До последней строки
До последней строки

Полная версия

До последней строки

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Шесть девушек в подвале, еще одна наверху, видимо та, что удостоилась особой милости хозяина. Семь судеб, пожертвованных во имя чужой похоти. На месте его супруги, я бы тоже был раздосадован. Во время жесточайшего бедствия, кровопролитной войны, люди находят в себе силы нарушать ещё и обеты Господа, словно забыв, что чума — это и есть кара за грехи. Как бубон гниёт у больного чумой, так и некоторые слои общества, отдельные индивиды гниют душой, медленно превращаясь в ходячий труп. Но разве не сказано: «Что посеешь, то и пожнёшь»? И вот они сеют разврат и насилие — а пожинают страх, одиночество и вечную тьму. И не только они: их грех прорастает в других, как споры плесени, утаскивая за собой всё новые души.

Супруга в порядке, полностью здорова. Её кожа гладкая, без пятен, дыхание ровное. Но вокруг неё — невидимая аура страха. Слуги обходят её стороной, словно опасаясь заразы, хотя болезнь пока не коснулась её тела. Пальцы перебирают чётки, губы беззвучно шепчут молитвы. Она держится прямо, гордо, но я замечаю, как дрожат её руки, когда она поправляет вуаль. В этом доме все носят маски — кто‑то из ткани и воска, кто‑то из приличий и молчания. И чума — лишь самая страшная из них.

Вышли на улицу. Солнце светит ярко, но не греет – его свет кажется мне холодным, бесплодным. Ветер доносит запахи города: дым костров, где сжигают заражённые вещи, смрад сточных канав, еле уловимую зелень. Богачи, бедняки, больные, здоровые – все мы дышим одним воздухом, все мы чувствуем.

Петли ворот протяжно скрипнули на ветру. Где-то вдалеке бьют часы – глухой, размеренный звон, отсчитывающий мгновения. Я глубоко вдыхаю, пытаясь очистить лёгкие от запаха болезни и отчаяния. Воздух всё равно кажется тяжёлым, пропитанным страхом. Маска давит на лицо, но теперь я почти не замечаю этого — она стала частью меня.

Я добрался до Лондона. Я здесь. Это уже победа – но какой ценой? Маска скрывает моё лицо, но не может скрыть страх. Сколько еще я смогу продержаться, пока не подвернётся шанса убежать ещё дальше? И что будет, если моё везение закончится?

Оглядываюсь на дом. Его стены, украшенные резьбой, кажутся теперь не символом богатства, а клеткой — мрачной, тесной, полной тайн. Где‑то внутри, за закрытыми дверями, остаются те девушки, их боль, их страх. Из окна второго этажа — бледное лицо жены владельца. Провожает. Её взгляд тяжёлый, как камень, будто хочет что‑то сказать, но не решается. Освальд шагает вперёд, не оборачиваясь. Его плащ развевается на ветру, скрывая очертания фигуры. Я иду следом, но мысленно всё ещё там, в подвале, среди стонов и молитв. Кто знает, вернёмся ли мы в этот дом снова… И если вернёмся — кто из нас выйдет отсюда живым?

Глава 4

17 августа, 1349 год

Вернулись в церковь, когда город уже спал, окутанный тьмой и тишиной. Фонарь Освальда отбрасывал дрожащие тени на каменные стены склепа, где мы храним инструменты. Эти тени дёргались, как призраки тех, кого мы не успели спасти, будто пытаясь вырваться из камня. Воздух сырой, пропитан плесенью настолько сильно, будто сам Бог пытается перебить смрад чумы. И всё же этот запах чище, чем тот, что остался на моих руках после визита в тот подвал – запах похоти, лжи, презрения, горести, густой и липкий, будто смола. Он въелся в кожу, и я знал: никакое мытьё не смоет этот след чужой боли.

