Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– Это адреналин, вот и все. Что у вас с дыханием? Вы слишком интенсивно дышали?

– Нет. Просто что-то с сердцем. Я дышу как-то… не так… и мне везде нехорошо.

Он прислушался к моему сердцу. Прижал мне два пальца к груди. Потом перестал улыбаться.

– Вы принимаете наркотики?

– Нет!

– Раньше принимали?

– Было дело, пробовал. Но на этой неделе – нет. Я, правда, много пил.

– Vale, vale, vale[4], – сказал доктор. – Вам нужен максимум диазепам[5]. Больше я вам ничего не могу предложить, – это звучало весьма внушительно – с учетом того, что реплика была от доктора из страны, где диазепам продается запросто, как парацетамол или ибупрофен. – Он вам поможет. Честное слово.


Я лежал и представлял, что таблетки работают. В какой-то момент паника будто бы уменьшилась до состояния просто сильной тревоги. Но этот миг условного расслабления вызвал новый приступ паники. И дальше – лавина. Все вдруг как будто резко отодвинулось от меня – как в сцене из «Челюстей», когда Броуди сидит на пляже и внезапно замечает акулу. Я лежал на диване, но меня в буквальном смысле куда-то уносило. Словно смывало дальше и дальше, прочь от реальности.

Убийца

В наши дни самоубийство – в том числе в Великобритании и Штатах – является наиболее частой причиной смерти: каждый сотый умерший покончил с собой.

Согласно данным Всемирной организации здравоохранения, суицид убивает чаще, чем рак желудка, цирроз печени, колоректальный рак, рак груди и болезнь Альцгеймера. А поскольку большинство тех, кто совершает суицид, страдает от депрессии, именно депрессия является самой смертоносной болезнью на планете. Она убивает больше людей, чем все виды насилия – войны, терроризм, домашнее насилие, разбойные нападения и перестрелки – вместе взятые.

Самое поразительное, что депрессия является настолько тяжелым недугом, что из-за нее люди убивают сами себя так, как не делают при других заболеваниях. И при этом многие до сих пор не считают, что депрессия – это настолько страшно. Если бы они так не думали, то не говорили бы всего того, что осмеливаются говорить.

Вещи, которые говорят людям с депрессией и не говорят людям с другими жизнеугрожающими состояниями:

– Да брось. Ну да, я знаю, что у тебя туберкулез, но могло бы быть и хуже. Никто же не умер.

– Да, я знаю, колоректальный рак – это тяжело, но попробуй поживи с человеком, который им болеет. Елки-палки. Кошмар.

– О, Альцгеймер? Ага, давай, расскажи мне. У меня он постоянно бывает.

– У всех временами случается проказа.

– А, менингит. Так ты просто возьми себя в руки.

– Да, да, у тебя нога горит, но неужели, если ты будешь постоянно о ней говорить, это тебе как-то поможет?

– Ладно. Ладно. Согласен. Да, у тебя не раскрылся парашют, и ты теперь падаешь со скоростью сто пятьдесят миль в час. Но есть же и плюсы. Ты вообще мог бы оказаться в Америке, а там вечно какие-то перестрелки.

Отрицательный эффект плацебо

Я был идиотом.

Я пошел окружной дорогой.

Мой путь к уверенному выживанию не был ни быстрым, ни легким, ни целесообразным. Что мне стоило бы сделать – это, разумеется, не позволять от меня отмахиваться. Я должен был настаивать. Я должен был подбирать подходящие лекарства. Я должен был начать терапию. Я должен был более вдумчиво разобраться, что же происходит в моей голове. Но я не стал. Долгое время даже не пытался.

