
Полная версия
История террора 1792-1794 гг. Том второй
ЛЕВЫЕ. — К порядку! Министр оскорбляет Собрание.
ПРАВЫЕ. — Министр прав.
ГЮАДЕ. — Председатель, не допускайте, чтобы достоинство Собрания унижалось.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. — Я снова спрашиваю министра внутренних дел: да или нет, приказывал ли он рассылать это постановление?
МИНИСТР. — Сударь, я не могу ответить «да» или «нет», не справившись о том, что делалось в моих канцеляриях.
ЖАНТИ, среди ропота Горы. — Я требую, чтобы эта сцена, недостойная Собрания, была прекращена.
ЛАПОРТ. — Что ж, пусть комиссия немедленно отправится в канцелярии министерства внутренних дел.
ГЮЙТОН-МОРВО. — Если министр будет продолжать молчать, его молчание должно быть сочтено признанием.
ДАВЕРУЛЬ. — Несколько декретов уже постановили, что министры отвечают письменно на вопросы Собрания.
РАЗНЫЕ ГОЛОСА. — Пусть министр поднимется к столу и подпишет «да» или «нет»; пусть пошлют за полицейским комиссаром, чтобы допросить господина министра!
В этот момент шум усиливается из-за появления постороннего лица, которое приближается к Террье-Монсьелю и шепчет ему несколько слов на ухо.
Несколько членов левой восклицают: «Арестуйте камердинера, который пришёл выручать своего господина!»
Арест немедленно производится стараниями депутата Калона; но под возгласы одобрения правых председатель приказывает освободить министерского служащего. Левые обвиняют председателя в нарушении регламента; председатель избегает объяснения, в третий раз возобновляя допрос министра внутренних дел.
МИНИСТР. — Когда я просил у Национального собрания позволения отвечать ему письменно, моим намерением не было ни уклоняться от вопроса, ни от ответственности, но дать ему ответ ясный, положительный и со знанием дела. Если Собрание питает недоверие, я попрошу его назначить комиссаров, чтобы они сами пришли в мои канцелярии; я покажу им мою переписку, ибо, если я отдавал приказы, они существуют в письменном виде. Моё намерение не в том, чтобы скрывать истину, а в том, чтобы показать её такою, какова она есть.
ИСНАР. — Всё это лишь преступная увёртка. Слишком долго играют декретами Законодательного корпуса. Требуют доказательств недобросовестности министров — так вот одно из них: молчание этого человека. Спрашивают, где изменники, — так вот один из них. — И он указывает жестом на Террье-Монсьеля.
Эта выходка вызывает со стороны правых самые живые протесты. Председатель может положить ей конец лишь призвав Иснара к порядку. Левые мстят, осыпая упрёками самого председателя. Министр внутренних дел встаёт, чтобы выйти. Депутаты бросаются преградить ему путь, громко требуя, чтобы он наконец ответил на заданные ему вопросы. Но председатель, поддержанный большинством Собрания, уставшего от столь долгого скандала, посылает пристава открыть ему проход[8].
V
Вспомним, что король отказался санкционировать декрет, изданный 8 июня по неконституционному предложению Сервана о создании лагеря под Парижем, но счёл нужным сам предложить набор сорока двух новых батальонов и их сосредоточение в Суассоне.
Однако некоторые муниципалитеты совершенно не посчитались с королевским вето. Они набрали свой контингент и, казалось, были расположены направить его на столицу. Министр внутренних дел счёл нужным 30 июня обратиться к директориям департаментов с циркуляром, приглашая их предписать мировым офицерам, национальной жандармерии и всякой публичной силе наблюдать и в случае необходимости рассеивать всякое скопление вооружённых людей, движущихся без реквизиции или законного разрешения за пределы своей территории, даже если бы они ссылались на намерение отправиться в Париж[9].
