Хирург боярских кровей. Источник. Том 5. Финал
Хирург боярских кровей. Источник. Том 5. Финал

Полная версия

Хирург боярских кровей. Источник. Том 5. Финал

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

– Я легла в бурьян за корягой, он прошёл мимо и воротился.

– Он тебя запомнил.

– Он меня запомнил, – сказала Таисья. – Он не серый и не орденский, он рябой мещанин с плоским лицом, и он сидел на срубе так, как садятся те, кому платят за сидение.

Глеб потёр большим пальцем ладонь.

– И третье, – сказала Таисья.

– Говори.

– Плотников сын на Устье. На мельнице.

Дмитрий стоял у поленницы – он подошёл, когда она начала, и никто не заметил когда.

– Ты его видала? – сказал он.

– Не видала. Устинья видала. Он у них в Гарях стоял три недели по осени и после его увезли. – Таисья повернулась к нему. – Русый, худой, молчит, и на левой руке нет мизинца. Она сказала: отцу помогал тесать и не убрал.

Дмитрий не сказал ничего.

Он стоял и держался за поленницу, и щепа под его пальцем крошилась.

– Устье, – сказал Глеб.

– Устье, – сказала Таисья. – Пять дней туда, коли рекой не идти. И это в другую сторону от Гарей.

– Сколько от Гарей до Устья?

– Дней шесть-семь. Их нарочно так развели.

Глеб постоял, глядя мимо неё, на ворота.

– Ясно, – сказал он. – Ступай, тебя Марфа накормит. И сапоги сними, я гляну ноги.

– Ноги как ноги.

– Ты четыре дня шла мокрая. Сними.

Он сел на нижнюю ступень, и она села на верхнюю и стянула сапог, и Глеб взял её ступню в ладони.

Ступня была белая, разбухшая, и кожа на пятке и под пальцами сходила лоскутами, а под лоскутами было красное.

Он нажал на подушечку большого пальца.

Таисья дёрнулась.

– Больно?

– Терпимо.

– Тут терпимо?

– Ай.

– Тут у тебя набухло. – Глеб взял вторую. – Обе. Ты шла на мокрых онучах трое суток и стёрла кожу до живого, и в тепле у тебя это разойдётся за ночь и загноится к утру.

– Так и что?

– Так и то, что нынче вечером ты будешь сидеть, свеся ноги в тёплую воду с солью, полчаса, – сказал Глеб. – Потом досуха, и я тебе смажу и обмотаю, и ты двое суток походишь в лаптях на сухую портянку. Марфа, воду.

– Барин, у меня ноги казённые, – сказала Таисья. – Ты бы про дело.

– Дело от твоих ног никуда не денется, – сказал Глеб. – А ты денешься.

Он держал её ступню в ладонях, и ладони у него были тёплые.

Таисья сидела на ступеньке выше него и глядела ему в макушку, в седое, и молчала, потому что говорить ей вдруг стало нечего.

***

Совет собрался после ужина.

Сели в горнице: Стужин, Аглая, Захар, Таисья, Артём с доской, и Глеб во главе стола.

Дмитрия и Игната он звать не стал.

– Считаем вслух, – сказал он. – Чтоб после никто не говорил, что я решил в углу.

Он положил перед собой две щепки.

– Гари, – сказал он и подвинул одну. – Четверо своих, шесть дней туда и обратно, вернее семь по нынешней воде. Берём ночью, уводим гатью. Таисья, у меня к тебе один вопрос, и ответь как есть: они пойдут?

Таисья подняла голову.

– Кто?

– Баба с дитём. Они пойдут с нами?

Таисья молчала дольше, чем надо было.

– Нет, – сказала она.

– Громче.

– Нет. Она не пойдёт.

– Отчего?

– Оттого, что она считает, будто держит Игната живым, покуда сидит смирно, – сказала Таисья. – И, барин, она это не со страху говорит. Она это посчитала.

– Она посчитала верно, – сказал Глеб.

