Семнадцать обликов
Семнадцать обликов

Полная версия

Семнадцать обликов

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

И тут он увидел его.

Мужчина в сером пиджаке сидел впереди, ближе к михрабу, там, где обычно садятся те, кто приходит первым. Рамка со списком лежала рядом на ковре, прислонённая к его колену. Молитва давно закончилась, ряды за спиной опустели, а он всё сидел — неподвижно, с закрытыми глазами, будто продолжал что-то повторять про себя, хотя губы его не двигались.

Халиду не хотелось уходить. Ему вдруг отчаянно захотелось снова заговорить с этим человеком — спросить ещё что-нибудь об отце, о матери, о заводе, о том времени, которое сам он помнил только урывками, детскими, неполными кусками. Он сел неподалёку, у стены, и стал ждать.

...Прошло минут двадцать. Потом сорок. Мужчина не шевелился. Халид проголодался — он не ел с обеда — но продолжал сидеть, глядя то на неподвижную спину впереди, то на рамку, всё так же прислонённую к колену.

Разве можно так долго молиться, — подумал он, теряя терпение. — О чём вообще можно просить полтора часа подряд?

Он бросил осторожный взгляд сбоку — убедиться, что всё в порядке, что человек просто задремал или погружён в размышления, — и, не увидев ничего тревожного, решил всё же уйти. Поднялся, тихо, стараясь не шаркать, направился к выходу.

Сзади раздалось покашливание.

Халид обернулся.

— Вы меня ждали? — спросил мужчина, глядя на него снизу, всё ещё сидя на ковре.

Халид не сразу нашёлся, что ответить — не столько от вопроса, сколько от того, как он прозвучал: буднично, без всякого удивления, будто мужчина всё это время знал, что Халид сидит у стены. Он ведь не представлялся ему по имени — ни в мастерской, ни сейчас. Откуда мужчина вообще знал, как его зовут?

— Да, — сказал он наконец.

— Не забудьте список, — тихо проговорил Халид, кивнув на рамку.

— Да-да, конечно, чуть не забыл, — быстро отозвался мужчина, поднимаясь с ковра и беря рамку в руки. — А вы успеете повесить его? Завтра уже тот самый день.

— Надеюсь, — ответил он. — Забыл представиться. Я Муслим.

Он протянул руку, и Халид пожал её, всё ещё пытаясь понять, когда же за весь этот разговор — в мастерской, здесь, в мечети — он сам успел назвать своё имя вслух. Кажется, не успел. Но спрашивать не стал.

Халид ждал, что мужчина хотя бы удивится — спросит, зачем он тут сидел столько времени, чего ждал, не замёрз ли, не заскучал ли. Но Муслим ни о чём таком не спросил, будто и так знал ответ заранее, будто читал его не снаружи, а изнутри, минуя все те вопросы, которые обычно задают в подобных случаях.

— Проголодались, наверное, — сказал он вместо этого, глядя на Халида с той же лёгкой, ничего не объясняющей улыбкой, с какой пришёл в мастерскую в первый раз. — Я сам очень голоден. Не составите компанию?

— Да, — ответил Халид. — Тут рядом есть забегаловка.

— Я ем только рыбу, — сказал Муслим.

— Рыба там тоже есть, — сказал Халид.

Почему именно рыбу, — подумал Халид, но вслух не спросил.

— Рыбу можно есть без сомнений в чистоте, — сказал Муслим. — Ешь дома, если можешь. А если пришлось есть на улице — лучше рыбу. Меньше вопросов, откуда она и как её готовили.

Халид остановился на полшага. Это были не чужие слова. Это были слова отца — те самые, что он говорил ему в детстве, когда они изредка ели вне дома, слова, которые Халид не слышал вслух уже двадцать с лишним лет и не вспоминал бы сам, если бы их сейчас не произнёс кто-то другой.

— Откуда вы это знаете? — спросил он, стараясь, чтобы голос не выдал того, что творилось внутри.

Муслим взглянул на него спокойно, без тени смущения или желания оправдаться.

— Разве не так говорил ваш отец? — просто спросил он.

Халид не ответил. Они пошли дальше, и Фамагуста вокруг них медленно остывала после дневной жары — с моря тянуло лёгким, солоноватым ветром, и где-то за углом раздавался стук нард из открытой чайханы, куда двое стариков уже устраивались на вечер.