Законность этого циркуляра оспорить было нелегко, ибо он опирался на право короля противиться преждевременному исполнению декрета, которому он отказал в санкции. Но затруднение можно было обойти: решили узаконить прибытие федератов в Париж, не совершая слишком прямого посягательства на бесспорные права исполнительной власти. 2 июля докладчик военного комитета Бопюи предложил проект декрета в семнадцати статьях, одобрявший формирование сорока двух батальонов; после доклада потребовали его напечатания и отсрочки. Таким образом, были соблюдены приличия по отношению к королевской власти, и можно было отныне открыть свои батареи. Несколько минут спустя, от имени чрезвычайной комиссии Двенадцати, Лакюэ[10] читает декрет, который, по его собственным словам, «не нуждался в развитии»[11]. Он предписывал меры, которые парижский муниципалитет должен был принять при ближайшем прибытии национальных гвардейцев, направляющихся к столице.
Декрет был составлен искусно; слово «федераты» в нём не произносится; говорится лишь о гражданах, которых любовь к Конституции и свободе побудила отправиться в Париж. Эти граждане будут использованы, поскольку они оказались собранными, либо для усиления резерва, предназначенного прикрывать столицу, либо для увеличения численности действующей армии. Таким образом, признаётся принцип сбора, но делается вид, что возвращаются к королевским намерениям, объявляя самые тщательные предосторожности, дабы присутствие федератов не послужило предлогом для беспорядков.
При проходе через Париж граждане национальные гвардейцы должны будут записаться в муниципалитете, который выдаст им билеты на военный постой, действительные до 18 июля.
Те из них, кто прибудет до праздника Федерации, останутся, чтобы присутствовать на нём. Те, кто прибудет после 14 июля, не смогут продлить своё пребывание свыше трёх дней; они будут последовательно направляться в Суассон, где всё должно быть приготовлено для их приёма.
Тотчас после чтения этого проекта, срочность которого Собрание декретирует, один из членов левой, Мазюйе, имеет неосторожность напомнить о циркуляре министра внутренних дел и потребовать, чтобы дополнительная статья формально отменила его, дабы национальные гвардейцы, находящиеся в пути, не подвергались ни беспокойству, ни оскорблениям, но повсюду получали почести, подобающие друзьям и братьям.
Лакюэ спешит прервать незадачливого оратора, заметив ему, что самое верное средство предотвратить действие министерского письма — это просто-напросто проголосовать декрет. Даверуль просит слова, чтобы возражать[12], но ему отказывают, и Собрание, желающее любой ценой избавиться от вопроса, который уже месяц его волнует и докучает, спешит принять декрет и распорядиться немедленно представить его на королевскую санкцию, а затем разослать с чрезвычайными курьерами по восьмидесяти трём департаментам.
Не нужно было быть пророком, чтобы легко предсказать, что якобинцы найдут тысячу предлогов удержать в Париже, по крайней мере, тех федератов, которые покажутся расположенными содействовать их планам восстания. Однако король без возражений санкционировал пагубный декрет. Ни он, ни его советники не увидели, не захотели увидеть, чем был по существу этот законодательный акт. Разве не был он в действительности формальным отрицанием всего, что говорилось и делалось от имени королевской власти в течение месяца; молчаливым согласием с требованиями, которые явилась предъявить 20 июня с оружием в руках парижская чернь; освящением дерзкой инициативы, проявленной некоторыми якобинскими муниципалитетами, направившими своих федератов на Париж вопреки всем законным предписаниям?
То, что Петион и муниципалитет совершили 20 июня, король и Собрание только что повторили 2 июля: узаконение сборищ сделало возможным нарушение королевского жилища; узаконение сосредоточения федератов в Париже должно было чрезвычайно облегчить вторжение в Тюильри и низвержение монархии.
«Батальоны уже в пути, — говорили Собранию и королю, — необходимо урегулировать это нарушение закона, поскольку воспрепятствовать ему невозможно». Обе власти уступили, таким образом, силе свершившегося факта — тому магическому зеркалу, которое ловкие люди заставляют сверкать перед глазами всех, кого хотят обмануть и ослепить.
VI
Доклады, неоднократно затребованные от министров, были переданы в чрезвычайную комиссию Двенадцати. Многочисленные петиции, адреса, доносы разного направления, ежедневно прибывавшие из Парижа и из департаментов, также передавались ей. Из этой массы запутанных, противоречивых документов она должна была составить картину положения Франции. Она разделила свою работу на две части и назначила двух докладчиков, принадлежавших один к правой, другой к левой. Действуя таким образом, неужели комиссия надеялась возобновить в разгар революции состязания риторов афинской площади и заставить спокойно вести перед французским народом прения «за» и «против» в великом процессе, который уже несколько месяцев волновал всех?