– Знаю, что верно! – Таисья ударила ладонью по столу. – Я тебе несла её счёт, а не свой, потому что она умнее меня оказалась. И всё равно я тебе скажу: у неё дитё с гноем в ухе, и через неделю ей будет нужен человек с руками, а не с расчётом.

– Что с ухом?

– Жар четвёртый день, за ухом на кости вздулось, белое видать, на голос с той стороны не оборачивается.

Глеб положил ладони на стол.

– Это гнойник в среднем ухе, и он пошёл в кость, – сказал он. – Оттуда две дороги. Либо прорвёт наружу через перепонку, и всё кончится, либо через кость внутрь, к оболочкам. Второе – это неделя, много две, и после этого не спасает никто.

Аглая перекрестилась левой рукой.

– Ты бы её вылечил? – спросила Таисья.

– Проколол бы перепонку, выпустил и промывал бы, – сказал Глеб. – Это работа на четверть часа и после десять дней возни.

– Стало быть, ей нужен ты.

– Ей нужен любой, у кого есть тонкое, огонь и рука, – сказал Глеб. – Я такой один на сто вёрст, тут ты права.

Он подвинул вторую щепку.

– Устье, – сказал он. – Плотников сын. Пять дней туда рекой не пройдёшь, значит шесть кругом, и это в другую сторону. От Гарей до Устья ещё неделя. Двумя ногами не разорваться: либо туда, либо туда, а всей дороги выходит недели три и людей семеро с лошадьми.

– Барин, – сказал Захар. – А ежели порознь? Четверо в Гари, трое на Устье.

– Тогда двор остаётся на восьмерых мужиков и старого Стужина, – сказал Глеб. – Стужин, скажи ему.

Стужин почесал загривок.

– Скажу. Гать подсохнет через полторы недели, а как подсохнет – большак станет твёрдый. Я бы на их месте пришёл на двенадцатый день. – Он поглядел на Захара. – Ты, Захарка, посчитай сам: я тебе двор без семерых удержу ровно столько, сколько они будут ломать ворота. Раз ткнут – и внутри.

В горнице стало тихо.

– Теперь третье, – сказал Глеб. – Человек венца в Гарях.

– При чём тут он? – сказал Захар. – Мы его хоть свяжем, хоть в погреб.

– При том, что он не сторож, – сказал Глеб. – Он кнопка. Он сидит там не бабу стеречь, а ждать от меня слова. И покуда он там сидит и ждёт, венец думает, что я ещё торгуюсь. – Глеб положил палец на стол. – А в ту ночь, как мы у него из-под носа сведём двор, он поймёт, что я не торгуюсь. И это не он поймёт, это они поймут.

– И что? – сказала Таисья.

– И то, что нынче они меня уговаривают, а с той ночи станут ломать, – сказал Глеб. – Гладкий на крыльце сказал прямо: мы не устаём. Покуда я вежливо отказываю – они ждут. Как только я ударю рукой – они перестанут ждать.

Аглая подняла глаз.

– А ты уже ударил, боярчик, – сказала она. – Двадцать списков.

– Списки – бумага. Бумагу они переживут, они бумагой сами живут. – Глеб не повысил голоса. – А двор в Гарях – это рука.

Он помолчал.

– Теперь складываю, – сказал он. – Кладу в одну сторону: двое детей, из них одно в шести днях, другое в двенадцати, и оба у нас не спросят, хотим мы их брать или нет. Кладу в другую: семь человек на три недели дороги, двор без людей за неделю до того, как встанет большак, баба, которая с нами не пойдёт, и ночь, после которой венец перестанет ждать.

Он поглядел вдоль стола.

– Дурной размен, – сказал он.

Стужин кивнул.

– Дурной, – сказал он. – Я тебе то же самое скажу, боярич, и мне за это стыдно не будет, потому что я это уже сорок лет говорю.

– Аглая?

Аглая сидела, сложив руки.

– А чего ты меня спрашиваешь, – сказала она. – Ты уже сложил.

– Я спрашиваю.

– Ну спрашивай. – Она поглядела на него единственным глазом. – Счёт твой сходится. Я в нём дыры не нашла, а искала, покуда ты говорил, и я, боярчик, искать умею.

