Мёртвые души. Чистилище
Мёртвые души. Чистилище

Полная версия

Мёртвые души. Чистилище

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

«Кого это еще нелегкая принесла? — с тоской подумал Андрей Иванович, инстинктивно запахивая халат. — Никак из становых? Нет, на чиновника по особым поручениям не похож, больно кругл и обходителен… Сосед какой-нибудь? Господи, только бы не ко мне…»

Но благонамеренный господин, легко и как-то даже изящно спрыгнув с подножки, уже велел подоспевшему дворовому мальчишке с выгоревшими на солнце волосами доложить барину о приезде коллежского советника Павла Ивановича Чичикова.

Гостиная, куда Михайло, шаркая растоптанными сапогами, ввел нежданного визитера, являла собой зрелище того особенного запустения, какое бывает только у холостяков, склонных к отвлеченным размышлениям. На ореховом столе, покрытом толстым слоем сизой пыли, лежала раскрытая книга, страницы которой от долгого лежания покоробились и пожелтели; в чернильнице вместо чернил находилась какая-то засохшая гуща с завязшей в ней мухой, а по углам угрюмо жались стулья, словно избегая середины комнаты.

Тентетников вышел минут через десять. Он так и не заставил себя переодеться во фрак, ограничившись тем, что кое-как подвязал халат кушаком и пригладил пятерней спутанные со сна волосы. На бледном лице его крупными буквами было написано: «Чего тебе надобно, несносный человек, и зачем ты нарушил мой покой?»

Но Чичиков, как опытный ловец душ, мгновенно прочел эту физиогномию. Вместо того чтобы наступать с пылкими приветствиями, какие он расточал некогда Манилову, Павел Иванович сделал шаг назад, учтиво склонил голову набок и произнес тихим, почти извиняющимся голосом, в котором, однако же, слышалось глубочайшее почтение:

— Прошу великодушно простить меня, Андрей Иванович, что осмелился нарушить ваше философическое уединение. Поверьте, я первый готов укорять себя за эту дерзость. Но, проезжая ваши благословенные места и наслышавшись о хозяине как о человеке редкого ума и глубоких размышлений, не мог отказать себе в удовольствии засвидетельствовать свое истинное почтение.

Тентетников, приготовившийся было ответить сухо и тотчас же выпроводить гостя, несколько смутился. Ему, давно уже считавшему себя заброшенным и никому не нужным в этой глуши, слова о «редком уме» и «философическом уединении» пролились на душу как теплый елей. Халат его, до того казавшийся признаком постыдной лени, в свете этих слов внезапно приобрел достоинство античной тоги.

— Милости прошу… — пробормотал он, указывая на старый диван, пружины которого тут же жалобно скрипнули под тяжестью гостя. — Впрочем, вы ошибаетесь. Здесь нет ничего философического… одна скука и пустота. Жизнь, знаете ли, оказалась совсем не тем, чем рисовалась в юности, в столицах.

— И слава богу, что не тем! — горячо, но не повышая голоса, подхватил Чичиков, придвигаясь чуть ближе и глядя на хозяина с выражением искреннего сочувствия. — Что есть столица? Суета, ярмарка тщеславия, где люди изводят друг друга за чины и крестики, совершенно забывая о душе. Я сам, признаться, бежал от этого света, ища уголка, где бы мог приклонить голову и прожить остаток дней в трудах праведных и тишине. И вот, въехав в вашу усадьбу, я тотчас почувствовал: здесь живет человек, который постиг истинную цену вещам. Оттого-то, верно, и книги ваши… — Павел Иванович сделал изящный жест в сторону пыльного стола, — свидетельствуют о неустанной работе мысли, вдали от суетного шума.

Андрей Иванович посмотрел на забытую книгу (это был какой-то старый трактат по агрономии, открытый им два года назад и с тех пор не читанный), и вдруг почувствовал к гостю странное, теплое расположение. Впервые за много лет перед ним сидел человек, который увидел в его бездействии не опускание на дно, а глубокую, трагическую мудрость.