30 июня Пасторе и Жан Дебри представили от имени Двенадцати общую картину положения и ряд мер, которые надлежало принять в случае опасности для отечества. Хотя оба говорили от имени одной и той же комиссии, оба оратора вложили в свои доклады идеи и стремления партий, к которым каждый из них принадлежал.
Пасторе перечислял бедствия, тяготевшие над Францией: одни естественно вытекали из великой революции, другие не зависели от неё; эти проистекали из поведения конституционных властей, те — из поведения граждан... Быстро скользнув по июньским событиям, для которых он сумел добиться нескольких слов осуждения, он объявил, что впоследствии будут предложены различные меры, способные исправить плачевное положение вещей. Будут восполнены пробелы уголовного кодекса. Будут обузданы эксцессы трибун; представители получат отличительную одежду. Что касается армии, то её можно будет скорее привести в состояние сопротивления врагу, если Собрание пошлёт в неё комиссаров[13], уполномоченных не командовать и не исполнять функции, принадлежащие лишь агентам исполнительной власти, но проверять, каково состояние снабжения, и собирать все сведения, необходимые для надзора за административными действиями и для составления хороших военных законов; ещё будет тщательно рассмотрено, следует ли сохранять за генералами право петиций.
Что касается религиозных смут, докладчик обещал, что в самом скором времени будет подготовлен новый закон взамен того, который государь отказывался санкционировать; он объявил также о декрете, имеющем целью не уничтожить народные общества, разрешённые Конституцией, но помешать им прямо или косвенно препятствовать действиям конституционных властей.
Доклад Пасторе был настоящей гомилией, не приводившей ни к какому выводу и оставлявшей всё в безнадёжной неопределённости, программой, сжато излагавшей предметы, которыми чрезвычайная комиссия и Собрание под её влиянием должны были бы последовательно заняться на досуге. Но когда наступит этот досуг? Позволят ли стремительно нараставшие события оптимистически настроенным законодателям время разъяснить, обсудить и разрешить все вопросы, только что столь благодушно перечисленные?
Хотя оратор старался держать весы ровно между всеми партиями, смягчая их взаимные провинности, хотя он употребил в своей картине положения королевства лишь тусклые краски и полустёртые тона, левые хотели отказать его докладу в самой банальной чести — рассылке по восьмидесяти трём департаментам. Потребовались прения и голосование, чтобы её добиться.
VII
Гораздо более чётким и резким был доклад Жана Дебри, которому было специально поручено поставить главный вопрос момента — вопрос об опасности для отечества.
Депутат Горы представил Собранию девять весьма положительных, весьма энергичных статей, которые, как мы скоро увидим, будут обращены в закон.
По предложению Верньо обсуждение обоих докладов было отложено до 2 июля; но из-за разных происшествий оно могло возобновиться лишь 3-го. Собрание получило накануне официальные депеши и частные письма, извещавшие об отступлении Северной армии. Люкнер отходил к Лиллю и Валансьену, потому что, как он говорил в своём донесении, он не нашёл в Бельгии обещанной ему народной симпатии и не мог более держаться против слишком многочисленного врага. Военные необходимости заставили французскую армию при отступлении сжечь предместья Куртре. Все находились под гнётом впечатлений, произведённых этими печальными известиями и обвинениями в измене, которые якобинцы уже бросали против нескольких генералов Северной армии, когда, едва открылось заседание, увидели, как Верньо медленно поднимается по ступеням трибуны.
Ах! если бы в этот миг ему дано было проникнуть сквозь завесы, скрывавшие будущее — увы! столь близкое; если бы он мог догадаться, что повстанцы 10 августа и палач 21 января придут сделать логические выводы из посылок, которые он собирался изложить; если бы он мог услышать самого себя, последовательно произносящего от имени Законодательного собрания и Конвента отрешение от власти, заточение и смерть Людовика XVI! Ах! если бы некая волшебная сила вдруг развернула перед его глазами кровавые катастрофы, свидетелем, участником и жертвой которых суждено было стать ему самому и его друзьям, — он, конечно, отступил бы. Но человек осуждён идти вслепую через лабиринт жизни и видеть пропасть, разверзшуюся под его ногами, лишь в то самое мгновение, когда он в неё падает.