– Значит, всё.

– Не всё, – сказала Аглая. – Я тебе одно место укажу, и ты его сам гляди. Ты ноне посчитал сперва Гари, потом Устье, потом гладкого, потом сложил. А в декабре ты бы считал наоборот.

– Как наоборот?

– Ты бы начал с дитяти и стал искать, как его вынуть, – сказала Аглая. – И считал бы трое суток, и не спал, и всех бы тут извёл, и, может, ничего бы не выискал. И вышло бы то же самое. Только шло бы оно с другого конца.

– Итог тот же.

– Итог тот же, – согласилась она. – А ты не тот.

Глеб выдержал её взгляд.

– Я слышу, – сказал он. – Я и вчера слышал, и позавчера. Ты мне про это говоришь пятый день. Скажи мне заодно, что я нынче должен сделать, кроме как перестать быть собой обратно.

Аглая не ответила.

– Тогда решаю, – сказал Глеб. – В Гари не идём. На Устье не идём. Двор держим и ждём двенадцатого дня.

Он встал.

– Захар, с завтрашнего утра людей на воротах вдвое. Стужин, где скажешь копать, там и копаем. Таисья, ты трое суток сидишь и лечишь ноги. Артём, к Печатнику.

– Барин, – сказал Захар. – А Игнату кто скажет?

– Я, – сказал Глеб.

***

Дмитрия он позвал первым, как обещал.

Позвал не на задворки, а в горницу, и посадил за стол, и налил ему сам.

– Твой на Устье, – сказал Глеб. – Мельница. Русый, худой, молчит, на левой руке нет мизинца.

Дмитрий поставил кружку.

– Мизинца нет, – сказал он. – Это правда мой.

– Значит, твой.

– Он мне тогда орал, – сказал плотник. – Я ему тесло дал по глупости, а он мал был. Я ему после палец в тряпку и в город бегом, а по дороге всё думал, как бабе скажу.

Он подержал кружку и не выпил.

– Ты не пойдёшь, – сказал он.

– Не пойду.

– Ни в Гари, ни на Устье.

– Ни туда, ни туда.

Дмитрий кивнул.

– Ты мне счёт скажешь?

– Скажу, – сказал Глеб и сказал.

Он говорил ровно и всё назвал: три недели дороги, семерых, двенадцатый день, воду на гати, бабу, которая не пойдёт, и кнопку в Гарях.

Дмитрий слушал, глядя в стол.

– Всё верно, – сказал он, когда Глеб кончил.

– Верно.

– Я и сам так посчитал, – сказал плотник. – Я две ночи считал и вышло то же. Я только надеялся, что у тебя выйдет иначе, потому что ты боярин и у тебя людей больше.

– У меня людей меньше, чем у тебя надежды.

Дмитрий поднял наконец кружку и выпил до дна.

– Спасибо, что сам, – сказал он.

– Я обещал.

– Ты много чего не обещал, а это обещал и сделал. – Он поставил кружку донцем в лужицу и повернул её. – Барин, я тебя об одном спрошу и после уйду.

– Спрашивай.

– Ты, когда считал, – сказал Дмитрий, – ты моего Ваньку в какое место счёта поставил?

Глеб помолчал.

– В левое, – сказал он. – Вместе с девкой.

– Просто «дитё»?

– Двое детей.

– Ага, – сказал плотник. – Двое детей.

Он встал.

– Ты не серчай, барин. Я к тебе без злобы. Я на тебя работал и дальше буду, покуда меня не возьмут, и притолоку я тебе к завтрему кончу. – Он пошёл к двери. – Только ты вот что запомни, коли доживёшь до своих. Дитё в счёте – это не дитё. Это щепка на столе.

Он вышел.

Под рёбрами шевельнулось.

«Он неправ. Щепка на столе – это и есть дитё, взятое честно. Прочие считают тайком и врут себе, что не считали».

– Знаю, – сказал Глеб.

Он сидел один в горнице, глядел на две щепки на столе и ждал, когда его от этого разговора догонит.

Не догнало.

