, самый нежный уголок. Генерал ждет вас завтра к себе. И если вы поведете дело с должным почтением-с, то, смею поручиться, весьма скоро мы погуляем на знатной свадьбе!
Тентетников, окончательно лишившись всякого самообладания, бросился на шею Павлу Ивановичу. Халат его при этом порывистом движении окончательно распахнулся, но Андрею Ивановичу было уже решительно всё равно. Он плакал от избытка чувств, а Чичиков, осторожно похлопывая его по вздрагивающей спине, мысленно уже прикидывал, как бы половчее перевести этот поток горячей благодарности в русло разговора о тех самых крестьянах, которые хотя и числятся мертвыми, но для его предприятия живее всех живых.
Павел Иванович, выждав, когда первые восторги утихнут и Андрей Иванович, всё еще всхлипывая и поминутно запахивая свой непослушный халат, опустится обратно в кресло, принял вид весьма озабоченный и даже слегка наставительный.
— Ну-с, Андрей Иванович, — начал он мягко, с расстановкой, — сердечное ваше дело, слава Богу, на верной дороге. Теперь, когда вы, так сказать, находитесь на самом пороге нового счастья, не мешало бы привести в порядок и дела хозяйственные. Ведь генералы, сами изволите знать, народ щепетильный, любят, чтобы у будущего зятя в имении всё было исправно, как на смотру.
Тентетников рассеянно кивнул. Мыслями он был уже далеко, где-то в светлых чертогах, рядом с порхающей Улинькой, и слово «хозяйство» отозвалось в нем лишь глухой, отдаленной скукой.
— А между тем, — продолжал Чичиков, придвигая свой стул поближе и понижая голос почти до доверительного шепота, — дела земные требуют нашего попечения. Вот, к примеру, ревизские сказки. Крестьяне мрут-с, таков уж удел человеческий, от этого никуда не уйти. А подать за них, за мертвых, извольте платить в казну, как за живых, вплоть до самой новой ревизии. Небось, и у вас в имении этаких душ, переселившихся в мир иной, наберется изрядное количество, за которые вы напрасно несете убыток?
Тентетников с недоумением посмотрел на гостя.
— Право, не знаю… — пробормотал он, силясь спустить себя с небес на землю. — Должно быть, есть. Староста, помнится, что-то докладывал на прошлой неделе… Пров, кажется, помер, да еще кузнец Михей… Но к чему вы это, Павел Иванович?
Чичиков тяжело вздохнул, устремив глаза на покоробленную книгу, лежавшую на столе, словно ища в ней сочувствия к тяготам человеческой судьбы.
— К тому-с, добрейший Андрей Иванович, что я, по странной прихоти обстоятельств, нахожусь теперь в таком положении… Покупаю я, изволите видеть, землицу на вывод. В Херсонской губернии. Места отличные, благодать! Но по закону-с требуется, чтобы на земле той непременно числились крепостные. А где ж их взять живых, когда они нынче в такой немилосердной цене? Вот я и подумал: отчего бы мне не избавить хороших людей, моих благодетелей, от лишних налогов? Вы бы передали мне тех душ, что на бумаге числятся, а в существе своем уже предстали пред Всевышним, а я бы, так сказать, принял на себя эту тяготу, да и все пошлины за совершение крепости взял на свой счет.
Слова эти были произнесены с таким совершенным простодушием, с такой трогательной готовностью пожертвовать собою ради ближнего, что даже самый прожженный губернский стряпчий не тотчас усмотрел бы в них подвоха. А что уж говорить о Тентетникове! Разум его, и в лучшие-то времена не склонный к практическим соображениям, а теперь и вовсе ослепленный внезапным счастьем, решительно отказался понимать юридическую тонкость этой сделки.
— Мертвых? — переспросил он, растерянно моргая. — Вы хотите… взять у меня мертвых?
— Никак нет-с, не взять, а просто перевести на свое имя! Сделать, так сказать, пустую бумажную формальность! — торопливо, но необыкновенно ласково поправил Чичиков. — Для вас — совершенное избавление от лишней подати перед казной, а для меня — возможность соблюсти законную букву. Согласитесь, какая безделица в сравнении с тем огромным, неизреченным счастьем, которое ожидает вас завтра в генеральском доме!
