Хирург боярских кровей. Источник. Том 5. Финал
Хирург боярских кровей. Источник. Том 5. Финал

Полная версия

Хирург боярских кровей. Источник. Том 5. Финал

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Таисья кончила, вымыла руки в кадушке и легла на сеннике в сенях, укрывшись полушубком.

Она лежала и считала.

Девка. Значит, не Дмитриев малец. Значит, Игнатова.

Или другая девка, потому что девок в свете много.

Считать так было нельзя, и она это знала, и всё-таки сердце у неё пошло чаще, потому что если это Игнатова – то Дмитриев мальчишка где-то в другом месте, и ехать за ним будет некому и некогда.

Утром она встала до света, взяла Пелагеины вёдра и пошла к колодцу.

Колодец в Гарях был один, общий, у самого кабака.

На срубе сидел человек в мещанском кафтане и чинил ремень.

Он не был ни серым, ни орденским, ни на что не похожим. Немолодой, рыжеватый, с плоским лицом, каких на большаке по десятку на версту.

Таисья зацепила бадью и стала опускать.

Человек поднял голову.

– Тяжело тебе, – сказал он. – Дай подсоблю.

– Сама.

– Сама так сама.

Он вернулся к ремню.

Таисья вытянула бадью, перелила в ведро и стала опускать снова, и, пока опускала, посчитала на нём три вещи.

Что сапоги у него хорошие и по грязи не хожены.

Что ремень он чинит второй раз за одно место, а такое чинят те, кому надо сидеть и не привлекать глаз.

И что от кабацкого крыльца до сруба двадцать шагов, а он сел так, чтоб видеть и крыльцо, и оба конца улицы, и высокое крыльцо пятистенка через дорогу.

– Далеко ль тебе воду носить? – спросил человек.

– К Пелагее, – сказала Таисья. – Хлев ей чистила за ночлег.

– А, к рябой.

– К рябой.

– Она тебя за одну ночь до нитки отработать заставит, – сказал человек. – Ты у неё не задерживайся.

– Не задержусь.

Она подняла вёдра и пошла, и от тяжести повело плечо, и она нарочно не стала перехватывать, чтоб идти как ходят бабы, которые носят воду всю жизнь.

За спиной скрипнуло высокое крыльцо.

Таисья не обернулась. Она сделала ещё десять шагов, поставила вёдра в грязь, будто дух перевести, и присела поправить онучу.

С крыльца пятистенка сошла женщина в тёмном платке.

Она была лет двадцати пяти, худая, и держала за руку девочку годов пяти в новых валенках не по погоде.

Женщина довела девочку до нижней ступени, присела перед ней и стала завязывать ей платок под подбородком.

Завязывала она долго. Дольше, чем завязывают платок.

А сама, не подымая головы, глядела мимо ребёнка – на колодец, на человека с ремнём и на дорогу.

Таисья затянула онучу, встала, взяла вёдра и пошла.

Глава 2 Гари

В кабак Таисья вошла в четвёртом часу дня, когда там было пусто, и сразу пошла не к стойке, а к погребной двери.

Кабатчик был толстый, с больной поясницей, и держался за косяк.

– Тебе чего?

– У тебя погреб течёт, – сказала Таисья.

– Чего?

– Течёт у тебя погреб. У тебя от порога вниз мокрый след и по нижней ступени зелено. – Она показала подбородком. – Стало быть, вода стоит и бочки у тебя внизу преют. К Троице кислым запахнет, и все скажут, что ты в пиво воду льёшь.

Кабатчик отлепился от косяка.

– Ты кто такая?

– Прохожая.

– Прохожая, а в мой погреб глядишь.

– Я в него не гляжу, – сказала Таисья. – Я на порог гляжу. Порог у всех на виду.

Он поглядел на порог, потом на неё.

– Ну, положим, стоит вода. И что?

– А то, что я тебе её вычерпаю, песку принесу с берега, подсыплю и доски перестелю на подкладки. За два дня, за харч и угол. Плотником тебя не сделаю, но до осени простоит.

