
Полная версия
До последней строки
Освальд, всегда спокойный и невозмутимый, часто оглядывается по сторонам. Был бы он человеком, промышляющим разбоем, я бы подумал, что ищет очередную жертву. Но зная его, я уверен, он ищет, кому мы поможем первому. Он понимает, что смерть здесь наступает быстрее.
Карета встала. Мы вышли и пошли вглубь квартала. Здесь тише, чем в Сити, здесь – другая жизнь. Старуха, сидевшая у стены, рядом с корзиной, полной гнилых яблок, подозвала к себе мальчишку лет семи, который пытался разжечь костёр из сырых щепок. Они замерли, увидев нас, и всё же подсказали, где сосредоточилась эпидемия – она указала пальцем вглубь, в центр этой клоаки.
Я напряжён. Воздух на окраине этого нищего квартала спёрт настолько, что, мне кажется, можно задохнуться, если снять маску, а что же будет там, куда показала старушка… Может, нам лучше вернуться назад? Но мы уже далеко зашли. Покосившиеся крыши уже виднеются впереди, словно челюсти, готовые нас проглотить. Жутко от мысли, что мы там увидим, с какими ещё человеческими пороками нас сведёт этот путь. И что, если среди них я найду самого себя?
Вернувшись в карету, мы продолжили путь. Следующая наша остановка - пункт пребывания стражи – прямо на окраине трущоб. Их отправили сюда, чтобы пресекать попытки людей перебраться в районы побезопаснее – туда, где чума не свирепствует так сильно, как тут.
На пункте нас ждал могильщик – сгорбленный человек в прожжённом плаще, лицо его скрывал низко надвинутый капюшон и повязка на пол лица. Он будет помогать вывозить трупы, которые мы найдём по дороге. Я уже слышу, как возчик помогает ему привязать телегу к нашей карете: скрип дерева, лязг цепей, их хриплые голоса. Вскоре я услышу глухие удары тел, которые могильщик будет закидывать в телегу прямо за моей спиной. Жутко.
Сердце колотится так, будто мы приехали не за телегой и подмогой, будто настал час суда моего и мне не скрыться. Я сжал край маски – она всё ещё на мне, но кажется, что вот-вот соскользнёт.
Мы трогаемся. Маршрут известен: объезд по самым заражённым улицам, сбор тех, кто уже не встанет, до кого не дошли руки остальных, посильная помощь тем, кому ещё можно помочь.
Освальд молчит, но его взгляд цепляется за каждую деталь: разбитое окно, след крови на стене, тень за углом. Он ищет не просто больных – он ищет что-то ещё. Что он знает об этих трущобах? Какую тайну скрывает его прошлое? Чего он ищет? Искупление? Прощение? Слишком много неизвестности…
Возчик покрикивает на лошадь, хлещет кнутом, но та еле тащится. Могильщик бормочет что-то себе под нос – то ли ругань, то ли молитву. Я пишу в дневник свои мысли, Освальд же смотрит в окно, постукивая пальцем по сиденью и поправляя маску.
В моём сердце ещё теплится надежда на то, что телега окажется почти пустой к концу дня…
Мы сделали первую остановку у дома с выбитой дверью. Внутри – трое: женщина, старик и мальчик лет десяти, все с бубонами. Все неподвижны. Могильщик проверил, нет ли чего ценного, затем помог нам с Освальдом погрузить тела.
