
Полная версия
Между людьми. Том 1

Чунён Ан
Между людьми. Том 1
Пролог
Вещи покойных не скрипят
Кан Ханыль ненавидела переезды. Не из-за тяжести коробок или пыли, въедающейся в носоглотку, а из-за того, что вещи покойных родителей не пахли ничем, кроме нафталина и старой бумаги. Они не кричали, не обвиняли, не плакали. Они просто лежали, тупые и равнодушные, как камни на могиле. И это равнодушие бесило её больше всего.
Она поставила последнюю коробку с кухонной утварью на шаткий стол в гостиной и выпрямилась, уперев руки в поясницу. Тридцать пять лет. Хирург. Разведена. Бездетна. Владелица обветшалого родительского дома в старом районе Тоннэ-гу, который риелторы стыдливо называли «исторической застройкой», а местные — «деревней внутри города». Переулки здесь были такими узкими, что фургон с мебелью пришлось оставить за два квартала и таскать коробки вручную. Спасибо хоть соседская ребятня согласилась помочь за пару купюр. Дети в этом районе всё ещё интересовались наличными, а не виртуальными кошельками — аналоговый мир, чтоб его.
Ханыль прошлась по комнатам, автоматически отмечая фронт работ: проводка старая, но держит; крыша протекает в углу веранды; в ванной пахнет сыростью и мышиным помётом. Отец, Царствие ему Небесное, всегда говорил: «Дом — это не стены, дом — это непрекращающийся ремонт». Она горько усмехнулась. Отец был мудрым человеком. Правда, к концу жизни его мудрость свелась к коллекционированию сломанных радиоприёмников и нежеланию менять прогнившие половицы. «Вещи должны стареть вместе с хозяином», — говорил он. Что ж, теперь хозяина нет, а вещи остались. Типичное предательство материального мира.
Она остановилась у старого комода матери — громоздкого, покрытого тёмным лаком, с бронзовыми ручками в виде виноградных листьев. Выдвинула верхний ящик. Оттуда пахнуло лавандой и фотографиями. Вот она, первокурсница, стоит с дурацкими бантиками, держит в руках уведомление о зачислении на ветеринарный факультет Сеульского национального. Глаза горят, улыбка до ушей — идиотка, которая ещё верит, что мир состоит из благодарных пациентов и справедливых преподавателей. Ханыль захлопнула ящик резче, чем требовалось. ОТ бантиков она избавилась на втором курсе. Вместе с иллюзиями.
- Самоедство — это медленное самоубийство в рассрочку. Я не настолько богата, чтобы позволить себе кредит на страдания, — пробормотала она вслух. Голос в пустом доме прозвучал глухо, словно стены впитали его и не вернули обратно. Это было хорошо. Тишина — лучший собеседник. Она не перебивает, не врёт и не подаёт на развод в тот момент, когда ты лежишь в больнице после выкидыша.
Воспоминание о бывшем муже скользнуло по краю сознания, как осколок стекла — вроде и не глубоко, а кровь идёт. Она мотнула головой. Нет. Эту рану она уже обработала, наложила хирургические скобки цинизма и замотала бинтами рабочей занятости. Сойдёт. В полевых условиях живут и не с такими травмами.
Сад встретил её запахом прелой листвы и переспелой хурмы. Старое дерево у забора всё ещё плодоносило — значит, корни целы. Ветеринарный взгляд автоматически оценил состояние растения: живое, но запущенное. Как и весь этот дом. Как и она сама.
Сарай стоял в глубине двора, примыкая к каменной ограде. Маленькое строение из потемневшего дерева, с покатой крышей и единственным подслеповатым окошком. Отец держал там инструменты — молотки, пилы, рубанки, весь тот арсенал мужского «всё починю», который после его смерти оказался никому не нужен. Ханыль подошла ближе и нахмурилась. Дверь была приоткрыта.
По документам дом опечатали после похоронной суеты почти год назад. Никто не должен был сюда заходить. Однако щеколда висела свободно, замок болтался на своей дужке, а дверные петли — она это отметила с профессиональной дотошностью — были смазаны. Свежее масло, даже не загустело.
Она толкнула дверь и вошла.
Внутри пахло деревом, металлом и чем-то ещё — едва уловимым, пряным, словно сушёные травы. И чистота. Безупречная чистота. Ни паутины под потолком по углам, ни мышиного помёта на полу. Инструменты разложены на верстаке в порядке, вызывающем у Ханыль невольное уважение: гаечные ключи по размеру, отвёртки от плоских к крестовым, стамески лезвиями в одну сторону. Так раскладывают инструменты только двое: хирурги перед операцией и психи, помешанные на порядке.