Этот человек был странным. Он ведь сам сказал в мастерской — знал отца не близко, здоровались по долгу службы, только и всего, — а говорил теперь его словами, будто прожил с ним под одной крышей. Он словно читал мысли Халида ещё до того, как тот успевал их толком сформулировать, отвечал на вопросы, которые не были заданы, чувствовал наперёд то, что Халид только собирался сказать.

Бояться его не было смысла — в этом Халид почему-то был уверен так же твёрдо, как в том, что земля под ногами не разверзнется. Но вся эта ситуация будоражила мысли, которые давно уже не шевелились, — лежали внутри неподвижно, как стоячая вода без единого колыхания, годами не тронутая ни ветром, ни камнем.

Для Халида эта встреча была чем-то необычным, редким — тем, что хоть на вечер развеяло привычную скуку и однообразие его дней, где каждое утро начиналось с зелёной лампы резака, а каждый вечер заканчивался одним и тем же ковриком в одном и том же углу. Он не помнил, когда в последний раз шёл по улице рядом с кем-то, не считая минуты до расставания, не думая, чем бы поскорее закончить разговор и вернуться к тишине, которая давно стала для него удобнее любого общества.

Они присели за маленький столик кафе на самой набережной — пластиковый, шаткий, с видом на тёмную воду, где вдалеке покачивались редкие огни рыбацких лодок. Город вокруг понемногу затихал: закрывались лавки, гасли витрины, только чайки ещё кричали над мусорными баками у порта, не желая униматься до утра.

Халид, не раздумывая, заказал две порции жареной рыбы — той самой, местной, которую жарили так, что все мелкие косточки истончались и таяли во рту незаметно, а корочка хрустела при первом же прикосновении вилки, оставляя внутри сочную, ещё горячую мякоть. Рыбу подавали прямо на горячей лепёшке, с ломтями салата и половинкой лимона сбоку, и турецкий чай — крепкий, сладкий, в маленьких стаканчиках-грушах — шёл к заказу сам собой, без вопросов. Можно было забрать с собой, в пластиковых контейнерах, или есть сразу же, за столиком, — официанты в этот поздний час не любили, когда клиенты задерживали заказ лишними разговорами и уточнениями.

Муслим кивнул на выбор с явным одобрением, будто Халид угадал что-то важное, хотя угадывать было особо нечего — в этом городе жареную рыбу заказывали именно так, все и всегда.

— Сколько вам лет? — спросил Муслим, разламывая лепёшку пополам.

— Тридцать семь, — сказал Халид.

Муслим кивнул, будто услышанная цифра что-то для него подтвердила, хотя вслух ничего не добавил — просто принялся за рыбу, аккуратно, неторопливо, как человек, у которого впереди целый вечер и ни одной причины спешить.

Прежде чем притронуться к еде, Муслим тихо, почти неслышно, произнёс короткую молитву — те же слова, с той же короткой паузой перед первым куском, что делал когда-то отец Халида, каждый раз, за каждым столом, будь то праздничный ужин или обычный бутерброд на скорую руку.

Халид смотрел на это и чувствовал что-то похожее на стыд. Он и сам знал эти слова — знал их с детства, слышал сотни раз, — но сам произносил их редко, чаще спохватываясь уже после того, как рыба была наполовину съедена, или не произнося вовсе, просто беря вилку сразу, как берут её люди, для которых еда — не более чем еда. Он знал, что это важно. Знал и то, что отец никогда не пропускал этой короткой паузы, какой бы голодный ни был, каким бы усталым ни возвращался со смены. Но у самого Халида это почему-то не прижилось — маленькая, простая привычка, которая должна была перейти от отца к сыну вместе с домом, часами, фамилией, а перешла не полностью, будто где-то по дороге затерялась половина наследства.

— Не женаты? — продолжил Муслим, не дожидаясь, пока Халид ответит на предыдущий вопрос до конца, будто и так знал ответ заранее.

Халид покачал головой.

— Никогда не поздно, — сказал Муслим сам себе, отвечая на вопрос, который не был задан вслух, и отломил ещё кусок лепёшки, не глядя на Халида, будто дал ему время не отвечать, если не хочется.