Остановились у канавы. Рядом лежало тело мужчины, прикрытое мешковиной. Могильщик одёрнул её, и я невольно сделал шаг назад. Вина за кончину этого бедняка лежала не на чуме. На шее — глубокий порез, на груди — ещё несколько отверстий. Карманы вывернуты, сапоги сняты. Его явно обворовали. Могильщик сплюнул на землю и пнул тело носком сапога, словно проверяя, точно ли оно мёртвое. Затем, не выражая ни тени сочувствия, подхватил его за ноги и с натугой закинул в телегу. Глухой стук — и тело упало рядом с другими. Освальд на мгновение замер, его взгляд задержался на теле дольше обычного. Затем он коротко кивнул, будто подтверждая негласное правило этого мира. Что он увидел в этом мертвеце? Знает ли он его? Возможно, он был отцом, нёс хоть что‑то съестное семье или лекарства. А может, он был тем, кто пытался забрать чужое и поплатился за это. В любом случае он отправился в телегу к остальным. Освальд, до этого молчавший, коротко кивнул, будто подтверждая негласное правило этого мира. Его взгляд скользнул по мне — холодный, отстранённый. Я сжал край маски так, что пальцы побелели. Металл холодил кожу, но не мог остудить жар стыда, бушевавшего внутри. В общей яме все равны — эта мысль, прежде казавшаяся почти утешительной, теперь обжигала, как клеймо.
Не первый раз вижу смерть. И каждый раз внутри всё сжимается. Даже в такие времена люди находят повод совершить большее зло. Чума – это болезнь тела, но сколько разных недугов может поразить ещё и душу…
Страшнее всего, что это делают не монстры, а такие же люди, как я. Те, кто вчера молился, сегодня отнимают последнее у умирающего.
Мои ожидания не оправдались – телега наполнена до краёв. Мы едем обратно, мимо тех же улиц, но теперь я вижу их иначе. Каждый дом, каждый переулок – это чья-то история, оборванная чумой или жестокостью. И я не знаю, какая из них страшнее. Маска давит на лицо, но я не снимаю её. Пока не готов.
Глава 6
19 августа, 1349 годВозвращаться в церковь уже очень поздно — утром снова придётся ехать в трущобы. Мы остановились в старенькой лечебнице, аккурат на границе бедного квартала. На удивление, тут почти нет больных. И верно, откуда им взяться? Бедняки находят своё последнее пристанище в своих домах, в подвалах, на улицах. Нас разместили в общем зале — комнат нет. Тут уютно и тихо: поблизости почти нет обитаемых домов. Здание обветшало — скрипят половицы, ветер завывает сквозь щели в окнах и трещины в стенах. Людей, как я уже писал, почти нет. Даже непонятно, кто здесь вообще ухаживает за больными. День выдался тяжёлым. Усталость наваливается, заставляя глаза слипаться, и я с облегчением опускаюсь на койку. Подушка мягкая, матрас не пробит — непривычная роскошь после церкви. Запах ладана здесь не такой резкий, но снять маску всё равно не удаётся… Мы помогли сгрузить тела в яму. Они все слились в одну безымянную массу, но тот самый убитый — как капля человеческого зверства — отпечатался в памяти. Его порез на шее, вывернутые карманы… Я закрываю глаза, но вижу это так же ясно, как тогда у канавы. Кто он был? Отец, нёсший еду семье? Вор, поплатившийся за жадность? Теперь это не имеет значения. В общей яме все равны. Эти мысли не покидают меня. Что ждёт нас завтра? Снова те же улицы, те же лица, те же тела. Снова выбор: смотреть или отворачиваться. Снова вопрос: где кончается чума и начинается зло, которое творят люди?
20 августа, 1349Даже рассвет в трущобах беден на лучи солнца, которые еле-еле пробиваются через побитые окна самого здания, побитого временем и невзгодами.
Я проснулся от скрипа половиц – Освальд уже был на ногах, проверял снаряжение.
Вчерашние мысли не дают покоя: кто будет следующим в телеге? Что ждёт нас сегодня?
Возчик уже снарядил лошадь и ждал нас у крыльца. Удивляюсь этому пожилому мужчине: ложиться позже всех, встаёт раньше всех. Невзгоды, что происходят вокруг, будто не замечает вовсе. Он знает свою работу от и до, знает свою цель, это его мир. Невольно думаю о том, что хотел бы также тихо, спокойно существовать в своём мирке. Его спокойствие и упорство кажутся почти сверхъестественными. В этом хаосе он – остров стабильности.