В углу верстака стояла глиняная плошка с засохшим рисом. Обычная кухонная утварь, какую мать использовала для соусов. Только рис был старым, спекшимся в монолит, с вмятинами, словно кто-то маленький брал его пальцами. Ханыль присела на корточки, рассматривая плошку. Не крысы. Крысы сожрали бы всё подчистую и обоссали углы. Здесь же — порядок, граничащий с ритуалом. Кто-то не просто жил в сарае, кто-то его «содержал».
— Бомж с обсессивно-компульсивным расстройством? — пробормотала она. — Или соседский кот-интеллигент.
Ни то, ни другое не вызывало желания разбираться прямо сейчас. Завтра у неё сложная операция — удаление селезёнки у таксы с подозрением на онкологию. Хозяева рыдают, собака страдает, а врач должен быть собран и спокоен, как хорошо смазанный механизм. Всё остальное — потом.
Она плотно закрыла дверь сарая, защелкнула замок и для верности припёрла дверь внизу старым кирпичом. Вечерело. Длинные тени от хурмы ползли по двору, словно пальцы усталого великана. Ханыль вернулась в дом, включила старый радиоприёмник (отцовский, ламповый, ловящий только государственный канал и помехи), заварила лапшу быстрого приготовления в чашке из-под сувенирного набора «Чеджудо 1995» и села за кухонный стол.
На столе лежала медицинская карта таксы. Снимки УЗИ — размытые, сделанные на аппарате, который помнил ещё доктора Чона в молодости, — не давали полной картины. Только руки, глаза и опыт. Ханыль это устраивало. Машины ошибаются реже людей, но людям хотя бы можно посмотреть в глаза перед тем, как они ошибутся.
Радио тихо нашёптывало прогноз погоды. Завтра дождь. Отлично, таксе будет легче после операции — влажность снижает болевой порог. Или она это только что придумала для самоуспокоения. Ханыль хмыкнула, записала в блокнот расчёт дозы анестезии (поправка на возраст, поправка на вес, поправка на «хозяева утверждают, что собака не ест ничего, кроме куриной грудки, но я знаю, что таксы жрут всё, что не приколочено»), отложила ручку и пошла стелить постель.
Старая родительская спальня встретила её шкафом с бельём, пахнущим лавандой, и акварелью на стене — мать когда-то рисовала море. Море получилось спокойное, сине-серое, без кораблей и чаек. Просто вода и горизонт. Ханыль долго смотрела на картину, прежде чем погасить свет. Родители погибли в аварии три года назад. Грузовик со стройматериалами, мокрый асфальт, отказ тормозов. Буднично, глупо, несправедливо. Спустя два месяца после их смерти бывший муж сообщил, что уходит к другой, и потребовал раздела имущества. Ещё через месяц — выкидыш. Срок был маленький, она даже не успела привыкнуть к мысли о материнстве, но тело запомнило. Тело вообще помнит всё, даже когда мозг пытается стереть файлы.
- Справедливость — это абстракция, придуманная сытыми философами. В реальности существует только причинно-следственная связь и умение вовремя уклоняться, — сказала она темноте и закрыла глаза.
Сон пришёл быстро — спасибо физической усталости. Без сновидений, без образов, просто чернота.
А потом пришёл звук.
Скрип. Пауза. Скрип.
Ханыль открыла глаза не сразу. Мозг, привыкший к ночным вызовам в клинику, сначала проанализировал входящий сигнал: не телефон (телефон молчит), не дверь (звук легче, чем дверной), не крыса (крысы не скребут с интервалом в три секунды, они суетятся без перерыва). Кто-то скрёбся в дверь сарая. Вежливо. С методичностью метронома.
Она села на кровати, вслушиваясь. Ночь за окном была плотной, как чёрная вата, — уличные фонари в этом районе не меняли со времён Олимпиады-88 и светили исключительно в память о своих былых заслугах. Сарая видно не было, но звук доносился именно оттуда.
А потом раздался голос.
Он был тонкий, словно натянутая струна, и в то же время отчётливый, каждое слово — как укол иглы:
— Доктор, вы закрыли дверь. Мне нужно забрать свои инструменты. Это невежливо.