Тентетников, всё еще ничего не понимая, но чувствуя безграничную, щенячью признательность к человеку, вернувшему ему смысл жизни, закивал головой:
— Боже мой, да берите их всех, Павел Иванович! Если это может принести вам хоть малейшую пользу… Я сейчас же велю позвать старосту! Берите кого угодно, хоть всех мертвых, хоть живых! Я вам жизнью обязан!
В груди Павла Ивановича разлилась такая теплота, словно он выпил залпом стакан лучшего подогретого рома.
Утро следующего дня возвестило о себе в усадьбе Тентетникова неслыханным доселе происшествием. Знаменитый халат, этот верный спутник меланхолии, свидетель стольких горестных вздохов и душевных зевот, был безжалостно низвергнут с плеч хозяина и заброшен в самый темный угол спальни, где тотчас же сделался предметом крайнего изумления дворового кота.
Дворня пришла в совершенное смятение. Андрей Иванович, еще вчера напоминавший вялую, перезимовавшую муху, теперь носился по комнатам, требуя горячей воды для бритья, свежей голландской рубашки и парадного фрака, который не извлекался из недр шкафа, почитай, с самого дня роковой ссоры.
Павел Иванович Чичиков, успевший еще спозаранку, под шумок этой суматохи, весьма ловко переговорить со старостой и с величайшим удовольствием упрятать в свою шкатулку нужную бумажку со списком отошедших в мир иной крестьян, сидел в столовой за утренним чаем. Он с чувством глубокого, философического умиления наблюдал, как преображается человек, окрыленный надеждой и направляемый опытною рукою.
— Смелее, смелее, Андрей Иванович! — напутствовал он выходящего на крыльцо соседа, который, будучи затянут в строгий галстух и гладко выбрит, выглядел теперь совершенно исправным женихом. — Помните: повинную голову меч не сечет. Предстаньте пред его превосходительством с открытым сердцем, и, уверяю вас, весьма скоро мы будем пить шампанское!
Тентетников, не в силах вымолвить ни слова от волнения, лишь крепко, обеими руками сжал руку своего спасителя, прыгнул в коляску и крикнул кучеру: «Пошел!».
В кабинете генерала Бетрищева, меж тем, всё было приготовлено к приему покорного грешника. Генерал сидел в своем вольтеровском кресле, напустив на лицо выражение самое суровое и непреклонное, хотя в глубине души, подогретой вчерашними речами Чичикова, уже давно всё простил.
Когда Андрей Иванович переступил порог и, не смея поднять глаз, остановился у самых дверей, словно ожидая приговора, генерал выдержал паузу. Пауза эта длилась ровно столько, сколько требовалось для совершенного соблюдения генеральского достоинства и окончательного сокрушения юношеской гордыни.
— Ну что, брат? — произнес он наконец своим трубным, раскатистым басом, в котором, однако, уже не было прежнего, испепеляющего грома. — Что, петербургская наука? Выветрилась? Понял теперь, что перед старшими, которые кровь за отечество проливали, амбицию свою нужно в карман прятать?
Тентетников поднял было голову, намереваясь, как он репетировал всю дорогу, произнести весьма гладкую и чувствительную речь о своих заблуждениях. Но, встретившись с этим проницательным, устремленным на него из-под кустистых бровей взглядом, вдруг почувствовал, как все заготовленные слова совершенно слиплись в горле.
— Ваше превосходительство… — пролепетал он, и голос его, к собственному его ужасу, предательски сорвался на какой-то жалкий, глухой хрип. — Я… виноват-с. Совершенно, кругом виноват.
Он тяжело сглотнул, опустил голову так низко, что подбородок уперся в самый узел щегольского галстуха, и прибавил совсем тихо, но с такою неподдельной, сокрушенной искренностью, какой не сыграл бы ни один столичный трагик:
— Глуп был. Простите ради Бога.
Генерал Бетрищев, видевший на своем веку немало людей и умевший безошибочно отличать фальшивую монету от настоящей, в одно мгновение понял, что этот бледный, трясущийся сосед стоит перед ним совершенно обезоруженный, без малейшей тени былой амбиции. И старое солдатское сердце его, которое, в сущности, никогда не было каменным, разом дрогнуло и распахнулось.
— Ну, полно, полно, брат! — пророкотал он, тяжело поднимаясь с вольтеровского кресла и распахивая необъятные полы своего халата. — Кто старое помянет, тому глаз вон! Иди-ка сюда, дай я тебя обниму! Бог простит, и я прощаю!