Мы снова в карете, снова едем в трущобы – туда, где смерть ходит по пятам, а жизнь держится за тончайшие нити. Воздух по-прежнему пропитан уксусом и гнилью, но теперь он смешался с дымом от костров – кто-то сжигает вещи умерших.
Первая остановка – дом, откуда доносятся кашель, стоны, плач. На полу расположились двое: две девочки – их родителей мы вывезли вчера… Обе дышат тяжело, прерывисто, у них, должно быть, жар, но их руки ледяные, почти неживые. На вид им лет по десять, не больше. Мне начинает казаться, что надежды почти нет - телега вот-вот пополнится первыми постояльцами.
Освальд окурил помещение какими-то травами, запахло ладаном и ещё чем-то сладковатым, на удивление, это помогло привести их в чувство. Позже надо будет выведать у него рецепт. Он садится рядом с ними, осматривает. Действует осторожно, задаёт вопросы мягким голосом, не хочет напугать.
Они смотрят на нас пустыми глазами, просят еды. Как назло провиант мы не брали, возчик тоже оказался без крошки в кармане. У нас лишь чистая вода, да и той немного. За спиной послышались шаги – соседка пришла проведать девочек, принесла им несколько корок хлеба и какую-то мутную похлёбку. Оказалось, что она частенько заглядывала к ним после того, как вся её семья угодила в ту самую яму…
Женщина принялась кормить детей, в окно пробились лучи солнца, окрашивая пыль в серо-жёлтый цвет.
На душе потеплело от этой доброты – такого чистого и бескорыстного.
Девочки пришли в себя, на их лицах появилось некое подобие улыбки. Мы с Освальдом раскалили прижигатель докрасна, обработали бубоны, затем наложили мазь. Они выдержали процедуру и мирно уснули, их дыхание стало ровнее, женщина осталась с ними. Освальд одобрительно покачал головой, я кивнул в ответ. Лишь бы доброта женщины не иссякла, иначе как ещё выжить детям, оставшимся одним… И как выжить всем нам, если в сердце не останется места для сострадания? В этом мире, где чума — лишь часть беды, а главная зараза — равнодушие. Может, именно такие моменты — доброта, забота, внимание — и есть то, что поможет нам не превратиться в призраков, бредущих по улицам?
У следующего дома нас уже ждали. Мальчик на пороге, лет шести, с бороздами от слёз на щеках, умолял помочь. Войдя в дом, покосившийся, с худой крышей, мы застали его родителей: бледных, ослабленных. Они жалобно просили соседскую пару, чьи бубоны были только в зачатке, позаботиться об их мальчике. Увидев нас, они прекратили обсуждения.
Освальд уверенно достал прижигатель, который ещё не успел остыть после предыдущего дома, и начал обрабатывать больных — всех четверых. Я помог нанести мазь, попытался успокоить мальчишку. Мы его осмотрели — он чист, заражения нет.
Покидая дом, я заметил женщину странного вида. Она еле передвигалась, шатаясь, и несла какой‑то свёрток. Дойдя до нас, она молча передала его мне. Внутри лежал ребёнок, совсем крошечный, пара месяцев от роду, уже не дышавший. Его тельце было холодным, неподвижным — словно кукла, которую забыли на морозе.
Она упала на колени передо мной, но я не в силах был что-либо сделать. Женщина всхлипывала, но слёзы у неё не текли - в отличие от меня… Видимо, пока искала помощь, они у неё просто закончились.
Освальд сел рядом, попросил прощения и сказал, что мы не можем возвращать к жизни умерших. Положил ей руку на плечо и слегка приобнял. Женщина из последних сил поднялась и, не оглядываясь, побежала в сторону Темзы, плача навзрыд. Утро было тихим — настолько тихим, что мы втроём: я, Освальд и возчик — отчётливо услышали всплеск… Прыгнула... Этот звук отозвался в груди, он хлестал душу плетью, а на поверхности реки расходились круги – будто сама смерть поставила печать на этот день.