Ханыль замерла. Голос звучал внутри головы, но не как мысль — как звук, у которого просто не было внешнего источника. И главное — он говорил на Всеобщем.
Том самом языке, который она впервые услышала в двадцать лет, на третьем курсе, когда старая безумная старуха с ветеринарной практики схватила её за руку и прошипела проклятие, после которого мир зазвучал иначе. Всеобщий не походил ни на корейский, ни на английский, ни на любой другой человеческий язык — он напоминал смесь птичьего щебета, кошачьего мурлыканья и того невнятного бормотания, которое слышишь, когда засыпаешь. Но Ханыль его понимала. Понимала каждое слово. И долгие годы убеждала себя, что это — последствие хронического недосыпа, стресса и наследственной мигрени.
Сейчас, в три часа ночи, в пустом родительском доме, эта теория показалась ей немного шаткой.
— Переутомление, — сказала она вслух, чтобы услышать собственный голос. — Клинический случай. Завтра попрошу у Чона рецепт на транквилизаторы.
Голос снаружи замолчал, словно услышал её. Потом добавил — уже тише, с нотками обиды:
— Я подожду до утра. Но инструменты — это святое.
Ханыль перевернулась на другой бок, натянула одеяло до подбородка и закрыла глаза. Её бабушка когда-то говорила: «Если ночью слышишь голоса — не отвечай. Ответишь — признаешь их реальность». Бабушка была мудрой женщиной, хоть и выжила из ума к восьмидесяти. Ханыль решила последовать совету и не признавать.
Утро вползло в дом серым, водянистым светом. Дождь обещанный так и не начался, но небо набухло, как синяк, и воздух пах озоном. Ханыль проснулась, сварила кофе (растворимый, потому что турку она ещё не распаковала), натянула старый свитер и вышла во двор.
Первое, что она увидела — плошка. Та самая глиняная плошка, которую вчера она оставила в сарае с засохшим рисом, теперь стояла на крыльце дома. А в ней — горка свежего, рассыпчатого риса и аккуратный кусочек вяленой рыбы. Рис ещё тёплый.
Ханыль замерла с чашкой кофе в руке. Хирург внутри неё немедленно начал анализ: следов на влажной земле нет (ночью моросило, земля мягкая), кирпич у двери сарая отодвинут (аккуратно, не отброшен), дверь прикрыта, открытый замок снова висит на дужке. А на крыльце — подношение. Или улика. Или приглашение к диалогу.
— Сумасшедший дом, — констатировала она, поднимая плошку. Рис был сварен правильно — рассыпчатый, ни капли лишней влаги. Так его готовила мать. Ханыль помнила вкус. — Ладно. Допустим, у меня завёлся сосед. Сосед, который готовит рис, смазывает петли и раскладывает гаечные ключи по ранжиру. В моём мире это тянет на идеального мужчину, что автоматически означает подвох.
Она отнесла плошку в дом, поставила на кухонный стол и задумалась. У неё было два варианта: вызвать полицию (но что она скажет? «Офицер, кто-то оставил мне рис и рыбу, это вторжение или сервис доставки?») или разобраться самой. Второй вариант нравился ей больше — по той простой причине, что полиция в её жизни уже была, когда бывший муж пытался отсудить родительский дом на основании «совместно нажитого имущества». Полиция тогда развела руками, а адвокат мужа развёл её на нервный срыв. Нет уж, с людьми она дел иметь не хочет. А с тем, кто оставляет тёплый рис на крыльце, — пожалуй, можно и поговорить.
Весь день в клинике прошёл в тумане рутины. Операция у таксы прошла штатно: селезёнка удалена, метастазов не обнаружено, собака очнулась от наркоза с выражением крайнего недоумения на морде. Ханыль понимала это выражение. Сама она последние двенадцать часов тоже пребывала в крайнем недоумении.
После смены она заехала в хозяйственный магазин и купила новый набор шлифовальной бумаги и банку машинного масла. Повинуясь какому-то иррациональному импульсу. «Если уж мой сосед — мастер на все руки, пусть у него будут расходники», — подумала она и тут же одёрнула себя. Во-первых, никакой он не «сосед». Во-вторых, она не собирается поощрять вторжение в частную собственность. В-третьих, она сама себе противоречит, и это признак надвигающегося рецидива глупости.
Дома она поставила масло и наждачку на верстак в сарае, аккуратно, этикетками наружу. Рядом положила записку на корейском: «Инструменты смазывать раз в месяц. Дверь запирать на щеколду». Подписываться не стала. Если адресат существует — поймёт. Если нет — значит, она просто разговаривает с пустым сараем, и пора записываться к психотерапевту.