Верньо в этой знаменитой речи, настоящем обвинительном акте республики против монархии, по мастерству и патетике поднимается до высоты прекраснейших образцов, завещанных нам древностью; красноречием он не уступает ораторам, некогда произносившим Филиппики и Катилинарии; но громом своего слова он поражал не коварного политика и не дерзкого заговорщика — он поражал честного короля, слабого и нерешительного, питавшего отвращение к крови и в последний момент, вместо того чтобы пролить её, отдавшегося в руки своих врагов.
Жирондистский депутат быстро входит в суть дела:
«Наши армии отступают, освещая своё отступление пожаром Куртре. Всякое движение наших войск, кажется, приостановлено в тот самый момент, когда австрийцы грозят вторгнуться на северную границу, а пруссаки спешат к Рейну. Внутри страны брожение непрестанно растёт, ввергая нацию в страшный кризис. Что должно делать Собрание? Что предписывает ему необходимость? Что позволяет Конституция? Вот что намерен рассмотреть представитель народа, невозмутимый перед штыками, как и перед клеветой».
Верньо резко оставляет неопределённые фразы; он позволяет потоку своего красноречия устремиться вплоть до трона и затопить монархию.
«Именем короля французские принцы пытались поднять против нации все дворы Европы; ради отмщения за достоинство короля был заключён Пильницкий договор и образован чудовищный союз между венским и берлинским дворами; ради защиты короля увидели мы, как в Германию устремились под знамёна мятежа бывшие роты телохранителей; ради помощи королю эмигранты добиваются и получают службу в австрийских армиях и готовятся терзать грудь своей родины; чтобы присоединиться к этим доблестным рыцарям королевской прерогативы, другие рыцари, исполненные чести и щепетильности, покидают свой пост перед лицом неприятеля, изменяют присяге, похищают кассы, стараются развратить солдат и полагают свою славу в трусости, клятвопреступлении, подкупе, воровстве и убийствах! Против нации, или, вернее, против одного Национального собрания, и ради сохранения блеска трона король Богемии и Венгрии ведёт с нами войну, а король Пруссии движется к нашим границам: именем короля свобода подвергается нападению, и если бы удалось её ниспровергнуть, то вскоре империя была бы расчленена, чтобы возместить расходы союзных держав. Наконец, все бедствия, которые стараются нагромоздить над нашими головами, все те, которых нам надлежит страшиться, — одно лишь имя короля служит им предлогом или причиной».
Определив таким образом положение, Верньо далее действует уже не категорическими утверждениями, а намёками и гипотезами:
«Если бы против ста тысяч австрийцев, ста тысяч пруссаков были выставлены лишь отряды в десять, в двадцать тысяч человек; если бы необходимые приготовления для отражения близкого вторжения совершались слишком медленно; если бы меры, принятые, чтобы остановить врага в сердце страны, не были одобрены; если бы один из генералов, командующих обороной, был подозрителен, а другой принуждён не побеждать; если бы, наконец, случилось так, что Франция утонула бы в крови, чужеземец господствовал бы в ней, Конституция была бы поколеблена, контрреволюция стояла бы у порога, а король сказал бы вам в своё оправдание:
„Правда, враги, раздирающие Францию, утверждают, что действуют лишь для восстановления моей власти, которую они считают уничтоженной, для отмщения за моё достоинство, которое они считают поруганным, для возвращения мне королевских прав, которые они считают утраченными. Но я доказал, что я не их сообщник. Я повиновался Конституции, которая формальным актом предписывает мне противиться их предприятиям, ибо я двинул свои армии в поход; правда, эти армии слишком слабы, но Конституция не определяет степень силы, которую я должен был им дать; правда, я собрал их слишком поздно, но Конституция не указывает времени, когда я должен был их собрать; правда, резервные лагеря могли бы их поддержать, но Конституция не обязывает меня создавать резервные лагеря; правда, когда генералы победоносно продвигались по неприятельской территории, я приказал им остановиться, но Конституция не предписывает мне одерживать победы, она даже запрещает мне завоевания; правда, мои министры непрестанно обманывали Национальное собрание относительно численности, расположения войск и их снабжения… но Конституция ставит их назначение в зависимость лишь от моей воли, и нигде она не предписывает мне дарить моё доверие патриотам и прогонять контрреволюционеров; правда, Национальное собрание издало полезные декреты, а я отказался их санкционировать, но я имел на это право… Правда, наконец, деспотизм готов вложить мне в руки свой железный скипетр, я раздавлю вас им, вы будете пресмыкаться, я накажу вас за дерзость желать быть свободными; но я сделал всё, что предписывает мне Конституция; от меня не исходило ни одного акта, который Конституция осуждает. Посему непозволительно сомневаться в моей верности ей и в моём усердии к её защите“».