Я стоял, не смея пошевелиться, боясь даже дышать. Казалось, если сделаю неверное движение, то нарушу хрупкую тишину, и ребёнок откроет глаза. Но он не откроет. Никогда. Осознание этого ударило, как пощёчина. Меня сковало чувство непомерной утраты, будто я – тот самый ребёнок, которому уже не помочь. Руки дрожали, а по спине пробежал ледяной озноб, словно сама смерть коснулась меня своим крылом.
Освальд подошёл ко мне, мягко положил руку на плечо, аккуратно взял у меня свёрток и также аккуратно положил его в телегу. Обычно всех несчастных мы туда просто закидывали…
Возчик молча снял шляпу, опустил взгляд в землю и закурил. Могильщик замер. Его рука, державшая лопату, дрогнула, и я заметил, как по щеке скатилась слеза. Он быстро смахнул её, будто стыдясь слабости, но этот момент сказал мне больше, чем любые слова. Уверен, что он устал – устал от бесконечных смертей, которые уже не укладывались в голове.
Я посмотрел на телегу, на этот маленький свёрток, и вдруг осознал: это не просто тела. Это чьи-то надежды, мечты, жизни, оборванные на полуслове. Сколько еще таких свёртков будет здесь, прежде чем этот кошмар закончится?
Мы объехали ещё с десяток домов, посетили приют, поделились с детьми припасами. Прижигатель не успевал остывать, практически вся мазь закончилась. Могильщик задыхался от усталости: на каждого выжившего нам и ему приходилось закидывать в телегу троих, чья жизнь оборвалась.
Но среди этого хаоса я заметил другое. Люди приносили лекарства, травы, еду своим больным соседям. Те, кто не мог ходить, просили нас поделиться припасами с ближними. Кто‑то носил дрова, чтобы топить печи, и в воздухе витал слабый аромат сосновой смолы. Тепло расходилось не только по домам, но и по душам. Никогда не знаешь, окажешься ли на месте другого, поможет ли кто‑нибудь тебе, будет ли к тебе добр.
Я впервые за всё это время услышал смех — детский, звонкий, за ним подхватил взрослый, хриплый, но искренний. В воздухе витала надежда, радость. И она не казалась мимолётной — она была, скорее, как птенец, наконец‑то пробивший толстую скорлупу: я почти слышал тихий треск, чувствовал, как хрупкое тельце стремится вверх, к свету.
После наших странствий по кварталу у людей появилась надежда. Когда мы вернулись в старую лечебницу за полночь, оказалось, что многие зараженные нашли в себе силы и пришли в карантинную зону. Кто знает, возможно, кто-то сможет пережить эту болезнь теперь. Мест для нас не осталось. Мне пришлось заночевать в карете, а Освальд ютился в небольшой сарайчике на территории лечебницы.
Могильщик сбрасывал тела в ямы второпях, хотел быстрее закончить этот день. Свалил всех, кроме одного. Тело, из-за которого он пролил слезу, он бережно отнёс на небольшое кладбище неподалёку, вырыл небольшую могилку, на скорую руку сколотил маленький крест, и даже положил на могилку несколько веточек вербены…
Даже среди смерти есть место уважению и состраданию.
Я остался наедине с собой, прокручивая в голове события сегодняшнего дня. Пустые глаза маски, как мне казалось ранее, смотрят на меня из темноты – холодные, безжизненные. Однако сейчас, по какой-то причине, я вижу в них отражение своих слёз, своих страхов и надежд. Она больше не пуста – она часть меня. Быть может, я и поступил плохо, но был ли это неверный выбор? Только время покажет.
А пока я с уверенностью могу записать в этот дневник, что, несмотря на всю горечь прошедшего дня, я увидел больше хорошего, чем плохого. И впервые за долгое время мне не страшно закрыть глаза.