Ночь наступила быстрее, чем она ожидала. Дождь наконец пролился — ровный, монотонный, как белый шум в наушниках. Ханыль не ложилась. Она сидела на кухне с выключенным светом, пила третью чашку кофе и смотрела в окно. Термос с горячим чаем, фонарик, тёплая куртка — она подготовилась, как к ночному дежурству. Только пациент на этот раз был не четвероногий, а… какой? Она не знала. И это её интриговало.
Где-то в половине двенадцатого дождь стих, оставив после себя запах мокрой земли и хурмы. А потом она услышала шаги. Лёгкие, дробные, словно по гравию шёл некто размером с трёхлетнего ребёнка. Калитка не скрипнула — значит, вошёл не через неё. Может, через лаз в ограде? Ханыль напрягла зрение, но фонари на улице по-прежнему играли в молчанку.
Из кустов у забора вынырнула фигура. Маленькая. Очень маленькая. Ростом примерно по пояс взрослому человеку. В свете луны, пробившейся сквозь облака, Ханыль разглядела существо, одетое в крошечный рабочий комбинезон с множеством карманов. На голове у него сидела налобная лампа — самая настоящая, с лампочкой накаливания, отбрасывающая жёлтый круг света. В одной руке существо держало ящичек с инструментами, в другой — складной метр. Оно деловито протопало к сараю, остановилось у двери, заметило, что кирпич убран, и удовлетворённо кивнуло.
Ханыль бесшумно выскользнула на крыльцо. Кофе она оставила в доме — кофеин в крови и так зашкаливал. Подошла ближе, стараясь держаться в тени хурмы. Существо тем временем поставило ящик на землю, выудило из кармана ключ — самый обычный металлический ключ на верёвочке — и открыло сарай. Внутри зажёгся свет: там, оказывается, была лампочка. Ханыль готова была поклясться, что ещё вчера она висела без плафона и не включалась. Но сейчас сарай светился, как операционная.
— Добрый вечер, хозяйка, — раздался голос из сарая. — Вы, должно быть, дочь старого Кана. Прошу прощения за ночной шум. Я стараюсь не беспокоить, но работа мастера, увы, не всегда укладывается в дневные часы.
Ханыль не ответила. Не потому, что растерялась (хотя растерялась, конечно), а потому, что голос опять звучал на Всеобщем. И она снова понимала каждое слово. Существо говорило свободно, с каким-то старомодным изяществом, как говорят люди, выучившие язык по книгам, а не по живому общению.
— Я знаю, что вы здесь, — продолжал голос. — От вас пахнет кофе и антисептиком. Прекрасное сочетание, между прочим. Гораздо лучше, чем запах смерти, который витал здесь после похорон вашего отца. Заходите, не стесняйтесь. Я как раз собираюсь смазывать стамески. Ваш подарок весьма кстати.
Ханыль выдохнула и шагнула к двери сарая. В голове крутилась фраза, которую она когда-то прочитала у какого-то европейского психолога: «Если вы столкнулись с необъяснимым — ведите себя так, будто оно объяснимо. Это сохранит вам рассудок». Или это не психолог, а бармен в Итхэвоне? Неважно.
В сарае было светло. На верстаке горела лампа, рядом лежали её подарки — масло и наждачка. А на стуле, специально придвинутом к верстаку, стояло существо. Теперь Ханыль могла разглядеть его во всех подробностях.
Ростом оно было примерно сантиметров девяносто, покрыто густой рыжеватой шерстью, напоминающей помесь лисьего меха и кошачьей подпушки. Голова круглая, с широкими скулами и маленьким носом, почти скрытым в меху. Глаза — большие, золотистые, с вертикальным зрачком, как у ночного хищника, но выражение этих глаз было скорее весело-любопытное, чем агрессивное. На макушке торчали два рога — небольшие, загнутые назад, явно мешавшие надевать налобную лампу, но существо приспособилось: лампа держалась на резинке чуть ниже рогов, отчего весь его облик напоминал старомодного шахтёра, которого уменьшили в четыре раза.
Одет он был в комбинезон из грубой синей ткани, из карманов которого торчали отвёртки, пинцеты, моток проволоки и нечто похожее на вязальный крючок. На ногах — крошечные кожаные башмаки с металлическими носами, сильно поношенные, но ухоженные. На поясе висел настоящий плотницкий ремень с петлями для молотка и стамесок.