Бешеные рукоплескания прерывают оратора.
Тотчас возобновляя свою страшную гипотезу, он диктует ответ, который нация была бы вправе дать, если бы её король заговорил с ней таким языком:
«О король! Вы, конечно, полагали вместе с тираном Лисандром, что истина не лучше лжи и что людей надобно забавлять клятвами, как забавляют детей камешками; вы лишь притворялись, что любите закон, дабы сохранить власть, которая послужила бы вам для его попрания; Конституцию — дабы она не низвергла вас с трона, на котором вам нужно было остаться, чтобы её уничтожить; нацию — дабы обеспечить успех ваших вероломств, внушив ей доверие; можете ли вы ныне обмануть нас лицемерными уверениями? Нет, нет, человек, которого великодушие французов не могло тронуть, человек, которого одна лишь любовь к деспотизму могла сделать чувствительным, вы не исполнили воли Конституции! Вы более ничто для этой Конституции, которую вы недостойно нарушили, для этого народа, которого вы столь подло предали».
Громовые рукоплескания раздаются неоднократно и надолго мешают Верньо продолжать. Наконец оратор завершает свою речь заявлением, что он ещё верит в примирение тех, кто в Риме, и тех, кто на Авентинском холме; он предлагает объявить отечество в опасности, возложить на министров ответственность за все внутренние и внешние опасности, направить королю послание твёрдое, достойное, энергичное, без несвоевременных упрёков — не манифест войны, но призыв к единению.
Всё Собрание было, так сказать, покорено всемогущим словом великого жирондистского оратора. Печатание и рассылка его речи по департаментам голосуются без малейшего возражения. Лишь Камбон роняет фразу, выдающую истинные намерения левой: «Я требую, — говорит он, — чтобы в печатном тексте всё, что господин Верньо сказал в гипотетической форме, было изложено утвердительно; ибо мы должны говорить народу правду, а все предположения господина Верньо суть истины». Так крайняя левая чуть ли не упрекала в слабости того, кто только что нанёс смертельный удар монархии; она словно корила его за то, что он не провозгласил восстание и не ударил без малейшего промедления в набат 10 августа.
VIII
Матьё Дюма сменяет Верньо на трибуне.
Чтобы отвечать такому противнику в подобный момент, действительно требовалось мужество, и предшествовавшие нам историки, кажется, недостаточно подчеркнули заслугу конституционного оратора, пытавшегося рассуждать перед собранием, увлечённым страстью. Речь Дюма, без сомнения, гораздо менее красноречива, чем речь Верньо, но он произнёс её среди частых перерывов, довёл до конца спокойно и завершил с достоинством.
Дюма старается доказать, что нынешние министры не могут считаться ответственными за дурной исход военного плана, задуманного их предшественниками; что вето, наложенное на лагерь двадцати тысяч, не остановило планомерного увеличения армии; что отказ санкционировать закон о священниках не является причиной религиозных смут; что король действовал в отношении эмиграции так, как ему надлежало.
— А бегство в Варенн? — кричат слева; — а вето на декрет против эмигрантов?