Глава 7
21 августа 1349 годВечер. Свет свечи колышется от мягких дуновений всё ещё летнего ветра – он просачивается сквозь щель в ставне, тонкий и тёплый. Хотел оставить этот день себе, но передумал. Решил поделиться с этими страницами.
Утром я сел за стол, раскрыл дневник и понял: чернил осталось на несколько страниц. Странно, как быстро тратится то, что кажется вечным. Чернила, жизни – всё уходит по капле, незаметно, пока однажды не наклонишь сосуд и не увидишь дно.
Освальд встал раньше меня сегодня и уже ушёл. Монахиня сказала – рано, до рассвета, не разбудив ни меня, ни возчика. Уехал на одном из церковных ослов на восток. Прижигатель оставил, не взял и баночки с мазью, уксус. Не предупредил. Ни слова. Ни записки. Лишь вещи.
До полудня помогал в лечебнице – смазывал бубоны, менял повязки, выносил миску за миской. Без Освальда всё ощущалось иначе. Не тяжелее – нет, скорее, тише. Привычный хор голосов, окружавших меня все эти дни, смолк, и в этой тишине мои собственные мысли звучали оглушительно, отдаваясь эхом от каменных стен. Я ловил себя на том, что оглядываюсь, ожидая увидеть его силуэт в дверном проёме, услышать спокойный голос, который скажет, что делать дальше. Но его не было, и решения – маленькие, незначительные – приходилось принимать самому. Кому первому сменить повязку. Какой отвар дать мальчишке с лихорадкой, а какой – старику с кровавым кашлем. Освальд, кажется, никогда не сомневался. А я – всегда.
Ближе к обеду понял: за чернилами нужно идти сегодня, иначе завтра не смогу вести записи. Странное чувство – бояться остаться без дневника больше, чем без мазей, уксуса или этой маски. Он – единственное, что связывает меня с тем, кем я пытаюсь быть. Я спросил у монашки дорогу до ближайшего аптекаря – такого, кому ещё можно доверять. Она назвала имя, дала адрес, перекрестила и пожелала осторожности. Последнее слово повисло в воздухе, и я понял – она не о чуме говорила. Улица. Город, который съедает тех, кто гуляет по нему в одиночку.
Я вышел один. Без Освальда, без возчика, без кареты и кобылы. В первый раз с самого приезда я остался по-настоящему один – и мне стало не по себе. Далёкий кашель, скрип ставен, чьи-то шаги за углом. Я наедине с собой, с тем, которого узнавал всё меньше.
Дорога была недолгой – полчаса пешком. Но я свернул не туда. То ли не расслышал, то ли переулок, который описала монашка, изменился, словно кто-то передвинул стены за ночь. Переулки сужались, расходились веером, замыкаясь в тупики. Я шёл, уверенный, что выйду к нужной улице, но вместо неё натыкался на запертые ворота, заколоченные двери, глухие стены без окон. Повсюду тени. Густой, как кисель, запах гнили.
Вышел к площади с колодцем – высохшим, с чёрным провалом вместо воды. Послышался всплеск – промелькнуло воспоминание о той женщине с ребёнком. Отогнал видение, огляделся – от площади уходили три улочки. Все одинаково узкие, одинаково тёмные.
Маска давила сильнее обычного. От неё даже сводило скулы. Она будто просила снять её, ведь рядом – никого нет. Но я не мог этого себе позволить, потому терпел. Я уже не знаю, что это – стать собой. Кем – «собой»? Пьером? Тем, кто был до Пьера? Или тем, кем я стану, если маска окажется на столе, а не на лице?
Не заметил очередного тупика за этими мыслями… Улицы не выпускали меня. И тут – звук. Тихий, почти бесшумный. Шорох босых ног по камню. Я обернулся и увидел девчушку лет шести, может, семи. Босая, в платьице, которое было когда-то белым, а теперь серое, грязное, как эти стены. Волосы спутанные, на лице – ни страха, ни любопытства. Только усталость, которую я уже научился узнавать: она была у всех – у больных, у монахинь, у могильщиков. У меня самого. Девочка смотрела на меня снизу вверх, не мигая, и молчала.