***

Игнату он сказал у колодца, где тот стоял с пустыми вёдрами и не набирал.

– Твоя баба тебя не винит, – сказал Глеб. – Она велела передать, что жива и что не серчает.

– Спасибо, барин.

– Дочь больна. Ухо. Опасно, но не насмерть покуда.

– Спасибо, барин.

– В Гари я не пойду.

Игнат кивнул, как кивают на слова про погоду.

– Я знаю, – сказал он.

– Откуда?

– А я, барин, весь вечер у горницы дрова складывал, – сказал Игнат. – Слышно.

Он взялся за верёвку и стал опускать бадью.

– Ты меня не жалей, – сказал он. – Я, как тебе понёс ту весть, я уже всё за них и за себя отжалел. Мне теперь легче, чем тебе, ей-богу.

– Отчего мне тяжело?

Игнат вытянул бадью и посмотрел на него через колодезный сруб.

– А тебе не тяжело, – сказал он. – Я неверно сказал. Я хотел сказать: мне легче, чем тебе будет.

***

Ночью, во втором часу, в дальней избе не спали шестеро.

Сидели в темноте, у остывающей печи: Таисья с обмотанными ступнями, Игнат, Дмитрий, Кузьма, и двое стужинских – Прохоров сосед по слободе и молодой Стужин, тот, что зимой сунулся рано.

Говорила Таисья.

– Четверо, – сказала она. – Больше не надо, больше – шуму. Я на воротцах, Игнат при лошадях, Кузьма и Ефимка на дворе.

– Я иду, – сказал Дмитрий.

– Ты не идёшь.

– Мой сын...

– Твой сын на Устье, а мы идём в Гари, – сказала Таисья. – Ты нам там на что? Ты плотник, ты по грязи ходишь как медведь и языка не удержишь. Ты останешься и станешь тесать притолоку, чтоб на дворе видели, что всё по-старому.

Дмитрий засопел в темноте.

– А после Гарей на Устье, – сказал он.

– После Гарей поглядим.

– Ты мне не «поглядим»...

– Дмитрий. – Таисья наклонилась. – Я тебе нынче не «поглядим» говорю. Я тебе говорю: сперва одно, после другое. Мы вчетвером и на одно-то едва. Начнёшь тянуть в две стороны – останешься без обоих.

Молодой Стужин пошевелился.

– А дед?

– Что дед?

– Дед мне ноги переломает.

– Дед тебе переломает, а барин повесит, – сказала Таисья. – Ты сядь и подумай теперь по-настоящему, а не как в феврале, когда ты полез поперёд времени и чуть всё не сронил. Кто нынче встанет – тот идёт до конца. Кто не встанет – тот молчит до конца. Третьего нету.

Все посидели.

– Я иду, – сказал Кузьма.

– Ты однорукий.

– Я однорукий, а вожжи держу и в седле сижу. – Кузьма подобрал под себя ноги. – Я, Таисья Демьяновна, вас шестерых через шесть застав вёз. Мне нынче сидеть при бабах?

– Я тебе не Демьяновна.

– А я не знаю, чья ты, и спрашивать не стану.

Игнат сидел у стены, обхватив колени.

– Я вот чего не пойму, – сказал он тихо. – Барин ведь верно посчитал. Я слушал. Всё верно.

– Верно, – сказала Таисья.

– Так мы против верного идём?

– Мы против верного идём, – сказала Таисья.

– А ежели он прав, и после нас всех тут положат?

– Тогда нас положат.

Игнат помолчал.

– А ежели он прав, и Устинья не пойдёт?

– Тогда я её понесу, – сказала Таисья. – Я её нести не смогу, она меня выше. Тогда я встану перед ней и скажу: твоё дитё помрёт через неделю от уха, и барин это сказал, а барин в этом деле не врёт. И пусть она после сама считает.

Кузьма кашлянул.

– Ты про ухо не выдумала?

– Барин сказал слово в слово, при всех, за столом, – сказала Таисья. – Проколоть, выпустить и промывать. Четверть часа работы.

– Так его самого туда и надо.

– Его туда не свезёшь, – сказала Таисья. – Он к своему погребу прибит.