Тяжёлые каменные двери мы открывали вдвоём. Я упёрся плечом в холодный, мокрый камень. Петли застонали, издав долгий, мучительный звук, будто сам склеп вздохнул от усталости. Моё дыхание спёрло уже с первых натугов.

Освальд молча протирает прижигатель и укладывает его на полку, рядом с десятком сбитых, но пока не пригодившихся, деревянных крестов. Его движения размеренны, почти ритуальны. Он не задавал вопросов о моём состоянии, и это пугает больше любых упрёков. Я чувствую, как маска, которую я ношу, становится тяжелее с каждым мигом – не из-за веса кожи и металла, а из-за бремени лжи, что давит на плечи. Освальд оборачивается. Его взгляд на мгновение задерживается на мне, будто он читает мои мысли. Он прервал тишину одной фразой, которая отозвалась в моём сердце, сжимая его и наполняя страхом: «Завтра новый дом». Слова падают, как камень, брошенный в пустой колодец, и эхо падения отдаётся в груди тупой болью.

Странно, но в этой церковной комнатушке мне уютно. Дверь запирается изнутри, а значит, никто не увидит моих терзаний, и от этого спокойно. Пока я поднимался по лестнице с чашкой горячей похлёбки, невольно окинул взглядом среднюю часть храма. На скамьях, на полу, даже у алтаря – всюду лежали люди. «Около полусотни», - подумал я. Они дышали тяжело, кашляли, кутались в лохмотья. Кто-то из них болен, кто-то при смерти, кому-то просто некуда больше идти. Чума просачивается в каждый угол: в щели пола, в трещины стен, в мысли, которые я пытаюсь отогнать. И с каждой каплей растёт вина: я должен делать то, что должен, а сам – не лучше некоторых.

Я поставил чашку на стол, снял маску. Металл был холодным, и этот холод будто шёл изнутри. Надеюсь, мне удастся поспать сегодня. Ночь темна, луна висит над городом, отбрасывая бледный свет на каменные стены и стол в моей комнате. Небо ясное, чистое, безоблачное – насмешливо спокойное на фоне всего, что творится внизу. Я вдруг осознал, что бежать мне уже не хочется.

18 августа, 1349 год

Ночь прошла спокойно, что даже укрепило во мне некую призрачную надежду на что-то хорошее, что ещё осталось на земле. Оделся быстро, уже приноровился. Спускаясь вниз, увидел пустующие места у стены. Вчера их занимали люди. Сегодня — только тени. Видимо, этой ночью у могильщика было много работы… Карета была уже собрана, Освальд ждал внутри. Путь к ней казался дорогой на плаху – шаги давались тяжело, будто каждый приближал меня к чему-то неизбежному. Но почему‑то этим утром меня не смутили мои ощущения. В груди теплилась странная решимость: сегодня я не буду просто выполнять приказ. Сегодня я попытаюсь помочь по‑настоящему.

Усевшись, мы вновь покатились по ухабам, выбоинам и небольшим лужицам, которые образовались за ночь. И верно, сквозь сон я слышал дождь — тяжёлые капли накрыли Лондон, будто занавес. Удивительно, как быстро свет луны застелили тучи. Колёса скрипели тише обычного: возчик, видно, смазал их. Звук был непривычно мягким, почти успокаивающим на фоне всего, что творилось вокруг.

Знакомые пейзажи. Вчерашний дом мы больше не посетим — тамошним обитателям уже не помочь. Молюсь, чтобы та милая женщина нашла в себе силы принять правду и оставила эти мерзкие чёрные двери позади — небольшая победа добра над злом.

В воздухе всё так же пахнет кострами и благовониями. Из окон, не заколоченных красными крестами, доносятся молитвенные пения. Людям будто наплевать, сколько трупов мы сбрасываем в ямы.

Одно их количество должно было бы дать понять: обереги не спасут. Но я вдруг понимаю: они не глупцы. Они просто боятся. Как и я. Как и все. И кто я такой, чтобы их судить?