Халид решил просто ни о чём не думать — задача, едва ли выполнимая для человека, который весь вечер только тем и занимался, что думал. Он усилием воли стал отгонять от себя мысли об Айше, боясь, что Муслим доберётся и до этого — до той части его жизни, куда он и сам предпочитал не заглядывать без крайней нужды, — и тогда он окажется перед этим странным человеком совершенно нагим, без единой оставшейся при себе тайны.

— Не буду обременять вас лишними вопросами, — сказал вдруг Муслим, будто уловил, куда метнулась мысль Халида, и решил сам, без просьбы, отступить в сторону.

Он произнёс это легко, без всякого намёка на то, что уже почти коснулся чего-то, о чём Халид не был готов говорить, — и снова взялся за рыбу, будто разговор о женитьбе, о возрасте, обо всём остальном был лишь случайным, ничего не значащим фоном к хорошему ужину.

— Вы так долго молились, — сказал Халид.

— А вы так долго и терпеливо меня ждали, — ответил Муслим.

Оба рассмеялись — легко, неожиданно для самого Халида, который не помнил, когда в последний раз смеялся вот так, без повода, без старания, просто потому, что было смешно.

— Терпение — ваша сильная сторона, — сказал Муслим, отсмеявшись. — За него есть награда.

Он произнёс это буднично, между делом, отламывая ещё кусок лепёшки, будто не сказал ничего особенного — просто заметил вслух то, что видел. Но Халиду эти слова отчего-то запомнились сильнее, чем весь остальной разговор за вечер, — не потому что были красивыми, а потому что никто прежде не называл его терпение достоинством. Дома это называли покорностью. На работе — удобством. Он и сам, если бы спросили, назвал бы это скорее слабостью, чем силой.

Когда с рыбой было покончено, а чай в стаканах остыл почти до конца, Муслим взглянул на небо — не на часы, которых у него не было, а именно на небо, тёмное, безлунное в этот час, — и поднялся из-за стола.

— Пора идти, уже время, — сказал он, доставая из кармана мелочь для официанта, прежде чем Халид успел потянуться за своей.

— Спасибо, что согласились составить компанию, — сказал Халид, вставая следом. — И за рассказ об отце. Мне это было важно.

— Мне тоже было важно, — ответил Муслим просто, без лишних слов, и на мгновение коснулся его плеча — легко, почти незаметно, как трогают старого знакомого на прощание.

Он повернулся и пошёл вдоль набережной, туда, где фонари были реже, а тени — гуще. Халид смотрел ему вслед несколько секунд, раздумывая, стоит ли окликнуть его ещё раз, спросить телефон, предложить встретиться снова, — и когда всё же решился обернуться, чтобы посмотреть, далеко ли тот ушёл, набережная за спиной оказалась пуста.

Он постоял ещё немного, глядя на тёмную воду, потом медленно пошёл домой — не расстроенный, скорее задумчивый, с тем непривычным теплом внутри, какое бывает после хорошего, неожиданного разговора, который потом долго не хочется тревожить пересказом даже самому себе.

Халид постелил молитвенный коврик.

Глава 3

Наутро Халид проснулся раньше будильника — впервые за долгое время не от усталости, а будто внутри что-то само подтолкнуло его встать. За окном ещё стояли сумерки, город только начинал шевелиться: где-то вдалеке заводил мотор мусоровоз, кричали первые чайки над рынком.

Он сварил кофе, сел у окна и долго смотрел на пустую улицу, вспоминая вчерашний вечер — рыбу на горячей лепёшке, смех, слова про терпение, которое оказалось не слабостью, а силой, за которую, как сказал Муслим, «есть награда». Он так и не понял, что тот имел в виду, но фраза застряла в нём, как застревает мелодия, услышанная мельком.

День на работе начался как обычно — макеты, звонки, короткий перерыв на бутерброд у окна. Динара рассказывала что-то про новый сериал, который начала смотреть, а Халид кивал невпопад, думая совсем о другом. Сегодня был короткий день, работа заканчивалась на 4 часа раньше обычного.

К вечеру, когда он уже собирался закрывать кассу, дверь распахнулась резко — будто её толкнули с разбегу. На пороге стоял мужчина лет тридцати, мокрый насквозь, с моря, в наспех наброшенной на голое плечо рубашке, с которой на пол стекали тёмные капли.