Я сказал, что ищу аптекаря. Она кивнула и повернулась, не дожидаясь, не спрашивая, почему человек в маске чумного доктора потерянно блуждает в глубине этих мрачных кварталов. Она просто шла, и я пошёл за ней – босые пятки шлёпали по грязи. Я ступал след в след, стараясь не отставать. Она шла быстро, ныряя в переулки, которые я бы не заметил – щели между домами, скорее трещины, чем улицы. Один раз обернулась, словно проверяя, не потерялся ли я.
Через несколько минут она остановилась у выхода из лабиринта. Показала рукой – туда, за угол, по прямой, мимо пекарни с заколоченным окном, третий дом справа. Я кивнул, хотел дать ей кусок хлеба, но она уже убежала, босая и тихая, растворившись в тенях, из которых появилась. Я смотрел ей вслед и думал: кому-то не всё равно, заблудится ли чужой дядька в чумной маске, а кому-то плевать на то, умрёт ли чужой ребёнок в запертом доме…
До аптекаря я добрался в том же одиночестве, в котором вышел из лечебницы. Он оказался старым, но честным – монашка не обманула. Его лавка была маленькой, тесной, но чистой: травы развешены по стенам, склянки выстроены в ряд, и запах – почти забытый, почти невозможный в этом городе – запах лаванды и чего-то горьковатого, аптекарского. Он не торговал фальшивками, не смотрел алчными глазами. Он просто стоял за прилавком, хотя его руки уже дрожали. Он достал для меня две баночки чернил – маленькие, глиняные, с деревянными пробками. Поставил одну на прилавок. Вторую потянул к краю – и пальцы дрогнули.
Баночка накренилась, качнулась – и упала. Пробка вылетела, и чернила хлынули на прилавок чёрной волной. Тёмная лужа расползлась по дереву, стекла на край, и капли – одна за другой – упали на пол. Тяжёлые, густые, они разбивались о доски, растекались неровными кругами, впитывались в щели. Я смотрел на это – и в голове вспыхнуло…
Горячее. По металлу. По закруглённому краю шлема – медленно, тяжело, тёмной струйкой. Не чернила. Кровь. Их кровь. Всего секунду назад они стояли рядом – живые, дышащие, полные надежд. Потом – удар, ещё удар, и ещё один… Меч, стрела, огонь – и что-то ещё, чего я не успел увидеть… Я помню их имена. Помню их лица. Помню, как кровь ползла по моему шлему, медленно, не торопясь. Как эти чернила.
Аптекарь окликнул. Его голос напомнил мне тихий голос Освальда. Я отозвался. Он вышел из-за прилавка с лоскутом, вытер чернила с прилавка, с пола. Аптекарь протянул мне вторую баночку, целую, и не взял за неё денег. Поблагодарил его. Вышел.
На обратном пути услышал голоса. Это были не стоны, не кашель – голоса живых. Громкие. Яростные. Толпа на углу – человек тридцать, может, меньше. В центре – двое в грубых рясах, с сальными волосами и горящими глазами. Один из них поднял руку к небу, и я проследил за его жестом – туда, вверх, где меж крыш зиял клочок серого неба. Послышались крики про комету, про огненный хвост в небе. Кричали, что Господь послал знамение, что чёрная смерть – наказание за падший род человеческий.
Люди вокруг слушали. Кто-то плакал, опустившись на колени, кто-то кивал, кто-то просто стоял, опустив голову, – и было в этом что-то такое, что заставило меня остановиться. Комета. Была ли она на самом деле? Слухи были точно. Я не разбираюсь в знамениях и не знаю, несёт ли хвостатая звезда проклятие. А эти люди верили. Вера была в каждом вздохе, в каждой слезе, в каждом вскинутом к небу взгляде. И эта вера – пусть наивная, пусть невежественная – давала им что-то, чего не давали ни мази, ни прижигатели. Смысл. Ответ. Страшный и жестокий – но ответ.