— Токкэби? — спросила Ханыль, припоминая бабушкины сказки. Токкэби, духи-гоблины, которые владеют волшебными дубинками, насылают мороки и любят гречневую кашу. Или это другие гоблины? Она уже путалась.
Существо улыбнулось. Улыбка у него была широкая, зубастая, но не угрожающая — скорее, как у дружелюбного пса, который хочет показать, что он не кусается, но зубы у него есть.
— Именно так нас называют люди, — ответило оно. — Хотя сами мы предпочитаем «мастера». Звучит достойнее, не находите? Моё личное имя — Ток-Су, что на старом наречии означает «каменный молот». Но ваш отец звал меня просто Токки. Говорил, что я похож на кролика. Не знаю, что он находил во мне кроличьего, но переубеждать его было бесполезно. Замечательный был человек, упрямый, как осёл. Царствие ему Небесное, как вы говорите.
Ханыль прислонилась к косяку. Ноги держали, но она чувствовала, что её картина мира только что треснула, как старое зеркало, и из трещины дует сквозняк.
— Вы… вы знали моего отца? — спросила она. Слова вышли на корейском, но Ток-Су, кажется, понял.
— Знал ли я его? — гоблин всплеснул лапками. — Дорогая моя доктор Кан, я знал его двадцать три года! Я знал его лучше, чем он сам себя знал. Я знал, где он прячет заначку от вашей матери, я знал, что у него больная печень ещё за три года до того, как врачи поставили диагноз, и я знал, что он тайком подкармливает бродячих кошек за гаражом, хотя громогласно объявлял, что терпеть не может эту «мохнатую заразу». Ваш отец был человеком противоречивым и оттого живым. Я скорблю о нём до сих пор.
Ханыль переварила эту информацию. Получалось, в их доме двадцать три года жило мифическое существо, а она ни сном ни духом. Ладно, она здесь и не жила последние пятнадцать лет — учёба, потом работа, замужество, съёмная квартира в Сеуле. Родительский дом она навещала редко. Но всё же.
— Почему я не знала? — спросила она.
Ток-Су пожал плечами — жест у него получился почти человеческим.
— Вы были ребёнком, потом подростком, потом студенткой, у которой мозг занят исключительно учебой. К тому же вы не видели своего отца в три часа ночи за починкой водопроводной трубы. А если бы видели — что бы вы подумали? Что папа возится с сантехникой. Что он разговаривает сам с собой. Люди вообще крайне редко видят то, что не укладывается в их картину мира. Это не высокомерие, это защитный механизм. Ваш отец, кстати, тоже не сразу меня заметил. Пришлось уронить ему на голову гаечный ключ, чтобы он наконец обратил внимание.
Ханыль невольно хмыкнула. В этом жесте было что-то глубоко отцовское — уронить гаечный ключ, чтобы познакомиться.
— И вы всё это время жили в сарае?
— Жил и работал, — с достоинством подтвердил Ток-Су. — Ваш отец предоставил мне помещение, инструменты и пропитание — рис, рыба, иногда овощи из огорода. Я взамен чинил всё, что ломалось в доме и в округе. Сантехника, электрика, кровельные работы, мелкая мебельная столярка. Я не берусь только за человеческие болезни и испорченные отношения. Второе — не по моему профилю, первое — вне моей компетенции. Медицина, знаете ли, требует специального образования.
— А вы, выходит, самоучка? — ухватилась Ханыль за знакомую тему.
— О, что вы! — гоблин даже обиделся. — Я потомственный мастер в девятом поколении. Мои предки чинили ещё мосты в Силла и водяные колёса в Чосоне. Правда, тогда у нас было больше заказов и меньше конспирации. А теперь… — он вздохнул, — теперь всё сложно.
Он аккуратно слез со стула, подошёл к ящику с инструментами и начал выкладывать на верстак стамески. Движения у него были точные, экономные — хирургические. Ханыль отметила это с профессиональным уважением.
— Почему сложно? — спросила она. Любопытство, долго сдерживаемое цинизмом, наконец прорвало плотину.
Ток-Су взглянул на неё поверх налобной лампы. Золотистые глаза блеснули.
— А вы как думаете, доктор? Мир меняется. Люди придумали столько устройств, что мастеров вроде меня почти не осталось. Кому нужен гоблин с молотком, если есть заводской конвейер? Но я не жалуюсь. Я адаптируюсь. В конце концов, в старых домах всегда найдётся работа для того, кто умеет слушать дерево.