— Мне нужна помощь, — выпалил он, едва переводя дыхание. — Срочно. Транспарант и стартовые номера — файл потерян, машина в другой мастерской сломалась, а через час старт.

Халид непонимающе посмотрел на часы. Время 4.30 вечера. Хюсейн уже ушёл домой, Динара как раз закрывала кассу, собираясь тоже уходить.

— Какой старт? — спросил Халид.

— Заплыв через бухту, — сказал мужчина, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, оставляя мокрые следы на полу. — Благотворительный. Я сам его организовал, полгода готовился.

Он забарабанил пальцами по стойке, будто пытаясь унять нетерпение через кончики пальцев, — короткая, четырёхкратная последовательность стука, один в один похожая на ту, что Халид уже слышал однажды, но не связал сейчас одно с другим, слишком занятый мыслью о невозможных сроках.

Динара беспомощно развела руками — она уже выключила свой компьютер. Оставался только Халид.

— Двадцать минут у меня есть, — сказал он скорее себе, чем мужчине, садясь обратно за стол и включая монитор. — Присылайте, что есть.

Дальше время сжалось до предела: файлы, шрифты, спешная вёрстка транспаранта, распечатка стартовых номеров одним нажатием, пока принтер гудел на пределе. Мужчина расхаживал по мастерской, не в силах усидеть на месте, рассказывал обрывками — про то, как готовил этот заплыв целый год, про сборы на благотворительность, про то, что если сорвётся сейчас, второго шанса в этом сезоне уже не будет.

Курьера не было, а до набережной было десять минут пешком.

— Я сам довезу, — сказал Халид, хватая ещё тёплый транспарант.

Они почти бежали через старый город, мимо венецианских стен, мимо закрывающихся лавок, и с каждым шагом Халид всё яснее слышал шум моря — тот самый шум, мимо которого проходил вечерами уже больше года, ни разу не свернув в его сторону.

На набережной толпились участники, кто-то уже разминался у воды, стартёр нервно проверял свисток. Транспарант нужно было натянуть между двумя столбами у самой кромки воды — и Халид, не раздумывая, снял ботинки, зашёл по щиколотку в тёплую вечернюю воду, чтобы дотянуться до дальнего крепления.

— Спасибо, что успели, — сказал мужчина, уже застёгивая шапочку для заплыва. — Пора идти, уже время.

И ушёл в воду вместе с остальными, а Халид остался стоять на берегу, чувствуя, как мокрый песок липнет к босым ступням, и глядя, как ровная линия пловцов удаляется в сторону дальнего берега бухты.

Он стоял там долго — дольше, чем требовалось, дольше, чем можно было объяснить простой ответственностью за напечатанный транспарант, — и впервые за много месяцев почувствовал что-то похожее не на усталость, а на азарт: лёгкое, почти забытое ощущение, что где-то там, в темнеющей воде, происходит что-то настоящее, и он, пусть на несколько минут, оказался к этому причастен.

Глава 4

Домой он возвращался медленно, с солью на коже и песком в ботинках, и где-то на середине пути поймал себя на том, что думает не о заплыве и не о Муслиме, а об Айше — как всегда бывало в те редкие вечера, когда в нём что-то по-настоящему оживало. Странная, необъяснимая закономерность: стоило ему хоть на минуту почувствовать себя живым, как память тут же подсовывала её лицо, её голос, ту особенную манеру щуриться на солнце, которую он помнил лучше, чем помнил лица многих людей, видел которых куда чаще.

Он попытался, как обычно, отогнать эти мысли — усилием воли, тем же способом, каким отгонял их годами, — но сегодня это давалось труднее обычного. Заплыв, вода, азарт, чужой смех на набережной — всё это расшатало ту привычную дисциплину, с которой он держал себя в узде, и мысли, вместо того чтобы послушно отступить, продолжали плыть в её сторону, будто вода, в которую он сегодня всё-таки вошёл, размыла и другие, давно застоявшиеся берега.