Потом из-за угла появилась вторая группа – человек десять. Они шли решительно, с дубинами и криками. Впереди – мужчина в кожаном фартуке, с лицом, красным от злости. Возгласы о ереси перебили крики о каре небесной. О том, что люди сами виноваты в своих бедах. Порицания жадности, похоти. Брат обманет брата, вы сами себе несёте смерть… От таких громких слов фанатики пошатнулись. Толпа загудела – одни кричали на вторую группу, другие – на первую. Началась давка. Я стоял в стороне, прижавшись спиной к стене дома, и смотрел. Не вмешиваясь – не моё это дело, да и чем я бы помог? Словами? Маской? Но я слушал. И думал.
Две правды столкнулись на этом углу лоб в лоб, и обе – о смерти. Так есть ли смысл выяснять, кто прав, а кто виноват? Одни нашли причину в небе, другие – на земле. Споры не утихали, а я стоял и знал: виноваты и небо, и земля, и люди, и – если быть честным – я сам. Чума пришла извне, но то, что я видел в купеческом доме, в аптеке мошенника, в подвале, на дне канавы с зарезанным нищим – это не от кометы. Это от нас. От людей. От меня.
Толпа рассеялась так же быстро, как собралась. После этой сцены дорога до лечебницы прошла без приключений. По пути приметил два дома. Первый – двухэтажный, слегка покосившийся набок, из-за двери доносился надрывный, мокрый кашель. Несколько голосов. Второй – недалеко от лечебницы, в переулке, синяя крыша, местами осыпалась черепица. Оттуда доносится хрип, долгий, свистящий. Оба дома – без крестов. Запомнил их. Завтра покажу Освальду.
Кто я, когда никто не смотрит?
Свеча почти оплыла. Пора спать.
Глава 8
22 августа 1349 годУтро пришло серым, будто город выдохнул всю ночь и теперь стоял, ссутулившись, без сил.
Освальд вернулся ещё до рассвета – я услышал шаги в коридоре, скрип половиц. Он тихо вошёл в свою комнату и закрыл дверь. Где был, не рассказывает, но явно чем-то обеспокоен. Я не решаюсь давить.
За завтраком он молча выслушал мой короткий рассказ про поход за чернилами, про два дома, которые я приметил. Он кивнул.
Карета собрана. Возчик хлещет кобылу. Колёса скрипят. Всё это так знакомо…
В первом доме было трое: женщина, мальчик лет десяти и старик, который уже не стонал, а только дышал – тяжело, с хрипом, будто глотал воздух через тряпку. Мы сделали всё, что могли: смазали бубоны, дали отвар, перевязали, где было можно. Но я видел по глазам Освальда – мы не спасали, мы лишь откладывали. С мальчиком повезло больше. Прижигание ещё имело смысл. Женщина и вовсе без следов заразы.
Во втором доме было хуже: там не было даже надежды на спасение. Человек лежал на полу, уткнувшись лицом в доски, и не шевелился. Женщина рядом прижимала к груди младенца, и в её взгляде была такая пустота, что мне стало страшно. Мы не стали ничего обещать. Просто оставили склянку с уксусом и пучок трав, будто это могло что-то изменить.
Освальд действовал жёстче обычного, и я всё больше гадаю, что случилось с ним вчера. Но не решаюсь спросить.
Когда мы вышли на улицу, я хотел было узнать, что мы будем делать дальше, но вопрос не понадобился. Толпа нашла нас.
Они шли нестройной, усталой вереницей – женщины с детьми на руках, мужчины, согнувшиеся под тяжестью собственных шагов, старики, которые уже не верили, что дойдут. Кто-то тащил на себе другого, кто-то просто шёл, держась за стену.