Подъезжаем к дому. Хотя домом я бы его не назвал — скорее, особняк при церкви для состоятельных, что обосновались рядом с Тауэр-стрит. Фасады блестят золотом, зелёные сады, кажется, я даже видел нескольких зайцев. У ворот толпа: люди на коленях молятся огромному мраморному кресту, возведённому аккурат в центре фонтана. Символ веры для одних, садовое украшение — для других. От этого мерзко на душе: надежда на духовное растворяется, как иссыхают брызги воды от струй фонтана.

Освальду не по себе. Сегодня он мрачен, взвинчен. Почти не говорит. В движениях порой читается ярость. Почему его так злит церковь? Что за история связывает его с крестом?

Чуть ли не армия слуг — в масках, перчатках, фартуках. Да, разница между церковкой на окраине, в которой поселились мы, и этим местом — колоссальная. Вообще не понимаю, зачем мы здесь.

Выйдя из кареты, нас встретил и провёл внутрь один из слуг. Весьма учтивый мужчина. Но даже он смотрел на меня снисходительно, будто сквозь маску видел мою истинную суть.

Здешние святые отцы также отличаются от тех, которые ухаживают за больными в месте моего ночлега. Их рясы из красного шёлка, золотые перстни и цепи не подходят под описание служителя Господа, по моему мнению. В их взглядах нет сострадания — только расчёт и холодный блеск власти.

Нас провели в просторный зал, где уже собрались несколько человек в схожих одеяниях. Они перешёптываются, бросают на нас любопытные взгляды. Я не вижу тяжести в их движениях, их глазах и сердцах. Здесь, за дубовыми дверями, время будто остановилось – ни кашля, ни стонов, ни страха. Кажется, будто мы оказались в другом мире.

Я понял, наконец, зачем мы здесь. Оказывается, Освальд — весьма именитый доктор, его мнение авторитетно, как и моё теперь. Моё мнение… Я уже не понимаю, что во всём этом «моё». Ответственность, которая легла на меня из‑за моего безрассудства, давит невыносимо. Что же я наделал? Я сделал то, что стремится сделать чумная зараза в каждом человеке. Я помню его глаза, помню, как звучал его последний вздох. Я использую его инструменты, пишу в его дневнике, но я – не он, он – спасал, а я могу только губить. Надо взять себя в руки — назад уже не повернуть.

Спустя пару минут из толпы вышел один из священников — с особенно массивной золотой цепью и красными каменьями в кресте, висевшем на этой цепи. Он произнёс речь о «борьбе с заразой» и «бесценном опыте», говорил о чём‑то нравственном, крутя золотым перстнем с изумрудом на пальце.

И тут я осознал окончательно: они не хотят бороться с чумой — они хотят её использовать. Установить контроль над распределением помощи, над лекарствами, над нами, надо мной, над самим правом выживания. Благочестие служило маской – удобной, привычной, скрывающей то, что лежало глубже. Я вспомнил больных в нашей церкви — тех, кто кашляет кровью, кто корчится на полу от лихорадки, кто ждёт хоть крупицы надежды. И вновь посмотрел на людей здесь, в золоте и шёлке, готовых торговать этой надеждой.

Освальд незаметно коснулся моего локтя. Этот молчаливый жест придал мне сил.

Мне остаётся только ждать, когда нас с Освальдом пригласят на личный разговор. А пока я сижу на вычурном кресле и смотрю в окно. Над золотыми фасадами и зелёными садами небо начинает темнеть. Где- то вдали раздался крик – короткий, резкий, полный безысходности. Чума не ждёт решений сильных мира сего. Она просто идёт вперёд. Я уже решил, на какой стороне я буду.

Как я и ожидал, нам предложили лгать. Скрывать число погибших. Подтасовывать вскрытия. Объявлять о «чудесных исцелениях» тех, кто здоров. И всё это — под знаменем божественного промысла. Злость сжимала челюсти, заставляя зубы стискиваться до боли. Перо рвёт бумагу. Я не стану частью этого.