– А кто ей проколет?

Таисья долго молчала.

– Я, – сказала она.

– Ты держала.

– Я держала. И я глядела. Три раза глядела, и в последний раз он мне велел светить в самое ухо и говорил вслух, что делает, потому что я спросила. – Она разжала и сжала кулак. – Барин говорит: рука, огонь и тонкое. Рука у меня есть. Огонь будет. Тонкое я у Аглаи возьму.

– Аглая тебе не даст.

– Аглая мне уже дала, – сказала Таисья.

В темноте кто-то присвистнул.

– Она знает?

– Она мне дала иглу, ложку и корпии, ни о чём не спросив, – сказала Таисья.– А после сказала: «Ноги-то у тебя обмотаны, ты далеко не уйдёшь». И ушла.

***

Стужин стоял у конюшни, когда они выводили лошадей.

Он стоял в темноте, в тулупе внакидку, и держал в руке фонарь, не зажигая.

Таисья остановилась.

Молодой замер за её спиной.

– Дед...

– Молчи, – сказал Стужин.

Он подошёл, поглядел на них четверых, на лошадей, на мешки.

– Верёвку взяли?

Все молчали.

– Верёвку, – повторил Стужин. – Аркан, десять сажен. Столб плечом – это она тебе, рыжая, ночью хорошо придумалось, а по мокрому ты в него упрёшься и уедешь ногами. Верёвкой с седла, вдвоём, и он ляжет, и тихо ляжет.

Он бросил под ноги свёрнутый аркан.

– Кто из вас поедет впереди?

– Я, – сказал Кузьма.

– Ты поедешь третьим, у тебя одна рука и повод. Впереди пойдёт Ефимка, он тутошний. – Стужин повернулся к молодому. – А ты, дурак, пойдёшь замыкающим и всю дорогу будешь глядеть назад, и это всё, что ты будешь делать. Понял?

– Понял.

– Не понял. – Стужин взял его за отворот и притянул. – Назад глядеть – это не когда страшно. Это всякую четверть часа, считая. Собьёшься – домой не приедешь.

Он отпустил.

– Ростислав Кузьмич, – сказала Таисья. – Ты нас не остановишь?

– Не остановлю.

– Отчего?

Стужин поглядел на неё сверху.

– Оттого, что боярич меня спросил про размен, и я ему ответил, что размен дурной, – сказал он. – Я и нынче так думаю. Я, девка, всю жизнь так думал, и оттого у меня брата в яме кинули, а я стоял и считал, что нас мало.

Он поднял фонарь и не зажёг.

– Он тебя после спросит, – сказала Таисья.

– Спросит.

– И что ты скажешь?

– Правду скажу, – сказал Стужин. – Что видел, как вы уходили, и не остановил, и дал верёвку. Пусть вешает.

Он отошёл в темноту.

– Ворота сами отопрёте, – сказал он оттуда. – Я к ним не пойду. Мне ещё до утра совесть уговаривать.

***

Ворота отпирал Игнат, потому что у него были самые тихие руки.

Он взялся за засов и потянул.

Полоса пошла мягко и без звука.

Кузнец выправил её третьего дня, как барин велел, и посадил на сало, и с той поры засов ходил как по маслу и не будил никого.

Игнат постоял, держа ладонь на створе.

– Ну? – шепнула Таисья.

– Ничего, – сказал Игнат. – Я думал, скрипнет.

Они вывели лошадей в поводу и притворили за собой.

Глава 4 Верёвка

Захар пересчитал людей на разводе и пересчитал второй раз.

– Барин.

– Считай третий, – сказал Глеб.

– Я третий уже.

– Сколько?

– Пятерых нету, – сказал Захар. – Рыжей нету. Игната нету. Однорукого нету. Ефимки нету. И молодого Стужина нету.

Глеб стоял на крыльце и глядел на двор.

Двор стоял как всегда: дым от поварни, куры, стук из плотницкой. Дмитрий тесал притолоку и не поднимал головы.

– Лошади?

– Четыре. И седло Кузьмино.

