
Полная версия
Право на крик

Право на крик
Наталья Гурина
Анна Руденко
© Наталья Гурина, 2026
© Анна Руденко, 2026
ISBN 978-5-0071-0263-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
ЧАСТЬ 1
ГЛАВА 1. ЗОВ
Мох рассыпался в пальцах.
Кикимора отдёрнула руку — поздно. Серый прах уже осыпался с ладони, и в воздухе повис запах старой золы. Так пахнет остывший очаг наутро после долгой зимней ночи. Так пахнет то, что когда-то было живым.
Она собирала мох всё утро — мягкий, влажный, пахнущий болотной свежестью. Руки помнили каждое движение: захватить, потянуть, отделить от кочки, уложить в корзину. Этому её научила мать. Когда-то давно, в другой жизни, где мох был просто мхом, а не убежищем, не лекарством, не колыбелью для будущего.
Теперь он крошился. Прямо под пальцами — в пыль, в пепел, в ничто.
Кикимора опустилась на колени и провела ладонью по болотному ковру. Серые проплешины расходились цепочкой — не случайной, а направленной. Как будто кто-то прошёл по болоту и забрал с собой жизнь, оставив след. След уходил на восток. Туда, где за лесом, за полем, за старой Межой темнела трещина в земле.
Разлом.
Вода оставалась чистой. Пресной, как всегда. Ни гнили, ни яда — она попробовала, а потом попробовала ещё, потому что трудно было поверить. Вода была в порядке. А мох умирал.
Кикимора сняла корзину с плеча. Поставила на кочку — осторожно, чтобы не потревожить то, что ещё оставалось живым. Она не думала. Ноги уже повернулись в нужную сторону. Она пошла, чувствуя, как под ступнями крошится мох — сначала часто, потом реже, а потом перестал. За границей проплешин мох оставался живым. Он ждал.
***
Вода горчила.
Самую малость. На грани ощущения — как будто кто-то бросил в реку крошечную крупицу воспоминания. Не яд. Не гниль. Что-то живое и встревоженное.
Водяной зачерпнул ещё. Та же горечь. Он обошёл запруду, проверяя течение, дно, рыбу. Рыба поднималась к поверхности слишком часто — искала кого-то. Вода оставалась прозрачной, но казалась странно прохладной для июльского полдня. Как вода из глубинного родника, которая никогда не видела солнца.
Он знал эту воду. Она была его языком, его памятью, его кожей. Он знал её, как знают собственное дыхание. И сейчас она дрожала.
Мелкой, испуганной рябью — не от ветра, не от его шагов. Как человек, который проснулся от кошмара и ещё не понял, где он. Вода помнила что-то, что случилось очень давно — или только должно было случиться.
Он закрыл глаза и послушал — телом, тем, что было водой в нём самом. Дрожь шла с востока. От Разлома.
Водяной вышел на берег, не глядя под ноги. Направление было выбрано за него. Вода уже текла туда — ему оставалось только следовать.
***
Горшочек с мёдом качнулся в когтях.
Жар-Птица прижала его к груди — машинально, сама не заметив. Она летала к Домне, проведать, как та обустроилась в дупле, и теперь возвращалась домой, в баню, где ждал Банник и горячий чай. Мёд был первый, липовый, светлый — Домна просила передать Яге поклон и этот маленький глиняный горшочек.
Закат она увидела раньше, чем он начался.
Солнце ещё стояло высоко, до вечера было далеко. Но на востоке, над Разломом, небо вздрагивало. И из трещины поднимался дым. Густой, тёмный, маслянистый. Он стоял столбом, как будто земля выдыхала что-то древнее и тяжёлое.
Жар-Птица замерла в воздухе. В этом дыму угадывались очертания — корни. Огромные, переплетённые, уходящие вглубь. И в них — свет. Слабый, дрожащий, как свеча на ветру.
Она моргнула — видение исчезло. Сердце колотилось так, будто она только что пролетела сотню вёрст без отдыха. Она развернулась и полетела к Разлому, всё ещё сжимая горшочек в когтях. Мёд подождёт. Там, в глубине, что-то начиналось — и это «что-то» касалось всех.
***
Пламя проснулось — а жар ушёл.
Банник стоял посреди бани и смотрел, как тепло струится сквозь стены. Щелей не было — он проверил. Просто жар утекал, как вода сквозь пальцы, оставляя камни холодными, а воздух — сырым, как в погребе.