После нашего отказа мы в спешке покинули это место. Карета покатилась вверх по улице, грохоча колёсами по булыжникам. Мы всё больше отдалялись от золотых фасадов и мраморных крестов. К сожалению, никакие святыни не спасают от гниения, если сердце пропитано ядовитой алчностью.

Теперь я вижу Освальда иначе. Уважение к его непредвзятости и честности заставляет меня проникнуться к нему тёплыми чувствами. Он не дрогнул, когда мы отказывались — его голос звучал твёрдо. Однако, мой страх перед ним также растёт. Этот человек обладает непоколебимой волей. Если он когда-нибудь узнает правду обо мне… Что тогда?

Следующий дом был не так богат, как тот, что мы посетили утром, однако земля куда обширнее, и построек на ней больше: сараи, амбары, несколько домиков для слуг. На двух из них — красные кресты.

Взяли инструменты, вошли внутрь. Низенький мужчина — хозяин дома, зажиточный купец, — попросил снять обувь: видите ли, вода и мыло нынче дорого стоят, чтобы подмывать полы за гостями. Он проводил нас в одну из комнат. Ребёнок. Прикован к постели, весь в бубонах. Почти на последнем издыхании. На вопрос: «Почему так долго тянули?» — купец ответил коротко: «Дорого!»

Его ответ эхом отдавался во всём, что я успел заметить, пока не зашёл в тёмную детскую. Слуги бледны и истощены, их одежды запачканы золой и чем-то ещё. Семья купца тоже не выглядит сытой и здоровой, хоть и нет на них следов заразы. Почему?

Ведь в амбарах, двери которых были раскрыты, полно зерна — оно виднелось даже через щели в досках, блестя золотистыми крупицами. Рядом, у стены, сидел истощённый слуга, с тоской глядя на эти закрома.

Сам дом заставлен вещами, которые, ума не приложу, зачем вообще им нужны. У выезда со двора заметил пару телег, доверху забитых ценностями. Даже яма для тел не выкопана — их просто сбрасывают в иссохший пруд слева от поместья.

Один из слуг тоже оказался болен чумой, но ещё может держаться на ногах. Он заботился о ребёнке — маленьком мальчике лет восьми, сыне купца. Он шепнул мне то, от чего я обмер: «В доме есть сундуки с лекарствами, но он не разрешает их никому трогать».

С каких пор вещи стали ценнее человеческой жизни? Я искренне удивлён такой привязанности к накопленному богатству. Понятен мне лишь страх. Как я боюсь потерять то, что у меня есть, так и этот алчный скупец боится потерять нажитое. Его алчное нутро ничуть не лучше, чем у священников, строящих казни против народа, лишь бы обрести больше власти.

Мы с Освальдом вновь сделали всё необходимое. Бескорыстно помогли и слуге. На удивление, никаких воспоминаний, ломающих меня изнутри, не последовало.

После всех процедур Освальд отвёл купца в отдельную комнату. Я бы мог написать, что их разговор был приватным, однако было слышно всё: каждую фразу, каждое сбивчивое «но» скупердяя, который загубил всё своё наследие. В речах Освальда звучал призыв к пожертвованиям — он красочно описывал, как зерно, лекарства, вода, мыло смогут помочь всему Лондону в этой неравной схватке с силами природы. Или Ада. Не знаю, кому приписать эту чуму.

Послышался резкий звук — не щелчок, а звонкая пощёчина. Я был слегка удивлён такой решительности моего спутника – хватит ли мне самому отваги поступать правильно? В то же время его настрой меня слегка напугал – такой человек, со своими тайнами, так близок ко мне, к моим секретам… Освальд выскочил возбуждённый и сразу направился к выходу.

Я тоже собирался было за ним, пока меня не одёрнула рука десятилетней дочки купца. Она протянула мне связку с травами и увесистый мешочек с пенни. Руки её дрожали, но взгляд был твёрд. Она прошептала мне: «Вот, возьмите, мама говорила, что добро должно побеждать».