– Когда?

– Ночью. – Захар мял шапку. – Барин, я на воротах ставил двоих, я их спрашивал. Они говорят: не отпирали. Спали, вишь, оба.

– Не спали они. – Глеб сошёл со ступеней. – Стужин где?

– У конюшни.

Стужин стоял у конюшни и не делал вида, что занят.

Он стоял лицом к крыльцу и ждал, и, когда Глеб подошёл, вытянулся, как вытягиваются перед тем, кому докладывают дурное.

– Говори, – сказал Глеб.

– Ушли в ночь, в третьем часу, впятером, – сказал Стужин. – Я их видел. Я их не остановил. Я дал им аркан, десять сажен, и расставил порядок движения: Ефимка головным, рыжая вторая, однорукий третьим, водонос при заводных, мой замыкающим.

– Твой?

– Мой, – сказал Стужин. – Гришка.

Глеб помолчал.

– Дальше.

– Дальше нечего. Я сказал им, что размен дурной, как и тебе сказал. Они пошли. Я сел на чурбак и просидел до света. – Он поглядел Глебу в лицо. – Вешай, боярич. Я в своём праве не был.

Глеб не ответил.

Он стоял и считал, и считал быстро, потому что считалось само.

Двор был на двадцать два мужика, годных стоять. Из двадцати двух ушли трое годных, потому что рыжая и однорукий в счёт стены не шли. Оставалось девятнадцать. Ворота держат четверо, гребень двое, гать двое посменно – это восемь в наряде и одиннадцать на отдых и работу. Если придут на двенадцатый день, как обещал Стужин, то держать придётся девятнадцатью вместо двадцати двух, а это на одну смену меньше и на четыре часа сна меньше каждому.

Дальше: Игнат ушёл. Игнат носил ордену ложь. Ложь про Сухово вскрылась четыре дня назад или вскроется завтра, и когда за Игнатом придут, а его не будет на дворе, орден решит, что Игната предупредили. И тогда с Дмитрия спросят вдвое.

Дальше: Кузьма ушёл. Кузьма единственный на дворе умеет заполнять подорожную рукой, которую Никодим признал годной. Восемь бланков остались, а рука уехала.

Дальше: рыжая ушла. Рыжая ходит по дорогам лучше всех, кого он знает, и это значит, что если её возьмут, то возьмут не по глупости, а по невезению, и, стало быть, шансы у них не худые.

Он додумал до конца и остановился.

Потом он остановился ещё раз, уже нарочно, и поглядел на то, что додумал.

Пять человек ушли ночью против его слова на дело, с которого могут не вернуться, и первое, что он сделал, – пересчитал наряд на воротах.

Не второе. Не третье.

Первое.

– Боярич, – сказал Стужин.

– Погоди.

Глеб стоял и ждал.

Он ждал того, что должно было прийти следом: злости, страха за рыжую, обиды, хоть чего-нибудь. Он честно отвёл на это время, как отводят время больному, которого просят пошевелить пальцами.

Ничего не пришло.

Пришло только уточнение: если брать двор ночью, то щель у бани надо закладывать нынче же, потому что теперь некому стоять у бани.

– Барин, – сказал Захар от крыльца. – Так что делать-то?

Глеб обернулся.

– Щель у бани заложить нынче, – сказал он. – Стужин, наряд перепиши на девятнадцать. Ворота четверо, гребень двое, гать двое, остальные по работам. Смены по шесть часов.

– Сделаю.

– И вот ещё что. – Глеб поглядел на него. – Ты сказал: вешай.

– Сказал.

– Я тебя не повешу, – сказал Глеб. – Мне тебя вешать невыгодно: ты единственный, кто умеет ставить двор в оборону, а людей у меня стало на пятерых меньше.

Стужин медленно кивнул.

– Это ты хорошо ответил, боярич.

– Что в этом хорошего?

– Ничего, – сказал Стужин. – Я тебе, барин, за сорок лет насчитаю сотню командиров. Половина из них меня бы повесила со злобы, а половина простила бы с барского плеча. А ты меня оставил по надобности. – Он отвернулся к конюшне. – Я к такому не привык, вот и говорю.