И шрамы заныли.
Те самые — на груди, на плечах, на лапах. Следы старого огня, того, что полыхнул в Разломе много лет назад. Тогда он был один. Тогда никто не пришёл. Шрамы затянулись, но память в них осталась — и сейчас они светились. Янтарным, подземным, тревожным светом. Как будто сама кожа помнила дорогу.
Банник посмотрел на свои лапы. Втянутые когти. Опущенные плечи. Он мог бы остаться. Затопить ещё раз, проверить трубу, подождать Жар-Птицу.
Он вышел из бани. Ноги уже несли его к Разлому — по старой тропе, которую он помнил слишком хорошо. По которой он шёл много лет назад. По которой никто не пришёл за ним следом.
На этот раз будет иначе. Он не знал, откуда взялась эта уверенность. Но она лежала в груди — твёрдая, как камень, которым он когда-то обложил печь.
***
Лес молчал.
В июле он должен был звенеть. Птицы, ветер, листья, насекомые — всё это сплеталось в единый гул, который Леший слышал даже во сне. Он знал голос каждого дерева. Знал, как шумит дуб, когда по его стволу пробегает белка. Знал, как вздыхает сосна в полуденный зной. Знал, как шепчет берёза, когда солнце касается её листьев.
Сейчас стояла тишина. Глубокая, плотная — как зимой, когда всё спит. Но был июль. Всё должно было жить и петь. А лес затаился. Как перед грозой. Как перед тем, чего сам не понимал.
Леший положил руку на ствол дуба — тишина. На сосну — тишина. На берёзу — тишина. Он шёл по лесу, и деревья не отвечали ему, но они наклонялись. Все в одну сторону. На восток.
Их корни обнажились — не высохшие, а полные влаги, живые. Как будто деревья тянулись к чему-то. Как будто они ждали.
Леший вздохнул — скрипуче, как старое дерево на ветру, — и пошёл по их наклону. Если лес молчит, но указывает путь, значит, надо идти.
***
Золото уходило из колосьев.
Полудень. Солнце в зените. Июль — самый светлый месяц, когда зерно наливается теплом и кажется, что само небо течёт в колосья. Всё было на месте. И всё изменилось.
Колосья стояли полные. Зерно вызрело, урожай обещал быть хорошим. Но цвет утекал — не желтея, не серея, а становясь прозрачным. Как будто кто-то выпивал свет из мира. Как будто сам полдень заболел.
Полудница наклонилась, сорвала колос, растёрла в пальцах. Зерно было настоящим — твёрдым, весомым. Но свет внутри него отсутствовал. Она поднесла ладонь к глазам — зёрна лежали на коже, бледные, как луна при дневном свете.
Она пошла по полю — и заметила: трава под ногами ложится в одном направлении. Как будто кто-то огромный провёл ладонью по земле. Как будто само поле указывало путь. Направление вело к Разлому.
Спорить с полем — всё равно что спорить с солнцем. Поле знало больше. Она пошла, чувствуя, как колосья касаются её плеч — прощаясь или благословляя.
***
Закат дрожал.
Небо оставалось ясным, солнце садилось как обычно — но его свет вибрировал. Как отражение в воде, когда в воду бросают камень. Как воздух над раскалённой печью. Как ресницы человека, который силится не заплакать.
Яга знала эту дрожь. Она сидела на пороге — на своём месте, на границе между лесом и полем, между тем, что уже случилось, и тем, что ещё только должно было случиться. Она сидела здесь тысячи лет и за тысячи лет видела всё, что можно увидеть. Но эту дрожь она слышала только однажды.
Очень, очень давно. В другой жизни, где у неё было другое имя и другая судьба. Где мать ушла в лес — и не вернулась. Где маленькая девочка сидела на этом самом пороге и смотрела на закат, который дрожал точно так же. Тогда мир раскололся. Тогда она осталась одна.
Сейчас мир дрожал иначе. Не от разрыва — от напряжения. Как струна перед тем, как зазвучать. Как земля перед тем, как прорасти.
Яга встала. Взяла посох — не для опоры, для ритма. Она вышла на тропу, ведущую к Разлому, и пошла. Не быстро и не медленно. Так, как ходят те, кто знает: что бы ни начиналось, оно уже началось.