– Баба доски стелить будет?

– Доски стелить будет тот, кто их поднимет, – сказала Таисья. – Ты вон поясницу разогнуть не можешь. Ты и ведро не подымешь.

Кабатчик засопел.

– Языкатая.

– Языкатая, – согласилась она. – Зато дешёвая.

Он подумал, глядя на неё сверху, и махнул рукой.

– Черпай. Спать будешь в сенях, ко мне в горницу не суйся, я тебя знаю, вашего брата.

– Не сунусь.

– И чтоб к вечеру я тебя в общей не видел.

– Не увидишь.

Она вычерпала за первый вечер тридцать вёдер и выносила их через задний ход, во двор, и всякий раз, вынося, считала.

Двор был общий у кабака и у пятистенка, и разделял их плетень в полтора роста, а в плетне были воротца, и воротца эти не запирались, потому что кабатчик и брат его ходили друг к другу двадцать раз на дню.

Собака была одна, лохматая и старая, и лежала у кабацкого крыльца, и на Таисью зарычала первый раз и больше не рычала.

Задние ворота двора выходили в проулок, проулок – на выгон, выгон – к ольшанику, а за ольшаником в трёх верстах шла старая гать на север.

Двадцать вёдер она вынесла в правые ворота, а десять – в левые, и на левых нашла то, что искала: петли были новые, а столб старый, и столб этот стоял без подпорки и в грязи шатался, если налечь плечом.

Ночью она легла в сенях и посчитала ещё раз, и вышло у неё, что двор берётся.

Двор брался легко.

От этого ей стало совсем нехорошо, потому что она сюда шла не за тем, чтоб ей стало легко.

***

Про заставу она услышала снизу, из погреба.

Погреб был мелкий, в полтора роста, и пол кабацкой общей лежал над головой в четыре доски, и доски эти были стёрты сапогами до щелей.

Слышно было всё, вплоть до того, как ставят кружку.

Таисья черпала и слушала.

Сперва наверху ругались из-за соли. Потом кто-то пел. Потом сели двое, и один был приезжий, а второй – тот, что чинил ремень у колодца, и она узнала его по голосу с первого слова, потому что голос у него был плоский, как лицо.

– Что, воротились? – спросил плоский.

– Воротились, – сказал приезжий. – Третьего дня. Злые как черти.

– Далеко гоняли?

– На Сухово. – Приезжий засмеялся. – Стояли на гати, шесть ден мокли, а после снялись и всей девяткой пошли низом, потому что вести пришли, что подвода свернула на Сухово. Пришли туда – а там мужики картошку сажают. Ни подводы, ни колеи.

– Ну.

– Что ну. Старшой ихний сел на пень и сидел час.

Наверху заскрипела лавка.

– Стало быть, водили, – сказал плоский.

– Стало быть, водили.

– А кто водил?

– А это уже не моего ума, – сказал приезжий. – Это они сами будут разбираться. У них, слышь, порядок такой: коли весть пришла с двух концов и обе сошлись, а вышло враньё, – значит, оба конца ломать.

– Оба.

– Оба, – сказал приезжий с удовольствием. – Мне на посту сказывали: за такое не спрашивают, кто виноватее. Оба и всё, что при них.

Наверху помолчали.

– Долго они будут разбираться? – спросил плоский.

– Дён пять уже разбираются.

– Стало быть, скоро.

Таисья стояла в погребе по щиколотку в воде, с ведром в опущенной руке, и глядела в четыре доски над головой.

Пять дней.

Считать плотник начал шестого дня. Стало быть, нынче у него на плахе восемь зарубок, а завтра будет девять.

Она подняла ведро и понесла его наверх, и на верхней ступени переставила ноги так, чтоб не шаркнуть.

***

Девочку она увидела на другой день, у поленницы.

Та сидела на корточках, боком, привалившись головой к дровам, и держалась ладонью за ухо, и не плакала.