Тентетников вздохнул, усаживаясь в кресло, и лицо его, до того кислое и заспанное, оживилось слабой, горькой улыбкой:

— Вы добрый человек, Павел Иванович. Но признаюсь вам как на духу: трудно сохранить мысль, когда вокруг одно лишь невежество да дикие нравы. Взять хотя бы соседей… Соседи, извольте видеть… — Тентетников махнул рукой с таким искренним отвращением, словно отгонял не назойливую муху, а целую губернию. — Возьмите хоть ближайшего. Генерал Бетрищев! Человек, спору нет, заслуженный, но амбиции, амбиции-то сколько! Вообразил, понимаете ли, себя римским патрицием на том только основании, что у него на эполетах густое шитье, а в имении почитай что три тысячи душ.

Чичиков при слове «три тысячи душ» невольно подался вперед, словно его легонько толкнула в спину невидимая пружина. Лицо его сохранило прежнее сочувственно-внимательное выражение, но в глазах на одно неуловимое мгновение мелькнул тот особенный, цепкий блеск, какой бывает у опытного приказчика, увидевшего зазевавшегося купца.

— С этаким человеком, — продолжал Тентетников, всё более распаляясь и нервно запахивая полы злосчастного халата, — жить в соседстве нет решительно никакой возможности. Помилуйте, он требует, чтобы к нему являлись не иначе как с докладом. Я к нему с открытой душой, по-соседски, с визитом, а он изволит разговаривать со мной таким тоном, будто я поручик, забывший застегнуть крючок на воротнике. «Я, — говорит, — Андрей Иванович, вас при случае могу в бараний рог согнуть». Меня! Дворянина, служившего в департаменте!

Павел Иванович сокрушенно покачал головой и даже слегка прищелкнул языком, всем своим видом выражая крайнее негодование на подобное генеральское самодурство. В голове же его в это самое мгновение происходила самая деятельная работа, подобная работе искусного ткача, проворно перекидывающего челнок.

«Три тысячи душ… — думал про себя Чичиков, благопристойно опуская глаза на носок своего превосходно вычищенного сапога. — Генеральский чин. А стало быть, и связи в губернском правлении, и влияние. И с эдаким-то золотым человеком этот увалень умудрился рассориться из-за какого-то тона! Глуп, истинно глуп. Тут нужно не амбицию тешить, а подойти с почтением-с, польстить генеральской седине. Уж у такого барина наверняка сыщется и землица для продажи, а может, и мертвенького капитальца изрядное количество».

— Непостижимо! — произнес вслух Чичиков, приложив пухлую белую руку к груди. — Сердце кровью обливается слышать, как попирается благородное достоинство. Подобная гордыня, Андрей Иванович, есть прямое следствие душевной черствости, свойственной военному сословию. Но позвольте… неужели так-таки и прервали всякие сношения? Ведь эдакий сосед — сущая язва. Тут, того и гляди, в межевых делах пакость устроит. Не лучше ли было бы, через какого-нибудь стороннего, благонамеренного человека, намекнуть его превосходительству на всю несправедливость его суждений и, так сказать, навести мосты?

Чичиков закинул удочку так тонко и мягко, что Андрей Иванович даже не заметил, как из участливого слушателя гость начал плавно превращаться в необходимого переговорщика.

Тентетников вдруг осекся. Гнев его, вспыхнувший было так живо, разом потух, уступив место какому-то жалкому, потерянному выражению. Он опустил голову, так что нечесаные волосы совершенно закрыли лоб, и принялся рассеянно колупать пальцем отставший кусочек фанеровки на подлокотнике кресла.

— Впрочем, если сказать по совести, Павел Иванович… — голос его дрогнул и сделался глухим. — Бог с ней, с амбицией. Я бы снес и «ты», и генеральский гонор, если бы… если бы не одно обстоятельство, которое, можно сказать, перерезало самую нить моей жизни.

Чичиков весь обратился в слух, сохраняя на лице выражение почтительнейшего соболезнования.

— У генерала, изволите видеть, есть дочь, — продолжал Тентетников, тяжело вздохнув. — Ульяна Александровна. Улинька. Ах, Павел Иванович! Если б вы ее только видели! Это нечеловек, это, смею сказать, какое-то воздушное явление. Вообразите себе луч света, который вдруг прорезал эту пыльную, темную комнату… Живая, быстрая, вся — как одно порывистое движение. Мы ведь, признаться, были почти сговорены. Я уж и дом начал перестраивать, и жизнь мне казалась полной смысла… И вдруг из-за этой нелепой ссоры, из-за одного грубого слова старого самодура — всё прахом! Двери дома для меня закрыты. И вот, сижу здесь, как в могиле.