***
Трещина в земле дышала.
Старая, затянувшаяся по краям — но в глубине всё ещё живая. Камень по краям был оплавлен, как от удара молнии. Воздух дрожал — и в этой дрожи было что-то, от чего у Полудницы заныли зубы, а Банник положил лапу на грудь, где под шерстью угадывался свет.
Семь фигур вышли с разных сторон.
Кикимора, с серой пылью на пальцах — она так и не отряхнула руки. Водяной, с горьким привкусом на губах и водой, которая всё ещё дрожала в нём. Жар-Птица, всё ещё прижимающая к груди горшочек мёда — маленький, светлый, неуместный здесь. Банник, чьи шрамы просвечивали сквозь шерсть, как янтарные жилы. Леший, оглушённый тишиной, с ладонями, ещё помнящими молчание деревьев. Полудница, потерявшая золото полдня, с бледным зерном на ладони. Яга, помнящая звук, с посохом, который ещё не начал свой стук.
Они увидели друг друга и замерли. Никто не спросил: «Ты тоже?» Никто не сказал: «Я так и знал». Они стояли молча, и в тишине между ними росло знание — то, что собрало их здесь, больше каждого по отдельности.
Яга стояла у края и смотрела в темноту. Пальцы на посохе побелели. Она не говорила — ждала.
Жар-Птица поставила горшочек на землю. Мёд остался стоять у её когтей — она забыла про него.
Кикимора разжала ладонь. На ладони лежал серый комок, пахло болотом и концом.
— Вчера был зелёный.
Водяной коснулся воды в котелке, который принес с обой. Вода дрогнула — не от пальца. Сама. Пошла кругами, мелкими, частыми.
— Помнит, — сказал он. Не Яге. Воде.
Леший опустил ладонь на ствол ближней сосны. Кора под ладонью потеплела. Сосна наклонилась — самую малость. Он убрал ладонь. Сосна выпрямилась и замерла.
— Сюда, — сказал он. — Показывают сюда.
Полудница стояла, закрыв глаза. Пшеничное перо у виска вздрагивало.
Банник сидел на корточках, втянув голову в плечи. Молча развёл края рубахи. Шрамы на груди светились — медленно, ритмично. Как сердце.
Все посмотрели на его грудь.
Темнота внизу дышала.
Яга молчала. Она стояла у самого края и смотрела вниз. Её лицо оставалось спокойным — но пальцы, сжимавшие посох, побелели.
— Там кто-то есть, — сказала она наконец. Голос прозвучал ровно, даже буднично. — Кому нужна помощь. Остальное увидим.
И начала спускаться. Её посох стучал по камню — тук, тук, тук. Ритм, который будет с ними до конца.
Остальные двинулись следом. Они просто пошли. Шаги ложились в тишину один за другим. Ступали осторожно — не из страха. Так ступают, когда несут что-то, чему нет названия. Они просто шли — потому что каждый чувствовал: там, в глубине, что-то началось. И это «что-то» позвало их по отдельности, чтобы собрать вместе.
ГЛАВА 2. РАЗЛОМ
Воздух в Разломе пах железом и старой водой.
Так пахнет земля, которую вскрыли слишком глубоко и забыли засыпать. Так пахнет рана — снаружи затянувшаяся, а внутри ещё живая, помнящая. Яга спускалась первой. Её посох с хрустом вгрызался в рыхлый камень, оставляя цепочку лунок, а она шла вперёд, зная: если остановиться, можно и не пойти дальше. Спуск занял много времени — куда больше, чем можно было ждать от обычной трещины в земле. Разлом дышал — медленно, глубоко, как зверь во сне. И гостей он встречал с откровенной неприязнью.
Сначала воздух стал густым. Вязким. Каждый вдох приходилось проталкивать в себя усилием — грудная клетка застревала на середине, будто кто-то клал ладонь на грудь и давил. Кикимора попробовала дышать чаще — только хуже. Сзади послышалось сдавленное покашливание Полудницы. Потом пришёл запах: железо, старая вода, что-то сладкое и гнильное одновременно. Жар-Птица закашлялась.
— Горечь, — сказала она. — В воздухе горечь.