Таисья прошла мимо с ведром, вернулась и села рядом на чурбак.

– Тепло к нему держишь?

Девочка поглядела снизу.

– Чего?

– К уху тепло держишь, спрашиваю. Мамка велела?

– Она мне тряпку грела, – сказала девочка. – Тряпка стыла.

– Тряпка всегда стынет. Тряпкой глупо.

– А чем?

– Солью, – сказала Таисья. – Соль на сковороде калят, ссыпают в мешочек и держат. Она час не стынет.

Девочка подумала.

– У нас соли мало.

– На ухо надо с горсть. Горсть-то есть?

– Не знаю. Мамка не даст.

– Отчего не даст?

– Она ничего не даёт брать, – сказала девочка. – Она говорит, мы не свои.

Из-за угла вышла женщина в тёмном платке и остановилась.

Она не вскрикнула и не побежала. Она стояла и глядела, и по тому, как она поставила ноги, Таисья поняла, что бегать эта баба уже отучилась, а вот стоять между чужим и своим ребёнком выучилась крепко.

– Настя, – сказала женщина. – Иди в избу.

Девочка встала и пошла, держась за ухо.

Женщина осталась.

– Ты кто?

– Прохожая. У кабатчика погреб чиню.

– Ты с ней не говори.

– Я ей про соль сказала, – сказала Таисья. – У неё в ухе гноится. Ты слыхала, как она головой к дровам жмётся? Ей холодное к уху тянет, оттого что горит.

– Я знаю, что у неё в ухе.

– Знаешь, а тряпку греешь.

Женщина шагнула ближе.

– У меня, – сказала она тихо и часто, – мокрого места на дворе нету, куда бы я могла сесть с ней и никто не глядел. Ты мне будешь говорить про соль?

Таисья помолчала.

– Не буду, – сказала она. – Дай гляну ухо.

– Не дам.

– Тогда я тебе так скажу, а ты делай как знаешь. – Таисья поставила ведро. – Коли из уха потечёт – это хорошо, значит прорвало и жар спадёт. Коли не потечёт, а она перестанет на голос оборачиваться с той стороны и станет спать не на том боку – это худо, это внутрь пошло, и тогда ей надо лекаря, а не соль.

Женщина глядела на неё.

– Ты откуда это знаешь?

– Я при лекаре два года жила.

– Где?

– На севере, – сказала Таисья.

Женщина не изменилась в лице. Она просто перестала дышать на один вдох, и Таисья это увидела, потому что смотрела не на лицо, а на горло.

– Ступай отсюда, – сказала женщина.

– Уйду.

– Нынче ступай. Не завтра.

– Погреб не дочерпан, – сказала Таисья. – Уйду завтра, как все уходят. Уйду нынче – кабатчик станет спрашивать, отчего, и на всю улицу разнесёт, что прохожая сбежала. Тебе это надо?

Женщина стояла.

– Не надо, – сказала она.

– Ну вот и я так думаю.

Таисья подняла ведро и понесла его к воротам, и на середине двора женщина сказала ей в спину, негромко:

– Соли я возьму у Пелагеи. Она мне даст, я ей за то шерсть чешу.

– Возьми две горсти, – сказала Таисья, не оборачиваясь. – На два раза.

***

За ней пришли перед вечером.

Таисья выносила предпоследнее ведро, и женщина в тёмном платке стояла у воротец в плетне и держала их открытыми.

– Иди сюда.

– Мне ведро донести.

– Донеси и иди. – Она отступила, давая пройти. – Меня Устиньей звать. Тебе это знать незачем, а я скажу, потому что просить буду.

Заднюю избу топили по-чёрному, и потолок в ней был закопчённый, а окошко одно и затянуто пузырём. Девочка лежала на лавке, свернувшись, лицом к стене.

– Настя, – сказала Устинья. – Повернись.

Девочка не повернулась.

– Не трожь её, – сказала Таисья. – Пусть лежит как лежит. Свет дай.