Сказав это, Андрей Иванович отвернулся к окну, и плечи его под ветхим халатом как-то болезненно сгорбились.

«Ба! — мысленно вскричал Чичиков, и сердце его сделало самый приятный, самый грациозный прыжок. — Да тут, никак, амуры! А ведь влюбленный человек — это сущий слепой теленок: надень ему на шею веревочку, и веди куда заблагорассудится. Сделай ему одолжение в любовном деле — так он тебе не только мертвых душ, он тебе живых со всем скарбом даром отдаст, еще и ручку поцелует!»

Если за минуту до того Павел Иванович видел в генерале лишь возможного обладателя мертвенького капитальца и влиятельных связей, то теперь пред ним развернулась целая стратегическая картина, освещенная, можно сказать, бенгальским огнем. Стать благодетелем! Свести рассорившихся жениха с невестой! Да после этого генерал примет его как родного брата, а этот слюнтяй в халате и вовсе расстелет перед ним всё свое имение.

— Андрей Иванович! — воскликнул Чичиков голосом, исполненным такого глубокого, такого искреннего участия, что даже сам на мгновение поверил в свою пронзительную скорбь. Он достал из кармана совершенно чистый батистовый платок и слегка прижал его к глазам. — Какая жестокая, какая непостижимая игра судьбы! Разбить два нежных сердца из-за пустой сословной амбиции! Нет, этого нельзя так оставить. Послушайте меня, человека пожившего и знающего свет. Генералы — народ вспыльчивый, это верно-с, но отходчивый. К ним нужно уметь подойти, так сказать, с нужного фланга.

Тентетников посмотрел на гостя с робкой, почти детской надеждой.

— Я завтра же, — решительно произнес Чичиков, ударив себя ладонью по колену, — завтра же велю закладывать бричку и отправлюсь к его превосходительству! Я предстану перед ним не как посторонний, а как человек, случайно узнавший о вашем благородном страдании. Уж позвольте мне, старику, взять на себя труд навести эти разрушенные мосты!

Слезы навернулись на маленькие глаза Тентетникова. Он вскочил, забыв о спадающем халате, и горячо схватил пухлую руку Чичикова, пожимая её обеими руками с такою силою, что Павел Иванович едва удержался от гримасы.

Андрей Иванович от неописуемого умиления готов был броситься на шею своему нежданному спасителю, совершенно позабыв о том, что еще полчаса назад почитал его за самого несносного нарушителя спокойствия. А Павел Иванович, весьма довольный таким быстрым оборотом дела, с благопристойной скромностью опустил глаза, хотя в глубине его души уже весело потирала руки та проворная, деловая мысль, которая никогда не дремлет в благонамеренном человеке, знающем прямой толк в житейских предприятиях.

Глава II

Усадьба генерала Бетрищева разительно отличалась от сонного, поросшего муравой двора Тентетникова. Здесь всё дышало строгим порядком и какою-то военной выправкой: деревья в саду стояли ровными шеренгами, словно ожидая смотра, постройки были крепки, выкрашены свежей краской, а на широком дворе не смела праздно расхаживать ни одна домашняя птица.

Генерал Бетрищев принадлежал к той могучей, богатырской породе людей, которых щедро, не жалея глины и не заботясь о мелкой отделке, вылепила грозная эпоха двенадцатого года. Это был человек-монумент. Когда он вступал в комнату, казалось, будто вносили тяжелое медное орудие: половицы под ним угрожающе кряхтели, а воздух мгновенно уплотнялся.

Лицо его, увенчанное густыми серебряными усами, спускавшимися почти до самого подбородка, напоминало чеканный профиль римского патриция, чудом очутившегося в русской глубинке. Всякая черта в нем дышала крупным, размашистым благородством, но вместе с тем и той тяжелой, непререкаемой уверенностью полководца, который привык отдавать приказы сквозь грохот картечи и свист пуль.

Выйдя в отставку и поселившись в родовом имении, генерал нимало не утратил своих бивуачных привычек. Управлял он своим обширным хозяйством точно так же, как некогда кавалерийской бригадой. Каждое утро в усадьбе начиналось с громогласного раската, подобного отдаленному грому: это его превосходительство, облачившись в необъятный персидский халат, изволили призывать камердинера Пимена. От этого богатырского рыка вздрагивали стекла в рамах, дворовые девки испуганно крестились, а кучер в конюшне на всякий случай вытягивался во фрунт перед лошадью.