Её пламя съёжилось до язычка. Дым стелился по плечам, оседал на каменных выступах серой плёнкой. Со стороны могло показаться, что она просто волнуется, но те, кто знал её ближе, понимали: с огнём у неё всегда были особые отношения. С тех пор как она перестала быть фальшиво-золотой, её пламя стало честным. А честное пламя гаснет быстрее.
Банник молча потрогал стену — и отдёрнул лапу. Камень был горячим, как кожа больного в лихорадке. Шрамы на груди заныли в ответ, глухо, протяжно. Он ничего не сказал. Только посмотрел на Жар-Птицу. Она встретила его взгляд и отвела глаза — не потому что ей было всё равно, а потому что она тоже чувствовала этот жар и не хотела, чтобы он знал.
Всхлип в глубине нарастал. Он пульсировал, метался между стенами, то приближался, то удалялся, то звучал сразу отовсюду.
Полудница молчала. Её разум тянулся к ритму — и упирался в пустоту. Молчание её стало напряжённым, как струна, которую вот-вот порвут. Она всегда искала порядок. Даже там, где его не было. Особенно там, где его не было.
Тьма сгущалась. Свет Жар-Птицы уже добивал только до ближайших лиц. Кварцевые прожилки на камне пульсировали всё реже — раз, и темнота, два, и темнота. Шаги звучали глухо, камень поглощал их. Кикимора чувствовала, как рубашка прилипла к спине. Пот стекал по вискам, собирался в ямке над ключицей, холодил кожу. Она облизнула губы — соль.
А потом камень ушёл из-под ног Лешего.
Опора исчезла резко, без предупреждения. Он рухнул вперёд, выставив руки. Колено встретило камень. Удар ушёл в стены, в пол, в грудные клетки тех, кто стоял позади.
— Леший! — голос Кикиморы сорвался на полуслове.
Он уже поднимался. Ладонь проехалась по стене — влажный след остался на камне. Пахнуло прелой корой, нагретой хвоей, глубинным лесным теплом. Тишина стояла такая, что слышно было, как земля осыпается у него с плеча.
— Идём.
Слово упало. Негромкое, тяжёлое. Он шагнул. Правой ногой — короче, осторожней. Левая ступала как прежде. Правая — ждала. Шаг. Ещё шаг. Полудница открыла рот. Закрыла. Пошла следом.
Воздух стал обжигающим. Каждый вдох драл горло. Кикимора закашлялась, на глазах выступили слёзы. Жар-Птица снова попыталась раздуть пламя — воздух высосал свет. Остался только дым. Чёрный, маслянистый. Он оседал на лицах, на одежде, на крыльях. Все стали похожи на трубочистов после долгого рабочего дня.
И вдруг всё стихло.
Всхлип оборвался. Шаги перестали отдаваться эхом. Даже собственное дыхание исчезло — осталась только тишина. Плотная, как толща земли над головой. В этой тишине пряталось что-то хуже звука. Что-то, что слушало их в ответ.
Кикимора замерла. Воздух качнулся у щеки — и она почувствовала дыхание. Горячее. Влажное. Чужое. Оно пахло железом.
Она застыла. Её пальцы сами нашли руку Водяного и сжали. Ладонь была прохладной и твёрдой — как речное дно. Он стоял рядом, каменный, надёжный, неподвижный.
Никто не произнёс ни слова. Да и что тут было говорить? «Ты тоже это почувствовал?» — глупый вопрос. Все почувствовали.
Тьма расступилась. Свет Жар-Птицы вспыхнул сам собой — яркий, почти слепящий, — и они увидели, где стоят. Спуск закончился. Перед ними открывался коридор. Стены — из стекла. Мутного, дымчатого. Внутри что-то двигалось. То, что знало их имена.
Яга стояла на пороге. Посох в её руке дрожал — от напряжения, которое шло сквозь камень. Она посмотрела на стекло долгим, тяжёлым взглядом. Потом обернулась к остальным — взъерошенным, вспотевшим, перепачканным каменной пылью. Вид у них был, прямо скажем, скорее как у семерых существ, которые очень хотят домой, но почему-то идут в противоположную сторону.
— Ну, — сказала она. — Идём. Кто там звал?
И вошла в коридор. Позади осталась тьма и жар. Впереди — стекло. И тени. И всхлип, который теперь звучал так близко, будто шёл изнутри.
Стекло за их спинами пошло рябью, как вода, в которую бросили камень. И сомкнулось. Обратного пути не было. Впрочем, его и раньше не было — просто теперь это стало очевидно.