Устинья зажгла лучину и встала с ней у изголовья.

Таисья села на край лавки, вытерла ладони о подол и подышала на них, потому что руки с улицы были мокрые и холодные, а барин всегда дышал на руки, прежде чем взять человека.

– Настя, – сказала она. – Я тебе ухо не трону. Я его только сверху погляжу.

Девочка молчала.

– Хочешь, я тебе руку дам подержать? Держи и жми. Как больно станет – жми сильнее, я пойму.

Маленькая горячая ладонь легла ей в руку и стиснула сразу, впрок.

Таисья отвела волосы от уха.

Раковина была красная и горячая. За ухом, на кости, вздулось мягкое, и когда Таисья тронула это мягкое мизинцем, девочка вскинулась и стиснула ей руку так, что хрустнули пальцы.

– Тихо, тихо. Всё, не трогаю.

Она подняла лучину ближе и заглянула внутрь.

В глубине, в ушном ходе, стояло белое.

– Устинья.

– Ну.

– Она на этом ухе спит?

– Не спит. Она на нём и лежать не может.

– А на голос с этой стороны оборачивается?

Устинья постояла.

– Нынче не оборачивалась, – сказала она. – Я думала, дуется.

Таисья положила ладонь девочке на лоб и подержала. Лоб был сухой и горячий, и жар шёл ровный, не гуляющий.

– Слушай меня и не голоси, – сказала она. – Соль ей больше не грей. Жар держится третий день, за ухом вздулось на кости, и белое видно. Оно копится и не выходит.

– Что делать?

– Тут надо резать, – сказала Таисья. – Не ухо. Прокалывать перепонку, чтоб гной вышел наружу. Это делают тонким, калёным, за один раз, и после два дня она спит. Барин наш это делал при мне трижды, и я держала.

– Ты сможешь?

– Нет.

Устинья опустила лучину.

– Я держала, – сказала Таисья. – Я не делала. Я ей ткну и оглушу её на всю жизнь, а то и хуже.

– А что хуже?

– Хуже – это когда оно не наружу пойдёт, а внутрь, под кость. Тогда через неделю у неё голова заболит по-настоящему, и её вырвет, и она заснёт и не проснётся.

Устинья села на пол у лавки.

– Через неделю, – повторила она.

– Может, и не через неделю. Может, прорвёт само, и потечёт, и всё обойдётся. Так бывает чаще, чем худо. – Таисья гладила маленькую руку большим пальцем. – Ты меня слушай дальше. Что можно нынче: тепло сухое к уху, но не жечь. Лук печёный, тёплый, к затылку и за ухо – он мягчит и тянет. Пить ей давай побольше, хоть насильно. И не клади её на здоровое ухо, клади на больное, чтоб текло вниз, коли потечёт.

– На больное?

– На больное. Ей будет противно, а ты клади.

– А ежели не потечёт?

– Тогда ей нужен человек с руками, – сказала Таисья. – И нужен он ей не через месяц.

Девочка разжала ладонь и заснула, и во сне у неё дёргалась щека.

Таисья встала.

Устинья сидела на полу и глядела снизу вверх, и лучина у неё в руке дрожала.

– Ты не травница, – сказала она.

– Не травница.

– Травница мне бы сказала про мышиный корень и про наговор. – Устинья говорила ровно, и оттого страшно. – Ты сказала «перепонка». Ты сказала «под кость». Ты держала.

Таисья пошла к двери.

– Погоди, – сказала Устинья.

– Мне погреб дочерпать.

– Погоди, я спрашиваю.

– Не спрашивай нынче, – сказала Таисья, взявшись за скобу. – Нынче нам обеим лучше, чтоб ты не спросила.

Она вышла.

***

Устинья пришла ночью.

Таисья спала в кабацких сенях на рогоже, у самой двери, и проснулась оттого, что дверь пошла тише, чем ходила у пьяных.

Она села и не стала шарить нож.