Ханыль помолчала. Потом задала вопрос, который жёг ей язык с первой минуты:
— Вы говорите на Всеобщем. Я понимаю вас. Но я никогда не учила этот язык. Я услышала его впервые в двадцать лет и думала, что схожу с ума. Вы знаете, что это за язык?
Ток-Су отложил стамеску и повернулся к ней всем корпусом. Уши его — Ханыль только теперь заметила, что уши у него большие, подвижные, как у летучей мыши, — насторожённо встали торчком.
— Вы Слышащая? — спросил он. В голосе его не было страха, скорее — напряжённый интерес. — Я чувствовал что-то такое, но не был уверен. Старая Ким, та, что жила за холмом и умерла пять лет назад, была Слышащей. Она ненавидела нас. Звала демонами. А вы… вы не похожи на ту, что боится демонов.
— Я не боюсь ничего, кроме кредитов и бывшего мужа, — отрезала Ханыль. — И то второе уже в прошлом. Так что значит «Слышащая»?
Ток-Су вздохнул, присел на край верстака и заговорил — медленно, как рассказывают сказку неразумному ребёнку:
— Давным-давно, когда люди и ёкаи впервые встретились, возникла нужда в переводчиках. Люди не понимали язык зверей, духов и богов, а те не понимали людей. И тогда некоторые люди родились с даром — слышать и говорить на Всеобщем. Он называется «Торговый язык», или «Язык Договора». На нём говорят все существа, когда хотят, чтобы их поняли. Это язык-мост, понимаете? Не магия в вашем понимании, а скорее… общее правило игры. Как английский у дипломатов.
— Я никогда не хотела быть дипломатом, — сказала Ханыль. — Я режу собак и кошек. Иногда хомячков.
— Но дар от этого не исчезает. Старая Ким получила его в детстве и сочла проклятием. Она была верующей христианкой, и все мы были для неё исчадиями ада. Она кричала на нас, гнала прочь, размахивала крестом. А мы просто пытались договориться о покосе травы на общинном лугу. Представляете?
Ханыль представила. Картина была трагикомичная: толпа мелких духов с косами и граблями, а перед ними — безумная старуха с распятием. Пожалуй, это могло бы стать неплохим анекдотом.
— Вы кому-нибудь рассказывали о своём даре? — спросил Ток-Су.
— Нет. Считала, что это нервное.
— Мудро. В иные времена за такое сжигали. Но сейчас времена другие, а люди те же. Так что продолжайте считать это нервным — для внешнего пользования. А для внутреннего — примите как факт: вы Слышащая. И это делает вас ценным человеком для нашего сообщества.
Ханыль скрестила руки на груди.
— Я не хочу быть ценной для вашего сообщества. Я хочу спокойно работать, платить налоги и дожить до пенсии без приключений.
Ток-Су фыркнул.
— «Дожить до пенсии без приключений», — повторил он. — Знаете, ваш отец говорил то же самое. А потом полез на крышу менять черепицу и сломал ногу. Приключения не спрашивают, хотите ли вы их. Они просто приходят. Особенно если вы живёте в доме, который стоит на перекрёстке путей.
— Что это значит?
— Ничего особенного. Просто старые дома в старых районах часто строят в местах, где границы между мирами тонки. Энергия, так сказать, циркулирует. Никакой мистики, почти физика.
Ханыль посмотрела на гоблина долгим взглядом. Мозг хирурга, привыкший принимать решения в условиях неполной информации, взвесил риски и выгоды. Риски: сумасшествие, опасность, возможные проблемы с «сообществом», о котором упомянул гоблин. Выгоды: дом, который чинят бесплатно, занимательный собеседник, разгадка старой тайны о голосах в голове.
— Ладно, — сказала она наконец. — Вы можете остаться в сарае. Но условия мои. Первое: не шуметь после одиннадцати. Второе: предупреждать меня о любых ремонтных работах, даже если я сплю. Третье: никаких… как вы там сказали? ёкаев? в доме без моего ведома. Четвёртое: плошку с рисом оставлять на крыльце, но не заходить в дом. Я ценю приватность. И пятое: если вы собираетесь ронять мне на голову гаечный ключ — предупредите хотя бы эсэмэской.
Ток-Су выслушал этот список с серьёзным видом, потом слегка поклонился — жест вышел неуклюжим из-за лампы на лбу.