Например, я только через двадцать лет – когда началась ковидная пандемия – начал общаться с психотерапевтом на регулярной основе, раз в неделю. Именно он помог мне протрезветь, когда я в очередной раз сорвался. Затем я выяснил – когда психотерапевт порекомендовал мне обратиться к психиатру, – что я не нейротипичен. Еще в школе считалось, что у меня есть некоторые «особые потребности» в определенных сферах, но только в сорок лет мне поставили диагнозы «аутизм» и «СДВГ» и я наконец понял, о каких особых потребностях шла речь. И мне оставалось только гадать, каким объемом депрессии и паники я обязан эмоциональному выгоранию из-за постоянных безуспешных попыток вписаться в окружающий мир.

В общем, когда психотерапевт был мне нужен, я к нему не обращался. Я звонил по телефонам доверия. Ходил к врачу. Как-то так. Если честно, терапию мне и не предлагали, да я и не мог бы ее себе позволить: ограниченный и привилегированный доступ к терапии – это катастрофическая проблема, выходящая далеко за пределы Великобритании. К тому же из-за своей агорафобии я вряд ли бы согласился даже на бесплатную (и на вообще любую) терапию. Каждый выход из дома выматывал меня, как будто я пробегал два марафона подряд. И я не преувеличиваю. Вот что, по-моему, людям особенно трудно понять. Когда ты болен, тяжело не только обратиться за помощью, но и добраться до нее. Есть финансовые, экономические, психологические, социальные барьеры, и все их нужно как-то преодолеть, как-то с ними разобраться.

Причем то же самое происходило и с лекарствами. Это сейчас я спокойно отношусь к препаратам. Нужно принять таблетку – например, от головной боли или СДВГ, – я иду и принимаю. А в те времена у меня была аллергия на саму перспективу принимать лекарства. Надо было бы изучить вопрос глубже, но после печального опыта с диазепамом я не стал этого делать. И если уж совсем начистоту – то я, оглядываясь назад, даже не вполне уверен в том опыте.

В книге «Обман в науке» Бен Голдакр указывает, что «эффекту плацебо подвержены все, в том числе и вы. Ваше тело обманывает ваш разум. Вам нельзя доверять»[6]. Это правда, причем она работает в обе стороны. В худшие из времен, когда депрессия и паническое расстройство одновременно были со мной ежедневно и круглосуточно, меня пугало все на свете. Я в буквальном смысле пугался собственной тени. Если я достаточно долго смотрел на что-нибудь – туфли, подушку, облако, – то в какой-то момент начинал видеть внутри этого объекта зло, отрицательную энергию, и живи я в более суеверную эпоху, то решил бы, что это Дьявол. Но больше всего я боялся, что препараты, или что угодно еще (алкоголь, нехватка сна, внезапная новость, массаж или слово «Ибица»), могут изменить состояние моего сознания.

Позднее, когда тревога чуть отступала, я регулярно начинал увлекаться алкоголем. Этой мягкой и теплой подушечкой между тобой и реальностью, на которой так уютно устраиваешься, что совсем забываешь о грядущем похмелье. После важных встреч я как-то вдруг оказывался в баре, пил там в одиночку весь вечер и едва успевал на последний поезд до дома. Но в 1999 году я был весьма далеко от возвращения к этому относительно приемлемому уровню ненормальности.

Ирония в том, что именно в упомянутый период мне сильнее всего было нужно, чтобы работа моего мозга наладилась, но при этом активно вмешиваться в эту работу мозга мне не хотелось. Не потому, что я не хотел улучшений, а потому, что я не особо верил в возможность улучшения – или в то, что оно вероятнее ухудшения. А ухудшение пугало. И поэтому я застрял в совершенно пессимистической убежденности насчет своего мозга, что любая таблетка может разве что ухудшить мое самочувствие. Так что я стараюсь искать что-то оптимистичное в своих записках. Потому что пессимизм не только однажды чуть не убил меня, но также был ошибочной позицией.

И да, мне кажется, проблема отчасти заключалась именно в отрицательном эффекте плацебо противотревожных препаратов. Я принимал диазепам и впадал в панику, а как только лекарство начинало давать даже малейший эффект, паника усиливалась. Даже если эффект был положительным. Так что дело было не в таблетках. Как минимум – у меня не было способа проверить, в таблетках ли. Потому что причина была во мне.