Я спрятал мешочек во внутренний карман, ощущая его тяжесть. Эти монеты, отданные вопреки воле отца, казались тяжелее любого золота, нажитого стяжательством.

Мы вышли во двор, где уже ждала карета. Освальд молча кивнул мне — пора было ехать.

Я знаю, что в Лондоне есть хорошие люди. Например, вдова портного, что живёт у моста, каждый день носит похлёбку в лазарет. Или молодой подмастерье, который чистит колодцы за спасибо. Они приходят в храмы и помогают заботиться о больных. Они ходят к изолированным и доставляют им припасы.

Многие купцы жертвуют продовольствие, одежду, воду, телеги. Сердца этих людей не обременены алчностью.

Сегодня я познакомился с новой добротой. С девочкой — ребёнком, чьё желание помочь искоренить горе оказалось сильнее неодобрения отца. С бескорыстным слугой, который в ущерб своему здоровью заботился о мальчике, на которого плевать собственному отцу.

Заметил, что мысли часто посещают меня именно в дороге. Вот и сейчас сижу, трясусь, и пишу эти строки. Ещё немного — и солнце начнёт садиться, стемнеет. Когда вспоминаю о добре, его лучи будто греют меня сильнее.

Пока мы ехали, я перебирал в памяти лица тех, кто встретил нас сегодня. Богатые и бедные, алчные и милосердные — все они были частью одного города, одной беды.

Прибыв к следующему дому, я удивился: лавка, что находилась на первом этаже этого трёхэтажного дома, была аптекой. Кто бы мог подумать? Аптекарю, человеку, сведущему в травах и лечении разных недугов потребовалась помощь чумных докторов…

Всё оказалось куда проще, чем я представлял – у нас просто закончились некоторые травы, и Освальд заехал пополнить запасы.

В очереди мы оказались четвёртыми. Самой первой была и вела диалог с аптекарем вдова мясника. У неё на попечении, после кончины детей, остались четверо внуков. Двое из них, к сожалению, подхватили чуму. Она стояла и трясла фамильными драгоценностями: серебряные ложки, вилки, отличные ножи для разделки мяса почившего супруга. Глаза аптекаря и рядом стоящего скупщика сверкнули уже знакомым мне отблеском. О да, это снова она, мерзкая, липкая, с отвратительным запахом гниения. Алчность.

Она продала им всё, без остатка, за бесценок, лишь бы хватило на еду и лекарства внукам…

Лица аптекаря и скупщика исказились: губы растянулись в жадной ухмылке, глаза сузились, словно у хищников, почуявших добычу. Что это? У меня помутился рассудок? Или, быть может, я научился видеть то, что прячется за вежливыми улыбками и дорогими одеждами? А сам не в состоянии понять, кто же я на самом деле – обманщик или тот, кто пытается исправить свои ошибки?

Вторым к прилавку подошел молодой мальчишка. Его дама сердца и некоторые члены её семьи теперь заперты в доме красным крестом. Он слышал, что в этой аптеке есть лекарство и потряс мешочком с кругленькой суммой внутри. Аптекарь отвёл паренька в сторонку, но я слышал, как он шептал ему о чудодейственном лекарстве, которое он изобрёл. После того, как мешочек с деньгами был передан, аптекарь достал с нижней полки какой-то бутыль с мутно-жёлтой жижей, объяснил парню, что с ней нужно делать, и погнал прочь из магазина, да велел никому об этом не распространяться.

В лавку пытался еще кто-то войти, но места там было мало, поэтому люди начали собираться снаружи. Я смотрел на них и ждал своей очереди. Последний, кто подошёл – доброго вида женщина. Она попросила помощи, так как слышала, что тут её можно получить бесплатно. На что аптекарь ответил: «Один бесплатный флакон я уже отдал, следующие десять – только за деньги!». Расстроенная дама развернулась и медленно пошла к выходу, не проронив ни одной слезы, но стоило ей пересечь порог дома, как они посыпались градом из её глаз.