– Я одна, – сказала Устинья из темноты.

– Вижу.

– Как ты видишь, тут темно.

– Слышу, – сказала Таисья. – Одна дышит одним.

Устинья села на корточки у порога.

– Он тебя послал?

– Кто?

– Не ври мне, – сказала Устинья. – Я тут второй год живу и вру каждый день, я вранье слышу, как ты дыхание. Он тебя послал?

Таисья подумала две секунды.

– Меня никто не посылал, – сказала она. – Я сама пошла.

– Ты от него?

– От него.

Устинья закрыла лицо руками и посидела так, и не заплакала, и отняла руки.

– Он жив?

– Жив.

– Здоров?

– Здоров, – сказала Таисья. – Воду носит.

Устинья засмеялась беззвучно, страшно, одними плечами.

– Воду носит, – повторила она. – Ну конечно. Он и дома воду носил. Он ничего другого не умеет, у него руки к коромыслу приросли.

– Он умеет ещё, – сказала Таисья. – Он умеет молчать так, что его два года никто не поймал.

– Его поймали.

– Его поймал наш барин. Это разное.

Устинья утёрла лицо ладонью.

– Ты мне скажи одно, – сказала она. – Он им носит или он им перестал носить?

Таисья не ответила сразу.

– Перестал, – сказала она.

– Господи.

– Он сам выбрал. Его не неволили, его спросили.

– Спросили, – сказала женщина. – Спросили. – Она качнулась вперёд и назад. – У него дочь тут. Его спросили, а дочь тут. Что ж он ответил, дурак?

– Он ответил, что понесёт.

– Так он понёс?

– Он понёс ложь, – сказала Таисья. – И через четыре дня, а может, через три, у вас тут переменится всё.

Устинья перестала качаться.

– Стало быть, идут за нами.

– Идут.

– За мной или за ней?

– Не знаю.

– Знаешь, – сказала женщина. – За ней. Я им не нужна, я при ней сторож. Меня они и кормить бы не стали.

В сенях было тихо. За стеной кто-то ворочался на лавке и стонал во сне.

– Слушай меня, – сказала Таисья. – Двор ваш берётся. Я его два дня считала. Плетень глухой, воротца не запираются, собака старая и меня уже не облаивает, задние ворота на проулок, а столб у них шатается, я его плечом свалю. От проулка до ольшаника триста шагов, от ольшаника до старой гати три версты. Ночью, в темень, вас с ней можно свести за полчаса, и до свету никто не хватится.

Устинья слушала, не перебивая.

– А потом? – сказала она.

– Потом на гать и на север. Там наши.

– А потом?

– Что потом?

– А потом, – сказала Устинья, – через день на этой улице встанут серые и станут спрашивать, кто чинил погреб у кабатчика. И им опишут тебя, и всякий скажет, что прохожая была с севера, потому что я это слышала своими ушами, и Пелагея слышала, и девка твоя языкатая. И тогда они поймут не то, что я сбежала. Они поймут, что за мной приходили от Игната.

Таисья молчала.

– И тогда, – сказала Устинья, – они возьмутся за него по-настоящему. Не за то, что он соврал. За то, что мы у него из рук ушли. – Она наклонилась ближе. – Ты соображаешь, что я тебе говорю? Покуда я тут сижу смирно, я его держу живым. Не он меня. Я его.

– Он и без того не жилец, – сказала Таисья.

– Ты этого не знаешь.

– Я это видала. Я видала, как барин с ним говорил.

– Твой барин, – сказала Устинья, – всё, что мог, уже сделал: он моего мужика спросил вместо того, чтоб велеть. Мне от этого не легче ни на волос, а ему, я думаю, стало.

Таисья сжала кулак и разжала.

– Есть ещё одно, – сказала Устинья. – Про что ты не знаешь и я тебе скажу, потому что ты за этим шла.

– Говори.

– Тут не мы одни.

– Где не одни?