Однако, при всей своей громогласности, Бетрищев вовсе не был тираном. Душа у него, в сущности, была добрая, рыхлая и необыкновенно широкая, готовая распахнуться навстречу всякому искреннему человеческому порыву. Он мог до слез расчувствоваться, слушая печальную историю какого-нибудь просителя, и тут же, не считая, отсыпать ему горсть серебра.

Но подобраться к этой теплой душе можно было только одним-единственным путем: через полное, безоговорочное и благоговейное признание его генеральского превосходства. Он терпеть не мог людей вялых, мыслящих неопределенно, но пуще всего не выносил тех нынешних «петербургских вертопрахов», которые осмеливались иметь перед ним собственную, ничем не подкрепленную амбицию.

— Пороху не нюхали! — рокотал он, бывало, пуская под потолок густые сизые клубы дыма из своего длинного черешневого чубука. — В атаке не бывали, лямки не тянули, а всё туда же — рассуждать! Выучатся по-французски сморкаться, нацепят очки на нос, и думают, что уж Бога за бороду ухватили! Нет, сударь мой, ты сперва кровь за отечество пролей, тогда и голос возвышай!

Соседи побаивались его крутого нрава. Редкий уездный гость решался перечить его превосходительству, предпочитая подобострастно кивать, когда генерал излагал свои непреложные, вылитые из чугуна суждения о европейской политике, видах на урожай или гибельной порче нынешних нравов.

Полной, непостижимой противоположностью этому медному колоссу была дочь его, Ульяна Александровна. Если генерал был подобен тяжелому, незыблемому утесу, то Улинька являла собой горный ручей, весело и неудержимо звенящий по камням. В ней совершенно отсутствовало то жеманное, туго зашнурованное в корсет благонравие, которым так гордятся столичные гувернантки, выучивающие благородных девиц скрывать живое чувство за правильным взмахом расписного веера. Улинька не умела опускать глазки по правилам светского этикета и не знала, как надобно притворно вздыхать о модном французском романе.

Она была дитя природы, открытая, порывистая, не знающая лукавства. Если ей было смешно, она смеялась так звонко, запрокидывая ясную голову, что в саду смолкали птицы; если кто-то из дворовых страдал или приключалась беда у крестьян, на ее глазах тотчас вскипали горячие, неподдельные слезы, и она бесстрашно бросалась к отцу, требуя немедленной справедливости и помощи. Волосы ее, цвета спелой ржи, вечно выбивались из прически после беготни по саду, а на щеках играл такой живой, естественный румянец, какого не сыскать ни в одной парижской пудренице.

Именно эта дивная, первозданная живость, этот светлый луч и пронзил насквозь зачерствевшее, утомленное петербургскими разочарованиями сердце соседа их, Андрея Ивановича Тентетникова.

Когда он, еще полный реформаторских надежд и с остатками столичного лоска, нанес свой первый визит генералу, он увидел ее на балконе. Она кормила из рук голубей и, обернувшись на стук экипажа, посмотрела на приезжего с таким простым, ясным и приветливым любопытством, что Андрей Иванович мгновенно забыл все заготовленные светские фразы.

Начались визиты. Тентетников, с его образованием, начитанностью и некоторой меланхолической бледностью человека мыслящего, показался Улиньке фигурой необыкновенно глубокой. Он разительно, как день от ночи, отличался от местных псовых охотников, гусарских поручиков и грубоватых уездных чиновников, чьи разговоры не шли дальше рассуждений о борзых собаках да ценах на овес. Они часами гуляли по длинным липовым аллеям генеральского сада. Андрей Иванович рассказывал ей о своих идеалах, о великом предназначении человека, об учителе Александре Петровиче, и голос его, обычно тусклый, звенел от вдохновения.

Улинька слушала его, затаив дыхание. Ей казалось, что перед ней не просто сосед, а настоящий герой, непонятый жестоким светом. Между ними незаметно, как распускается весенний цветок, вспыхнуло то чистое, трепетное притяжение, которое не нуждается ни в долгих объяснениях, ни в хитросплетениях свах.