Освальд купил всё, что нужно, и тоже поторопился к выходу. У прилавка я, набравшись смелости, попросил волшебное снадобье, которое аптекарь выдал молодому парню. Он рассмеялся. Сразу за ним мне удалось разглядеть бочонок с обычным маслом, которое скупщик разливал по бутылкам и закупоривал пробкой. Не знаю, что на меня нашло, перед глазами встали лица вдовы, мальчишки, женщины… Я больше не мог стоять в стороне, и впервые сорвался. Гнев, копившийся все эти дни, вырвался наружу. Я схватил аптекаря за грудки и швырнул его назад. Он отлетел к стене, с грохотом опрокинув стойку, рухнули полки с пузырьками, рассыпались по полу засушенные травы. Затем я толкнул скупщика, схватил бочонок и опрокинул его на пол. Масло разлилось, образуя липкую лужу, в которой отражались тусклые свечи. Оно медленно впитывалось в землю, стекая сквозь щели в полу. Полку с фальшивыми снадобьями я тоже опрокинул. На мгновение я замер, осознавая, что только что сделал. Но в груди разливалась странная лёгкость — впервые за долгое время я действовал не из страха, а из гнева. Бежать уже не хочется.

На лязг стекла обернулся даже наш возчик. Его взгляд на мгновение встретился с моим, и мне показалось, на одно мгновение его губы дрогнули в одобрительной усмешке. Видимо, и ему когда-то довелось довериться не тому аптекарю… Сев в карету, Освальд ничего мне не сказал, однако вновь кивнул, и этот кивок сам по себе говорил о многом. Он не сказал ни слова, но в его взгляде я прочёл одобрение. Впервые я почувствовал, что он видит во мне равного. Мы заехали к вдове, помогли её внукам. Затем нашли того паренька. Он указал нам дом, в котором находится его возлюбленная. Затем отыскали и ту последнюю женщину. К сожалению, её супругу и сыну мы помочь уже не смогли.

Аптекарь наживался на чужом горе так, будто от этого зависела его собственная жизнь. Иначе я не понимаю, как можно объяснить его поступок.

Алчность – это тоже чума. Она не оставляет бубонов на коже, но разъедает душу. И если мы не остановим её, она убьёт нас всех – даже тех, кто здоров. Ведь она убивает не тела, а человечность.

В церковь мы вернулись лишь под утро. Этот день многое у меня отобрал: остатки наивности, веру в то, что алчность можно перевоспитать словами. Но он же подарил мне нечто большее — понимание, что иногда нужно действовать, а не рассуждать. Я провалился в сон сразу же, как моё ухо коснулось подушки, но даже там передо мной стояли лица тех, кому мы помогли, и тех, кого уже не спасти. Этот день изменил меня — я больше не мог оставаться в стороне. Моя маска казалась легче, чем раньше – будто часть груза упала с плеч.

Глава 5

19 августа, 1349 год

Вчера за дневник взяться не удалось, я отсыпался, усталость дала о себе знать. Выездов в город также не было. Мы с Освальдом помогали в церкви – уж слишком много больных прибыло. Воздух в храме стал густым от кашля и запаха уксуса – он лип к коже, забивал дыхание, будто сам стал болезнью. Служители без устали смачивали тряпицы, пытаясь перебить смрад. Хоронить умерших на заднем дворе я вызвался сам, уж очень хотелось побыть на улице. Как удачно, что мои окна выходят именно туда, на все эти деревянные кресты. Некоторые уже покосились, то ли от непогоды – дожди размывают почву, то ли от неуклюжести некоторых могильщиков – не смотрят по сторонам, когда везут повозки с новым пополнением кладбища, - усталые, сгорбленные, они просто тащат свою ношу. Винить их не за что: день и ночь они возят тех, кому судьба уготовила мучения и холодную яму в конце.