– В Гарях одни, – сказала Устинья. – А по уезду не одни. Прошлой осенью тут стоял мальчишка, годов восьми. Три недели стоял, при мне. Тихий такой, всё под лавкой сидел. После за ним приехали и увезли.

Таисья подалась вперёд.

– Куда?

– На Устье, – сказала Устинья. – На мельницу. Я слыхала, как хозяин с приезжим говорил на дворе: мол, отвези на Устье, там пусть кормится, там мельник ордену обязанный.

– Точно на мельницу?

– Точно на Устье, а мельница там одна, – сказала Устинья. – Я, девка, за два года выучилась слушать через стену лучше, чем в церкви.

Таисья сидела в темноте и считала.

Устье было в двух днях от Гарей в другую сторону, вверх по реке, и от северного двора туда выходило дней пять и ни одной дороги, которую бы держали свои.

– Ты его помнишь? – спросила она. – Мальчишку.

– Помню.

– Какой?

– Русый. Худой. Молчит. – Устинья помолчала. – У него на левой руке пальца не хватает, мизинца. Он говорил, отцу помогал тесать и не убрал.

Таисья медленно выдохнула.

– Это Дмитриев, – сказала она.

– Не знаю, чей. Мне не сказали.

– Это Дмитриев, – повторила Таисья. – Плотников сын.

Устинья встала.

– Тогда у твоего барина двое, – сказала она. – И оба врозь, за полсотни вёрст. Так их и разводят.

Она пошла к двери и у двери остановилась.

– Ты ему передай, водоносу моему, две вещи. Что мы живы. И что я на него не серчаю.

– Передам.

– Не передашь, – сказала Устинья. – Ты не дойдёшь до него с этим, у тебя другого много. Но ты соври, что передала.

Дверь пошла тихо, тише, чем у пьяных, и закрылась.

***

Наутро Таисья дочерпала погреб, натаскала песку с берега, перестелила три доски на подкладки и получила от кабатчика полтину и щи.

Уходить она собралась к полудню и нарочно собиралась на виду.

– Далёко? – спросил кабатчик.

– В северный город, к тётке.

– Дура, – сказал кабатчик. – Нынче на север не ходят.

– Отчего?

– Оттого, что там боярин с камнем сидит, и вокруг него, слышь, серые ходят кругами, как воронье. – Он поскрёб брюхо. – Мне третьего дня проезжий сказывал: две недели ещё, и там будет так, что мимо не пройдёшь.

– Мне не мимо, мне через.

– Ну и дура.

Она поклонилась и вышла.

На улице было пусто, шёл мелкий дождь, и от кабацкого крыльца до колодца было двадцать шагов.

На срубе сидел человек в мещанском кафтане.

Ремня при нём нынче не было. Он сидел просто так, положив руки на колени, и глядел на неё.

Таисья прошла мимо и поклонилась, как кланяются прохожие.

– Погоди-ка, – сказал человек.

Она остановилась.

– Уходишь?

– Ухожу.

– Погреб дочерпала?

– Дочерпала.

– Быстро, – сказал человек. – Я думал, ты дня четыре провозишься.

– Мне за четыре не платят.

Он покивал.

– А скажи, – проговорил он, – ты которой дорогой пойдёшь? Большаком или задворками?

– Большаком.

– Задворками короче.

– Мне не короче, – сказала Таисья. – Мне на большаке подвода попутная попадётся. Я с ноги сбилась, у меня онучи мокрые.

– Это верно, – сказал человек. – Онучи мокрые – самое последнее дело.

Он поглядел на её ноги, и Таисья стояла и позволяла глядеть.

– Ты вот что, – сказал он. – Ты, как пойдёшь, у крайней избы не срезай через огород. Там пёс злой.

– Спасибо, дядя.

– Не за что.

Она пошла.

Она шла по большаку, не оглядываясь, и считала шаги, и на трёхстах шагах поле кончилось и начался бугор, и с бугра дорога опускалась и Гари пропадали из виду.