Генерал Бетрищев, заметив эти амуры, поначалу благосклонно крякал в усы. Ему внутренне льстило, что образованный столичный чиновник смотрит на его дочь влюбленными, робкими глазами. «Пусть поворкуют, — думал про себя генерал. — Малый не глуп, имение рядом. А что гонору петербургского многовато — так мы это живо из него выбьем. Под моим началом он шелковым станет!»

Но генерал не учел одного: Тентетников, при всем своем прекрасном идеализме, был человек до крайности щепетильный, ранимый и болезненно, почти юношески гордый. Он приходил в генеральский дом с открытой душой, ища дружеского, родственного и, главное, равного общения. Ему хотелось, чтобы в нем видели не подчиненного, а будущего сына. А Бетрищев, по своей неискоренимой солдатской привычке, требовал от Андрея Ивановича безоговорочной субординации. В беседах генерал имел обыкновение снисходительно похлопывать Тентетникова по плечу тяжелой ладонью, рубить с плеча безапелляционными суждениями и, распалившись, обращаться к нему на раскатистое, начальственное «ты».

Гроза разразилась в один из душных июльских вечеров. За обеденным столом, уставленным тяжелым серебром, разговор, подогреваемый густым портвейном, зашел о порядках в государстве и о способах управления крестьянами. Тентетников позволил себе высказать мысль весьма смелую: что время слепого принуждения уходит, что крестьянину нужно давать просвещение и относиться к нему не как к рабочему скоту, а как к брату во Христе, требующему справедливого закона, а не одной лишь палки.

Гости притихли, испуганно косясь на хозяина дома. Генерал Бетрищев побагровел. Густые брови его сошлись на переносице, образовав страшную, грозовую складку.

— Это что еще за якобинство?! — прогремел генерал, грохнув мясистым кулаком по столу с такой чудовищной силой, что жалобно зазвенели хрустальные рюмки. — Просвещение?! Законы?!

Бетрищев грузно поднялся с кресла, нависнув над столом, словно разъяренный медведь.

— Да знаешь ли ты, милостивый государь, что от твоих петербургских книжек мужик только пить да бунтовать научится?! Я тебе скажу, как с ними обращаться надобно! Пороть их надобно, когда дело не делают, вот и весь закон! А ты, молокосос, амбицию свою выше седин ставишь! Не успел от материнской юбки оторваться, а смеешь меня, боевого генерала, в моем же доме жизни учить!

Для тонкой, обидчивой натуры Андрея Ивановича это было смертельным оскорблением. Его публично, при гостях, при женщине, которую он боготворил, высекли словом, смешали с грязью. Лицо Тентетникова сделалось белым как полотно.

— Ваше превосходительство, — произнес он голосом, в котором звенел лед и оскорбленная честь, — я полагал, что нахожусь в доме благородного человека, где уважают законы гостеприимства. Я ошибся. Ноги моей больше не будет в вашем доме.

Он сухо откланялся, не удостоив взглядом ни гостей, ни самого генерала. С того самого вечера железные ворота бетрищевского дома для него закрылись. Улинька, не смея перечить грозному отцу, увядала в разлуке, проливая горькие слезы в своей светелке, а гордый, но сломленный Андрей Иванович окончательно заперся в своей усадьбе, облачился в пресловутый халат и погрузился в глухую русскую хандру.

Именно к этому-то непреклонному, грозному соседу и отправился наш миротворец, изъявив желание распутать сей тугой сердечный узел.

Павел Иванович, выйдя из брички перед генеральским домом, напустил на себя самый почтительный, но вместе с тем не лишенный достоинства вид. Пригладив бакенбарды и удостоверившись одним быстрым движением, что брусничный фрак сидит на нем безукоризненно, он последовал за рослым лакеем в кабинет.

Увидев вошедшего, генерал не привстал и даже не шевельнулся, лишь слегка повел кустистой бровью, выпуская изо рта густое сизое облако табачного дыма.

— Милостивый государь! — произнес Чичиков, останавливаясь в почтительном отдалении от кресла и делая такой поклон, в котором чудесным образом соединились глубочайшее почтение к высокому чину и чувство собственного благородного достоинства. — Счел непременным, священным долгом, проезжая сии благословенные места, засвидетельствовать свое почтение мужу, чьи подвиги на поле брани известны всему отечеству, а, смею сказать, и далеко за его пределами.