Он плавал профессионально ещё подростком — тренер прочил ему разряд, может, и сборную, — а после смерти родителей плавание осталось единственным, что помогало хоть немного унять то, что творилось внутри. По утрам, ещё затемно, он доплывал до дальнего края бухты и обратно, и вода в те годы была едва ли не единственным местом, где он не чувствовал себя обязанным держаться и не позволять себе слабости.

Там, на берегу, он и увидел Айшу впервые — она шла с подругами вдоль кромки воды, смеясь чему-то, а ветер вдруг сорвал с её плеч лёгкий шарф и унёс в воду. Халид, не раздумывая ни секунды, бросился следом прямо в одежде, выловил шарф из волн и молча протянул ей, мокрый, отфыркивающийся, немного смущённый собственной импульсивностью.

Год после этого они встречались на том же берегу почти каждое утро — не сговариваясь, но оба зная, что придут, — и ни разу за весь этот год не подошли друг к другу ближе двух шагов. Воспитание не позволяло. Страх чужих разговоров, соседских пересудов, того, что скажут родители, держал их на расстоянии надёжнее любой ограды. Они говорили о погоде, о её учёбе, о его тренировках, стоя на безопасном расстоянии, будто между ними была невидимая черта, которую оба боялись переступить.

Когда он наконец решился — набрался смелости, подошёл ближе положенного, сказал то, что копил в себе месяцами, — она не ответила ничем. Просто развернулась и ушла, и на берегу не появлялась потом целую неделю.

Ему было восемнадцать тогда. Ей — двадцать, она училась на биолога, и эта разница в два года почему-то всегда казалась Халиду огромной, хотя никто, кроме него самого, никогда об этом не заговаривал.

На восьмой день она пришла. Остановилась там же, где всегда, — на расстоянии двух шагов, не ближе, — и сказала, не глядя ему в глаза, будто произносила что-то, что репетировала все эти дни:

— Да. Я тоже тебя люблю.

Это был самый счастливый день, какой Халид мог тогда себе представить.

После этого он думал, что дальше всё пойдёт своим чередом — так, как идёт у всех: сначала осторожность, потом привыкание, потом уже не нужно будет стоять в двух шагах друг от друга, боясь чужих взглядов. Сам он тогда мечтал о робототехнике, о машиностроении — хотел поступить в университет, строить что-то настоящее руками и головой одновременно, — но для платы за учёбу нужно было сначала заработать, и он устроился на первую попавшуюся работу, взял смены, где давали, откладывал по крохам.

Встречи с Айшой стали реже — то её занятия, то его смены не совпадали, — но именно от этого, как ни странно, каждая новая встреча становилась слаще, будто ожидание само по себе превратилось в часть их любви. Ему казалось, что связь между ними настолько прочна, что никакие обстоятельства её не тронут. Казалось даже, что её родители не против — они знали семью Халида, знали в первую очередь его деда, учёного, уважаемого в их округе человека, чьё имя открывало двери там, где сам Халид ещё ничего не успел заслужить.

Но у судьбы, как оказалось, были другие расчёты.

Через месяц после того, как Айше исполнился двадцать один год, её отправили на стажировку — так это было представлено сначала. Позже, уже при личном разговоре, она призналась, что дело было не в стажировке. Родители сосватали её за сына старых друзей семьи, живших в Стамбуле, и она должна была уехать туда — продолжать учёбу, но уже там, уже с другой фамилией впереди, которая ждала её в будущем.

Всё, что Халид успел построить в мыслях за эти три года — не только отношения, но и целую жизнь вперёд, — осыпалось разом, без предупреждения, так же внезапно, как когда-то авария на заводе унесла его родителей. Только на этот раз некого было хоронить, не на что было смотреть на памятнике. Просто в один день человек, вокруг которого он выстроил себе будущее, перестал быть частью этого будущего — и никто в этом не был виноват, и оттого было ещё тяжелее.

«А как же Айша?» — спросите вы. Почему она не воспротивилась, не сказала родителям «нет», не выбрала его вместо чужого сына из Стамбула? Этот вопрос так и остался для Халида без ответа — ни тогда, ни много лет спустя он не смог для себя решить, было ли в её молчании смирение перед волей родителей, страх перед скандалом, или, может быть, что-то в её собственном сердце, о чём он никогда не узнает.