Под дождем без зонтика

В общем, антидепрессанты и противотревожные препараты в то время нагоняли на меня страх. На меня в целом все нагоняло страх. Причем оттого, что их названия – флуоксетин[7], венлафаксин[8], пропранолол[9], зопиклон[10] – напоминали имена киношных злодеев, было ничуть не легче.

Единственные таблетки, которые я принимал и от которых мне становилось немного лучше, были снотворным. Всего одна упаковка: мы купили ее еще в Испании, где все аптекари носят обнадеживающие белые халаты и разговаривают как настоящие врачи. Кажется, таблетки назывались дормидин[11]. Заснуть они мне не помогали, но я хотя бы мог бодрствовать без всепоглощающего ужаса. Или хотя бы чуть отстранясь от этого ужаса.

Снотворное помогло мне хоть как-то собраться, чтобы уехать домой. Я помню наш последний день в Испании. Я сидел за столом и молчал, а Андреа объясняла ребятам, с которыми мы жили и работали, Энди и Доуну, что мы возвращаемся домой.

Они были приятными людьми. Нравились мне. С ними всегда было легко, хотя мне и казалось, что мы из разных миров. Они были богаче, старше, вечно зависали со знаменитостями. Видимо, там я просто чувствовал себя не в своей тарелке, особенно после целой зимы дрянных подработок в телемагазине после универа. Андреа же пользовалась у них уважением. Причем вполне заслуженно. У меня была пара-тройка полезных навыков, которые сгодились бы для работы, но самооценка к ним не относилась. К тому же я слишком много пил. А вот Андреа была полезной. Работала у них офис-менеджером. Именно поэтому Энди и Доун разрешили нам у них жить (правда, только в последнее лето – первый год мы снимали дешевую квартирку с тараканами в Сан-Антонио). Так что хоть нам и мало платили, но у нас имелось жилье. Причем гораздо лучше, чем любое, которое нам было по карману. Возможно, этот факт тоже подогрел мой комплекс неполноценности – что мы жили в таком месте, которое не могли себе позволить, и это была совершенно не моя заслуга.

Они устраивали крупнейшую серию мероприятий на Ибице – «Манумиссию» – которая начиналась как маленькая вечеринка в гей-квартале Манчестера несколько лет назад, а в итоге превратилась в нечто вроде средиземноморской «Студии 54»[12]. К 1999 году она стала эпицентром клубной культуры, притягивающим клабберов со всей Европы. Место было стопроцентно инклюзивное: там, под одной крышей, собирались представители всех полов, классов, национальностей и сексуальных ориентаций. Простые работяги из маленьких городишек вроде моего тусовались вместе со старыми хиппи, дрэг-квин и модниками из Лондона и Парижа. Цирк единения, ныне вымерший, когда всем хотелось на танцпол, а не в VIP-зону. Возможно, все это было утопией для искусственно измененного состояния сознания, но ощущалась она как идеальный праздник. И при том что я был человеком скромным, привязанным к распорядку и рутине, меня втянуло в этот демонстративный эскапизм. Когда-то мне казалось, что я попал в рай. Теперь одна лишь мысль о потоках музыки и толпах тусовщиков казалась кошмаром.

Но Энди и Доун не хотели, чтобы Андреа уезжала:

– Почему вы не можете остаться? С Мэттом все будет в порядке. Выглядит он нормально.

– Не нормально, – отвечала Андреа. – Он болен.

Я не был – по крайней мере, по стандартам Ибицы – наркоманом. Я иногда мог покурить марихуаны или занюхать дорожку кокаина, а в юности пробовал экстази, грибы и амфетамин. Я всегда как будто хотел выйти за пределы своего сознания, занимаясь этим неосознанным самолечением, или же как-то заполнить дыру на месте самооценки, или компенсировать те свои состояния и отклонения, о которых сам не знал.