***
Кикимора не поняла, когда осталась одна.
Только что рядом шёл Водяной — она чувствовала его плечо, его дыхание, его тепло. Только что сзади слышались шаги Полудницы и хриплое дыхание Банника. А потом — тишина. Она обернулась. Никого. Только стекло. Мутное. Опасное. Дышащее.
— Водяной?
Тишина. Она повернулась в другую сторону. Стекло. И в нём — женщина.
Та, прежняя. Пальцы её двигались быстро, привычно, сами по себе — скручивали невидимую нить, вязали сеть. Лицо было пустым. Просто пустым, как у того, кто давно перестал спрашивать себя, зачем он делает то, что делает. Женщина в стекле смотрела сквозь Кикимору — туда, где когда-то был Водяной, опутанный сетью по рукам и ногам.
Кикимора опустила взгляд. Её собственные пальцы дёргались в том же ритме. Скручивали, затягивали, вязали. Она смотрела на них и видела чужие руки. Тело помнило. Тело хотело. Это было самое страшное — то, что пальцы узнали и отозвались. С готовностью. С теплом. Как будто ждали этого. Как будто всё это время, пока она училась держать, а не душить, они терпеливо помнили, как вязать сети.
Она заставила их замереть. Сжала в кулак — ногти впились в ладонь. Боль помогла. Но пальцы всё помнили. Она разжала кулак — и они заныли, как будто просили продолжения. Предатели. Маленькие, умелые предатели.
Стекло дышало в плечо. Отражение плело и плело. Просто напоминало.
— Кикимора.
Голос Водяного. Он стоял в нескольких шагах — бледный, с белой пылью на скулах. Он появился незаметно, и за его спиной уже стояли остальные. Лица у всех были такие, словно они только что увидели что-то очень личное и растерянно молчали. Что, в общем-то, и случилось.
— Ты видел? — спросила она. Голос был сиплый.
— Видел.
— Это была я. Настоящая.
Водяной ничего не ответил. Он просто взял её за руку — ту самую, которая плела. Ладонь была тёплая, шершавая, живая. Пальцы замерли. Он всегда знал, как заставить их замереть. Это была одна из причин, по которым она его любила.
Яга подошла. Посмотрела на Кикимору. На стекло, которое всё ещё дышало. На Водяного, который держал жену за руку, и на его скулах проступала белая пыль. Потом перевела взгляд на остальных — каждый видел что-то своё, но никто не говорил.
— Зеркало оно, — сказала Яга. Голос был ровный, будничный, как если бы она говорила о погоде. — А зеркало не врёт. Просто смотреть в него больно.
Она развернулась. Посох стукнул по камню — тук.
***
Коридор расширился.
Тишина стала другой. Задумчивой. Как будто каждый разговаривал сам с собой и не хотел, чтобы его прерывали. Кикимора разминала пальцы — они больше не дёргались, но она всё равно проверяла. Водяной молчал, и известка на его скулах потемнела. Полудница хмурилась — она пыталась понять, что за ритм был в том всхлипе. Леший припадал на правую ногу, но шёл. Он всегда шёл.
А потом Водяной остановился.
Он не заметил, как отстал. Просто вдруг оказался один — и перед ним было стекло. Огромное. Во всю стену. И в нём — вода. Чистая, прозрачная, спокойная. Она держала его. Он поднял руку — вода поднялась следом. Опустил — вода опустилась. Она была послушна ему. На берегу кто-то стоял — он знал, кто, — и ему было спокойно. Так спокойно, как не было уже очень, очень давно.
«Ты держишь — и тебя держат».
Он хотел этого. Так хотел, что тело само сделало шаг. Ладонь упёрлась в стекло — тёплое, живое. Он чувствовал, как вода манит его. Обещает. Он был сильным там. Он был надёжным. Он был тем, кем всегда хотел быть — и никогда не мог. Тем, кто держит, а не топит. Тем, кто остаётся на поверхности. Тем, на кого можно положиться.
— Водяной!
Кикимора. Где-то далеко. Она звала его. Он слышал — и не мог ответить. Губы не слушались. Тело не слушалось. Он сделал ещё шаг. Вода была совсем близко. Она была тёплой. Она ждала.