Сегодня, одевшись и спустившись вниз, снова увидел пустующие лежанки. К счастью, желающих помогать много, и мы с Освальдом можем приступить к прямым обязанностям. Сегодня отправимся в трущобы, в Олдерсгейт. Может, там я смогу помочь по‑настоящему. В Сити всё погрязло в лжи и алчности, а в нищих кварталах, быть может, ещё осталось что‑то человеческое. Да и делать там нечего: там, где люди торгуют надеждой, наши усилия бесполезны. Богачи заперлись за высокими стенами, забаррикадировались, будто чума – это не болезнь, а вражеское войско. Им нет дела до тех, кто умирает на улицах.

Вчера под вечер прибежал слуга из дома купца, того самого, которому Освальд отвесил пощечину. Оказалось, он тоже подхватил чуму. В душе моей проснулось злорадство и извращенное чувство справедливости. Но это быстро сошло на нет от второй новости: его восьмилетний сын не выжил.

Из разговора двух могильщиков, один из которых был завсегдатаем той аптеки, где я устроил погром, узнал, что помещение сгорело. Они говорили о жалости к нему из-за смерти всей его семьи от чумы. Я хотел было встрять и рассказать им о том, до какой низости тот опустился, но не смог. Мысль о том, что его поступок можно оправдать гибелью родных меня остановила…

Перед выходом проверяю дневник — на месте ли он. Пальцы на мгновение сжимают кожаную обложку, как будто это может удержать меня от падения в пропасть. Он стал моим якорем в этом безумии.

Мы с Освальдом двинулись через город. Улицы опустели, ставни заколочены, на дверях – красные кресты, будто метки на карте смерти. Из-за заборов доносятся стоны, кашель и молитвы. Костры горят, а с ними вещи, трупы…

Чем дальше мы отъезжаем от церкви в сторону бедных кварталов, тем сильнее меняется пейзаж. Колдобин становится всё больше, ямы заполнены мутной водой. В канавах гниют отбросы, над ними – жирные мухи. Воздух, и без того тяжёлый, здесь пропитан вонью гниющих овощей и нечистот, в придачу к уксусу.

Я чувствую всё это через маску, даже чеснок не помогает. Интересно, Освальд ощущает это так же, как и я? Если и так, он не подаёт вида.

Мы едем молча, как и всегда. По дороге нам встречались люди – не тени, а призраки. Женщина с ввалившимися щеками тащила вязанку хвороста. Мальчишка лет шести, грязный и босой, выловил из лужи какую-то корку и жадно запихнул в рот. Старик, слепой на оба глаза, сидя у стены, бессмысленно улыбался небу, такому же серому, как здешние улочки.

Мы ехали достаточно быстро, поэтому мигом проехали Уотлинг-стрит и уже свернули на Вуд-стрит. Подъехали к перекрёстку. Толпа окружила проповедника. Он трясёт крестом и рвёт горло: «Это кара за наши грехи! Покайтесь!». Интересно, кто-нибудь из богачей хоть раз покаялся? Думаю, им не до раскаянья. Сомневаюсь, что купец, слёгший с бубонами после нашего отъезда, задумался о своей душе хоть на миг. Он, скорее, еще сильнее начал трястись над своими накоплениями. До сына, умирающего в муках, ему тоже не было дела…

Повернули налево и показался проулок, ведущий в трущобы. Возчик хлестнул кобылу, и мы спешно свернули в него.

Трущобы открылись за полуразвалившейся аркой – лабиринт кривых улочек, зажатых между покосившимися домами. Стены, сложенные из обломков кирпича, досок и даже старых бочек, нависали надо крышей кареты, почти закрывая небо. На верёвках между окнами сушатся лохмотья. Из подвалов доносится кашель, где-то плачет ребёнок. В воздухе висит тяжёлый гул: кашель, плач, бормотание – будто сам город дышит в агонии.

На страницу:
2 из 4