На двухстах девяноста она услышала, как за спиной хлопнула кабацкая дверь.

Таисья не обернулась и там.

Она дошла до бугра, спустилась, прошла ещё сотню шагов вниз, где дорога шла в ольхах и её не было видно ни сверху, ни снизу, свернула вправо и легла в мокрый бурьян за корягой.

Полежала, считая своё дыхание, как считал при ней барин чужое.

Через четверть часа по дороге прошёл человек в мещанском кафтане.

Он шёл небыстро, руки держал в рукавах и глядел под ноги. Дойдя до поворота, он постоял, поглядел вперёд, на пустую мокрую дорогу, которая просматривалась на версту, и пошёл обратно.

Таисья пролежала в бурьяне ещё час.

Потом встала, обошла бугор низом, вышла на большак много ниже поворота и пошла на север, и шла до темноты, и до темноты ни разу не села.

Ей надо было донести до дому три вещи, и ни одну из них она бы теперь не отдала за место в чужом обозе.

Что дитё есть и оно Игнатово.

Что взять его нельзя.

И что второе дитё сидит на Устье, на мельнице, в пяти днях в другую сторону, и у него на левой руке нет мизинца.

Глава 3 Размен

Таисья пришла на четвёртый день, в сумерки, и пришла не с большака, а от гати, где вода шла уже по колено.

Её увидели с гребня и крикнули, и, покуда отворяли ворота, она успела перейти последние тридцать шагов и встать посреди двора.

Глеб вышел на крыльцо.

– Живая, – сказал он.

– Живая.

– Ела когда?

– Утром.

– Захар, скажи Марфе. – Глеб сошёл со ступеней. – Идём в горницу.

– Я тут скажу.

– В горнице теплее.

–Мне не надо теплее, – сказала Таисья. – Мне надо, чтоб при людях. Я четыре дня несла, я расплескаю, покуда ты меня рассаживать будешь.

Во дворе стояли и слушали. Захар, Марфа с полотенцем, двое стужинских, кузнец.

Глеб постоял и кивнул.

– Говори тут.

Таисья набрала воздуху.

– Дитё есть, – сказала она. – Дитё девка, годов пяти, звать Настей, при ней мать. Мать зовут Устинья. Она Игнатова.

Во дворе стало тихо.

Игнат стоял у поленницы с охапкой дров, и охапка эта поехала у него из рук, и он её не подхватил.

– Живы обе, – сказала Таисья громко и прямо ему. – Слышишь, водонос? Обе живы, я их руками трогала. Девка больная, а живая.

Игнат сел на корточки и стал собирать дрова, и собирал их долго.

– Дальше, – сказал Глеб.

– Дальше двор, – сказала Таисья. – Двор кабатчикова брата, пятистенок, общий с кабаком. Я в нём два дня чистила погреб и считала. Плетень в полтора роста, воротца в плетне не запираются. Собака одна и старая. Задние ворота в проулок, у них левый столб без подпорки, шатается, я его плечом свалю. От проулка до ольшаника триста шагов, от ольшаника до старой гати три версты.

– Люди?

– Хозяин, работник и мальчишка при лошадях. Кабатчик за плетнём, толстый, с поясницей, он и с лавки не встанет. Ночью на дворе никого.

– Псы у соседей?

– Двое, оба на цепях, оба на дальнем конце улицы.

Глеб слушал, не двигаясь.

– Сколько надо людей?

– Четверых, – сказала Таисья. – Из них двое на воротах и один при лошадях. Взять и увести – полчаса. До свету не хватятся.

– Хорошо считаешь.

– Я не кончила, – сказала Таисья. – Теперь второе, и второе хуже.

Она вытерла ладонь о полушубок.

– При них человек венца. Тот самый, при кабаке, кому ты одно слово должен сказать. Он сидит у колодца двадцать шагов от обоих крылец и глядит на оба конца улицы. Он меня заприметил на второй день, а на третий пошёл за мной по большаку.

– Догнал?

На страницу:
2 из 4