Он сгреб Андрея Ивановича в свои медвежьи объятия, притиснув его к широкой груди с такою силою, что у бедного Тентетникова едва не хрустнули ребра. В этот самый миг двери кабинета снова отворились, и на пороге, точно светлый, робкий луч, возникла Улинька. Она замерла, не смея поверить своим глазам, и лицо ее в одну секунду озарилось таким ясным, таким пронзительным счастьем, что в сумрачной комнате словно бы сделалось вдвое светлее.
Когда счастливые жених с невестой, не чуя под собой ног, выпорхнули в сад, чтобы наговориться вдоволь после долгой разлуки, генерал Бетрищев грузно опустился обратно в кресло. Он тяжело и сладостно вздохнул, потянулся за чубуком и с благорасположением воззрился на Павла Ивановича.
— Ну, брат, удружил, нечего сказать! — пророкотал он, пуская под потолок густое облако. — Кабы не ты, этот дурак так бы и сидел в своем халате. Уж проси чего хочешь!
Павел Иванович, только того и ждавший, не замедлил воспользоваться столь счастливой минутою. Лицо его вмиг приняло выражение самое озабоченное и даже скорбное. Он придвинул свой стул вплотную к генеральскому креслу, понизил голос до таинственного полушепота и начал издалека:
— Ох, ваше превосходительство… Если бы вы только знали, в каком безвыходном, можно сказать, трагическом положении находится теперь тот, кто имеет честь сидеть пред вами.
Генерал удивленно приподнял кустистую бровь.
— А в чем, собственно, дело, батюшка? Уж не в карты ли проигрался?
— Если бы в карты-с! — горестно вздохнул Чичиков. — Судьба, ваше превосходительство, судьба нанесла мне удар с самой неожиданной стороны. Имеется у меня, изволите видеть, дядюшка. Человек, сказать по правде, сказочного богатства, но на старости лет впавший в совершенное самодурство. Капризен, как дитя, и упрям, как сто чертей!
Чичиков сделал драматическую паузу, позволив генералу проникнуться сочувствием к племяннику сумасбродного старика, и продолжил:
— И вот втемяшилась ему, ваше превосходительство, в седую голову блажь: «Не дам тебе, говорит, ни копейки наследства, покуда не докажешь, что ты сам человек основательный. Как будет у тебя имение и триста душ крестьян — тогда всё мое состояние твое. А нет — всё отпишу в опекунский совет!». А где же мне, скромному чиновнику, взять разом триста душ? Хоть в петлю полезай!
Генерал сочувственно крякнул и почесал за ухом.
— Да-с, оказия… — протянул он. — Старичье нынче чудное пошло. И что ж ты думаешь делать?
Тут Павел Иванович перешел на самый интимный, бархатный шепот, прижав пухлую руку к груди:
— И пришла мне в голову, ваше превосходительство, мысль отчаянная. Ведь ему, дядюшке моему, главное что? Бумажку показать! Увидит крепость с печатями — и тотчас успокоится. Вот я и осмелился просить вашего превосходительства… Не уступите ли вы мне тех крестьян, что в ревизской сказке значатся живыми, а на деле давно уже преставились? Сделка-то пустая, безделица, бумажный мираж! Но я бы эту бумагу старому хрычу под нос сунул — и дело в шляпе!
В кабинете повисла тишина. Генерал Бетрищев сидел с открытым ртом, всё еще сжимая в зубах черешневый чубук. Глаза его, устремленные на Чичикова, начали медленно округляться. Затем в необъятной грудной клетке его превосходительства что-то булькнуло, заклокотало, и вдруг наружу вырвался такой оглушительный, такой богатырский хохот, что хрустальные подвески на бронзовой люстре испуганно зазвенели.
— Ха-ха-ха! — гремел генерал, запрокидывая голову и хлопая мясистыми ладонями по коленям. — Ох, уморил! Ох, батюшка, не могу! Дядю! Дядю надул!
Лицо генерала сделалось багровым, как спелый помидор. Он смеялся всем своим могучим телом: трясся его необъятный живот, сотрясались плечи, подпрыгивали седые усы. Смех этот переходил в кашель, кашель — снова в раскатистый хохот.