И тут кто-то схватил его за плечо и дёрнул назад. Сильно. Так, что зубы клацнули.
Кикимора. Мокрая, взъерошенная, злая. Она трясла его, как мешок с травами, и вид у неё был такой, будто она готова была то ли заплакать, то ли ударить его ещё раз. Возможно, и то и другое одновременно.
— Ты что?! Ты куда?!
Он моргнул. Стекло было просто стеклом. Вода исчезла. Он стоял посреди коридора, и все смотрели на него. Жар-Птица приоткрыла клюв. Банник нахмурился. Полудница застыла с приоткрытым ртом. Даже Леший, который вообще редко на кого смотрел, поднял глаза.
— Я… — он запнулся. — Я видел воду. Я был… я держал её. Она слушалась.
Кикимора всё ещё держала его за плечо. Пальцы её дрожали. Она ничего не сказала — только посмотрела на него так, как смотрят на человека, который только что чуть не выпал из лодки и утверждает, что просто хотел поплавать.
Яга стояла рядом. Она смотрела на него долгим, спокойным взглядом. Потом перевела глаза на стекло. Потом снова на него.
— Ты на дно хотел, — сказала она. — А оно тебе показало, как ты на дне лежишь. И что, соврало?
Водяной молчал. Он смотрел на свои руки — мокрые, дрожащие. На стекло, за которым только что была вода. На Кикимору, которая всё ещё держала его за плечо.
— Нет, — сказал он наконец. — Не соврало.
Яга хмыкнула. Посох стукнул по камню — тук. Водяной шёл и смотрел на свою ладонь — ту, что касалась стекла. Она всё ещё была тёплой. Он сжал её в кулак. Тепло осталось. Но теперь оно было его собственным.
***
Коридор снова расширился — и они оказались в зале.
Стены, пол, потолок — всё из стекла. Оно дышало. Оно двигалось. Оно ждало. И вид у него был такой, словно оно приготовило что-то особенное и теперь предвкушало реакцию.
Полудница поняла, что одна.
Она стояла посреди поля — мёртвого, стеклянного. Колосья звенели под ветром, но это был не её ветер. Её ветер был тёплым и пах полынью. Этот был холодным и пах ничем. Она пошла по полю — и поняла: опоздала. Урожай собрали без неё. Солнце село без неё. Всё, что она должна была успеть, — уже случилось. Без неё.
Она смотрела на небо — и видела часы. Огромные, во всю высь. Стрелки замерли. Она знала этот циферблат. Она считала его каждый день. Каждую ночь. Каждую минуту годами. Даже когда перестала считать — она всё равно его помнила.
«Ты всегда приходишь слишком поздно».
Это было правдой. Она помнила каждый раз. Помнила поле, которое стекленело под её пальцами, а она не заметила. Помнила каждый случай, когда её контроль оказывался бессилен. Это была она. Это была её грань. Не ложь. Не выдумка. Она сама. Та часть, которая всегда опаздывает.
И вдруг она рассмеялась. Коротко. Горько. Искренне. Смех поднялся откуда-то из живота — сначала тихий, потом громче. Она сама удивилась этому смеху. Он был неожиданным, как чихание в тишине.
— Я не знаю, куда я опоздала, — сказала она вслух. — Я даже не знаю, куда шла. Как я могу опоздать, если у меня нет расписания? Я, конечно, пыталась его составить. Но оно всё время куда-то девалось. Наверное, опаздывало вместе со мной.
Часы замерли. Стрелки дрогнули — и застыли. А потом циферблат пошёл трещинами, и стекло осыпалось. С тихим, мелодичным звоном, как будто кто-то рассыпал горсть серебряных монет.
Полудница стояла посреди зала. Все смотрели на неё. Она всё ещё улыбалась — криво, устало, но искренне.
— Что? — спросила она. — Вы тоже это видели?
Никто не ответил. Да и что тут было говорить? Каждый видел. Каждый понял. Каждый думал о своей грани — той, которую стекло ещё не показало, но обязательно покажет.
Яга смотрела на неё. Потом перевела взгляд на остальных — на Кикимору, которая всё ещё разминала пальцы; на Водяного, который сжимал и разжимал кулак с невидимым теплом; на Жар-Птицу, которая стояла очень тихо; на Банника, который прижимал лапу к груди; на Лешего, который опустил голову и смотрел на свою тень.