***

Аглая нашла его в подполе, у черты.

Он лежал не животом, а сидел на корточках, положив ладонь на камень, и слушал.

– Тянет? – спросила она сверху.

– Нет.

– А чего сидишь?

– Проверяю.

– Который раз за нынче?

– Четвёртый.

Аглая спустилась по лесенке и села на нижнюю ступень.

В подполе пахло землёй и холодным железом, и от черты шло то ровное тепло, которое здесь стояло с той ночи.

– Он там? – спросила она, кивнув на камень.

– Он там.

– Не скулит?

– Нет, – сказал Глеб. – Оттуда вообще ничего не слышно. Я думал, будет слышно.

Он поднялся и обтёр ладонь о порты.

– Кривая, скажи мне одну вещь как знахарка, а не как совесть.

– Спрашивай.

– Когда у человека отнимают ногу, – сказал Глеб, – он после ещё год чувствует пальцы, которых нет. Он ими шевелит, и они у него чешутся. Это оттого, что в нём осталась дорога, по которой шло от пальцев.

– Ну?

– А если человек ничего не чувствует, – сказал Глеб, – это значит, что дороги нет вовсе. Что резали не палец, а выше.

Аглая помолчала.

– Ты нынче про них не заплакал, – сказала она.

– Я нынче про них наряд переписал.

– И это тебя, стало быть, наконец укололо.

– Не укололо, – сказал Глеб. – Я это заметил. Разница есть.

– Есть, – согласилась Аглая. – Разница такая, что первое лечится само, а второе – нет.

Она поднялась и постояла на ступеньке.

– Боярчик, – сказала она. – Я тебе иглу дала.

– Знаю.

– Знаешь?

– Я утром спросил у Марфы, что пропало из твоей коробки, – сказал Глеб. – Игла, ложка костяная и корпии на два раза.

Аглая усмехнулась.

– И ты мне за это ничего?

– А что тебе за это? – сказал Глеб. – Ты сделала верно. Если они дойдут, у девки будет четверть часа и рука. Если не дойдут, игла ничего не стоит.

– Ты и тут посчитал.

– Я тут посчитал, – сказал Глеб, – потому что иначе мне надо было бы на тебя кричать, а от крика игла обратно не приедет.

Он пошёл к лесенке и на середине остановился.

– Кривая.

– Ну?

– Я не сказал Дмитрию, – проговорил он. – Он с утра тешет притолоку и не знает, что они ушли за чужим дитём, а его сын остался на Устье.

– И не говори.

– Он к вечеру сам увидит, что людей нет.

– Пусть к вечеру. – Аглая полезла наверх. – Ты, боярчик, нынче второй раз за день не сделал худого. Я это отмечаю вслух, чтоб ты слышал, что я не только ругаться умею.

***

До Гарей шли три ночи и два дня, и днём стояли.

Ефимка вёл не большаком и не гатью, а по-мужицки: прогонами, задворками деревень, вдоль опушек, где земля твёрже. Он был из-под Никольского, и до тринадцати лет гонял тут скот, и знал, где какой прогон выходит.

Таисья ехала второй и держалась.

Ноги у неё были обмотаны сухим, и в лаптях на портянку они не мокли, и всё равно к концу второй ночи каждый шаг с лошади на землю она делала, задержав дыхание.

На дневках Кузьма расседлывал одной рукой и не позволял помогать.

Гришка Стужин глядел назад.

Он глядел назад всякую четверть часа, отсчитывая про себя, как дед велел, и на второй день Таисья заметила, что он шевелит губами.

– Ты чего шепчешь?

– Считаю.

– Вслух не считай.

– Я про себя сбиваюсь.

– Тогда считай по лошади, – сказала Таисья. – Она у тебя головой мотает через раз. Досчитал до сотни мотков – оглянись.

Гришка попробовал и повеселел.

На третью ночь стали в ольшанике за Гарями, в трёхстах шагах от плетня, и Таисья пошла глядеть одна.

Она вернулась через час.

На страницу:
3 из 4