В тот день, прочитав её сообщение — короткое, сухое, будто написанное второпях, лишь бы избежать долгого разговора, — Халид впервые в жизни сделал то, чего никогда прежде не позволял себе: он не сел, не смолчал, не начал перебирать в уме, как правильнее поступить. Он вышел из дома и пошёл прямо к ним — туда, где жила Айша с родителями, в квартал, куда до этого заходил разве что мимоходом, никогда не поднимаясь выше первого этажа их подъезда.

Дверь открыл её отец.

Халид тогда ещё не был сломлен судьбой — высокий, статный, широкий в плечах отцовской статью, — в свои девятнадцать он выглядел куда старше, чем был на самом деле, и это, пожалуй, единственный раз в жизни сослужило ему службу: отец Айши не смотрел на него как на мальчишку, явившегося качать права, а смотрел как на взрослого мужчину, пришедшего с серьёзным разговором.

— Я люблю вашу дочь, — сказал Халид, не задумываясь. — Я хочу на ней жениться.

Отец Айши смотрел на него долго, без злобы, скорее с той усталой снисходительностью, с какой смотрят на порыв, который уже опоздал.

— Сынок, тебе ещё строить свою жизнь. Учиться. Вставать на ноги, — сказал он наконец. — Я хочу, чтобы моя дочь ни в чём не нуждалась. Таких любовей у тебя ещё будет много, успеешь. А наше намерение — серьёзное. Я уже дал им своё согласие.

— Но Айша тоже любит меня, — сказал Халид, чувствуя, как голос предательски дрожит. — Вы не можете вот так взять и выдать её замуж против воли. Она не будет счастлива. А я — я смогу сделать её счастливой.

Отец Айши усмехнулся — не зло, скорее устало.

— Не спеши с обещаниями, — сказал он. — Будет то, что предначертано.

Предначертано. Халид не сразу нашёл, что ответить на это слово — оно прозвучало так уверенно, так спокойно, будто отец Айши держал в руках готовый список судеб и просто зачитывал ему нужную строку. Тогда, стоя на пороге чужой квартиры, Халид не понимал, как можно этим словом прикрывать то, что казалось ему обыкновенной жестокостью: разрушить не одну жизнь, а сразу две, и назвать это волей небес, будто сам ты в этом не участвуешь.

Халид не сдался так легко. На следующий день он пришёл к её университету и ждал у входа, хотя знал, что она может выйти через другую дверь, хотя знал, что рискует показаться навязчивым, отчаявшимся, смешным в глазах её сокурсников. Ему было всё равно.

Она вышла ближе к вечеру, увидела его — и на секунду замерла, будто хотела развернуться обратно, но не успела. Подошла, только не на два шага, как раньше, а держась ещё дальше, скрестив руки на груди, глядя куда угодно, только не ему в глаза.

— Мне нечего сказать, — проговорила она тихо. — Пожалуйста, не приходи больше.

— Я был у твоего отца, — сказал Халид. — Он сказал, что уже дал согласие. Но мне нужно услышать это от тебя. Не от него. От тебя.

Она молчала. Молчание тянулось так долго, что мимо них дважды прошли группы студентов, кто-то окликнул её по имени, она не ответила.

— Скажи мне сама, — повторил он. — И я уйду. Обещаю. Но я должен услышать это от тебя.

Ему было непонятно, почему в этой борьбе за неё саму он оказался один. Почему он стоит здесь, у чужих ворот, готовый спорить с целой семьёй, с целым городом, если понадобится, — а она молчит, опустив глаза, будто вся эта борьба его не касается, будто он воюет за что-то, что давно решено без него.

— Я согласилась, — тихо промолвила Айша, всё ещё не поднимая глаз. — Я уезжаю.

Она сказала это так просто, так буднично, будто речь шла о переезде в другой район, а не о конце всего, что между ними было. Халид стоял, не в силах ни ответить, ни двинуться с места, а она, так и не взглянув на него больше, повернулась и пошла прочь — быстро, не оглядываясь, будто боялась, что если обернётся хоть раз, решимости не хватит.

Тогда, девятнадцатилетнему, ему казалось, что она просто не устояла — что её попросту снесло течением, тем самым, что несёт слабых людей туда, куда они сами никогда бы не поплыли по собственной воле, прямо в пропасть чужого решения, из которого нет обратного пути.

На страницу:
2 из 3