Генерал Бетрищев смерил гостя долгим, проницательным взглядом. В просторном кабинете повисла тяжелая пауза, прерываемая лишь уютным побулькиванием в генеральской трубке. Чичиков стоял, чуть склонив голову набок, не смея даже моргнуть лишний раз, ожидая, куда склонится чаша генеральского расположения.

Наконец, необъятная грудная клетка его превосходительства заколыхалась, и по комнате прокатился густой, раскатистый бас, подобный гулу соборного колокола:

— А! Знаю, знаю эту обходительную породу! — прогремел генерал, и в голосе его проскользнула та самая насмешливость, с какой вельможи привыкли встречать всякого рода искателей. — Вы, батюшка, верно, из тех миролюбцев, что по судебным делам шныряют, да по усадьбам землицу высматривают, а при случае и в карман заглянуть не прочь? Ну, подходи, подходи поближе. Как звать-то тебя, красноречивый ты мой?

Павел Иванович нимало не смутился этим громогласным и несколько бесцеремонным приёмом. Он знал по опыту, что такие прямые, крутые натуры куда легче улестить, чем иных тихонь. Лицо его расплылось в самую приятную улыбку, и, мягко ступая по ковру, подобно осторожному коту, он приблизился к креслу.

— Коллежский советник Павел Иванович Чичиков, ваше превосходительство, — проговорил он мягким баритоном. — И смею уверить, никакие корыстные виды, а единственно лишь благоговение перед вашими заслугами заставили меня переступить сей порог…

— Садитесь, садитесь, Павел Иванович! — пророкотал генерал, милостиво указывая чубуком на обитые сафьяном стулья. — Небось, потрясло на наших проселках? Ну, рассказывайте, с чем пожаловали? Я, признаться, люблю людей бывалых, которые у порога не жмутся.

Чичиков присел на самый краешек стула, бережно положив шляпу на колени и придав лицу выражение совершенной душевной открытости.

— Никаких, ваше превосходительство, особенных дел не имею, кроме одного-единственного желания — насладиться беседою с умом государственным. Век нынче, извольте видеть, пошел легкомысленный. Молодежь всё больше в амбицию ударяется, не понимая, что перед заслугами, кровью купленными, следует стоять в благоговении и, так сказать, почтительном послушании.

Генерал Бетрищев с видимым удовольствием выпустил изо рта еще одно густое облако. Слова гостя лились гладко, точно подогретый мед, и, сказать по правде, весьма приходились по вкусу его превосходительству.

— Верно судите, батюшка, весьма верно! — благосклонно прогудел он, чуть откинувшись в вольтеровском кресле. — Нынче всякий молокосос, едва успев выучиться по-французски сморкаться, уже норовит свои порядки заводить да старшим перечить.

— Вот именно-с! — живо подхватил Павел Иванович, придвигаясь вместе со стулом чуть поближе. — Сердце кровью обливается смотреть на эти плоды ложной гордыни. Вот хоть бы взять, к примеру, соседа вашего, Андрея Ивановича Тентетникова…

Услышав это имя, генерал Бетрищев вскинул свои густые брови так высоко, что они едва не скрылись под спадающей на лоб седой прядью. Он вынул трубку изо рта, и лицо его вмиг приняло то самое грозное, непреклонное выражение, от которого трепетали некогда целые полки.

— Этого фанфарона? — рявкнул он, хлопнув мясистой ладонью по ручке кресла. — Да знаете ли вы, сударь, что этот мальчишка осмелился…

— Знаю-с! Всё доподлинно знаю, ваше превосходительство! — не дав генералу разразиться гневом, воскликнул Чичиков голосом, исполненным такого искреннего сокрушения, словно речь шла о его собственном непутевом племяннике. — И смею вас уверить: он уже наказан! Наказан так жестоко, как не смог бы наказать его ни один земной суд. Если бы вы только видели, ваше превосходительство, в какую бездну отчаяния, в какой прах и пепел повергнул себя этот несчастный юноша, осознав всю меру своей непростительной дерзости!

Генерал недоверчиво хмыкнул, но гнев его, не успев разгореться, несколько утих, уступив место невольному любопытству человека, которому втайне льстит чужое раскаяние.

На страницу:
2 из 4