Дюма тем не менее продолжает заявлять, что гипотеза о тайном сговоре конституционного монарха с эмигрантами — клевета. Затем он прямо переходит к похвале Лафайету, этому герою свободы, которого, не колеблясь, сравнивает с Вашингтоном и который, подобно своему соратнику и образцу, быть может, призван испить до дна чашу народной неблагодарности. В заключение он требует: 1) предварительного вопроса об ответственности, которую Верньо хотел возложить на министров; 2) отправки послания королю и обращения к французам.
Когда Матьё Дюма сходит с трибуны, правые рукоплещут. Но левые издают иронический ропот и даже взрывы смеха. Конституционалисты требуют, чтобы речь их друга также удостоилась чести печатания. Поставленное на голосование, это предложение отклоняется после двух сомнительных проверок. У Собрания были две меры и двое весов: предоставив нападению самую широкую гласность, оно отказывало в ней защите. Такова часто бывает справедливость партий.
4 июля Жан Дебри представил окончательную редакцию декрета, объявленного чрезвычайной комиссией.
Собрание оставляло за собой право объявить отечество в опасности, и притом без необходимости королевской санкции; акт Законодательного корпуса становился исполнимым немедленно.
Как только председателем будут произнесены эти сакраментальные слова: «Граждане, отечество в опасности!» — все конституционные власти во всех частях королевства должны были заседать непрерывно, все национальные гвардии призывались в распоряжение, все граждане обязаны были заявить об имеющемся у них оружии и боеприпасах.
Всякий человек, француз или иностранец, проживающий или путешествующий во Франции, обязан был носить трёхцветную кокарду; всякое лицо, носящее знак мятежа, подлежало преследованию перед обычными судами и наказанию смертью.
Этот декрет был немедленно принят, а обсуждение других мер общей безопасности, в частности министерской ответственности, было отложено на следующий день.
В этот день Торне, конституционный епископ департамента Шер, явился изложить ясно и без недомолвок взгляды Горы. Оставив в стороне ораторские предосторожности, которыми жирондистский оратор облёк свою мысль, он открыто обвинил короля в том, что тот является опорой мятежных священников и попирает декреты Законодательного корпуса под защитой своего вето. Опасности для отечества, по его словам, столь велики, а измены исполнительной власти столь вопиющие, что Собрание, взяв на себя диктатуру, должно было руководствоваться единственно правилом: «Спасение народа — высший закон». — «Конституция или смерть!» — кричат ему справа. — «Это всё равно что сказать, — отвечает Торне, — смерть народа посредством Конституции, лишь бы не спасти народ мерами неконституционными, но временными».
Правые при этих словах поднимаются все как один и требуют, чтобы оратор был призван к порядку; но тот, не смущаясь, говорит последовательно об эфорах Спарты, о диктаторах Рима, о протекторе Англии и заключает тем, что после объявления отечества в опасности Собрание должно оставить за собой право принимать такие иные меры, какие обстоятельства могли бы сделать необходимыми.
Пасторе и Воблан бросаются на трибуну и обличают речь Торне как доказательство союза между аристократами Кобленца и внутренними смутьянами. Маранс добавляет, что шесть недель назад Торне заявил ему, что для спасения народа надобно закрыть книгу Конституции, чтобы Национальное собрание захватило все власти, а если найдутся непокорные, то перенестись на юг, дабы иметь Луару между ними и собой[14]. Это разоблачение вызывает всеобщее негодование. Епископ Шера хочет объясниться, но выкрики мешают ему продолжать, и Собрание декретом лишает его слова. В этот момент приходит послание, в котором Людовик XVI заявляет, что при приближении годовщины дня, когда на алтаре отечества был заключён союзный договор между королевской властью и нацией, он считает необходимым дать армиям залог единения двух властей, возобновляющих один и тот же обет — жить свободными или умереть; он объявляет, что отправится на Марсово поле, среди депутатов, принять присягу французов. Королевское послание встречается рукоплесканиями большинства. Но было предопределено, что ни один шаг несчастного монарха не найдёт милости у Горы: она с живостью подхватывает место, где Его Величество выражает желание принять присягу федератов, и заявляет, что это притязание неконституционно.