Я все-таки был в большей степени алкоголиком. Вечным студентом, который все время проводил в уличном киоске по продаже билетов, читал всякие легкие романы (подрабатывая продавцом билетов, я познакомился с одним фокусником из Ливерпуля по имени Карл, и он принес мне несколько романов Джона Гришэма в обмен на Маргарет Этвуд и Ницше) и подбухивал. Но я не принимал наркотиков и не пил ничего алкогольного в тот день, когда мне стало плохо. Я вообще до этого целый месяц не прикасался к наркотикам – правда, накануне я выпил, но немного. Всего бутылку вина. Но при этом я бы очень хотел не пить ничего крепче кофе, всю свою жизнь. Я жалел обо всех выпитых за последний месяц бутылках «Винья Сол» и стаканах водки с лимоном, обо всем, что вдохнул через нос, о каждой сунутой в рот таблетке МДМА, обо всем, что выкурил, о том, что нормально не завтракал и недостаточно спал.

– На больного он не похож.

У Доун на лице еще сверкали блестки после неизвестно где проведенной ночи. Эти блестки меня тревожили.

– Простите, – слабо выдавил я, сожалея, что моя болезнь не особо заметна.

Чувство вины прилетело ударом молота.

Я принял еще одну таблетку снотворного, потом дневную дозу диазепама, и мы поехали в аэропорт. Вечеринка закончилась – окончательно и бесповоротно. А с ней, как мне казалось, и моя жизнь.

Жизнь

За семь месяцев до того, как проглотить первую таблетку диазепама, я сидел в офисе одного рекрутингового агентства в центральном Лондоне.

– Как вы себе представляете дальнейшую жизнь? – спросила агент.

У нее было вытянутое и серьезное лицо, как у статуй с острова Пасхи.

– Не знаю.

– Видите ли вы себя в продажах?

– Возможно, – соврал я.

У меня было легкое похмелье. (Мы жили рядом с пабом. Три пинты светлого и один-два «черных русских» были моим ежевечерним стандартом.) Я очень смутно представлял себе дальнейшую жизнь, но работа в продажах в мои планы точно не входила.

– Если честно, ваше резюме дает о вас весьма туманное представление. На последнее назначенное вам собеседование вы не смогли явиться по причине болезни…

Я тогда надел костюм и галстук, но не смог даже зайти в рекламное агентство из-за сильнейшей тревоги и низкой самооценки, поскольку был уверен, что эта должность слишком хороша для меня – что у меня нет к ней способностей, что я выгляжу, разговариваю и веду себя совершенно неправильно, – хотя я любил рекламу, постоянно придумывал какие-то рекламные ролики. Сейчас я задним числом думаю: с учетом того, что от страха я даже был не в состоянии позвонить в дверь, как я мог не догадываться о своих ментальных проблемах?

– А ваша магистратура в равной степени как отталкивает, так и привлекает работодателей. Но сейчас апрель. Не сезон выпускных. Так что мы обязательно должны вам что-то подобрать.

И она была права.

Дружеский треп

Меня взяли продавать рекламные площади – если точнее, то продавать рекламные площади продавцам рекламных площадей – в «Пресс-газету» в Кройдоне. Моим начальником стал австралиец по имени Иэн, он же и разъяснил мне основы продаж.

– Ты знаешь, что такое ВИЗА?

– Банковская карта?

– Чего? Нет. ВИЗА. Внимание, Интерес, Запрос, Активность. Четыре этапа телефонного разговора. Сперва завоевываешь внимание собеседника, потом вызываешь интерес, потом помогаешь ему сформулировать запрос, а потом он предпринимает активные действия для его выполнения.

– Понял.

А потом он ни с того ни с сего заявил:

– У меня гигантский пенис.

– Что?

– Видишь? Твое внимание я уже привлек.

– То есть мне надо говорить про пенис.

– Нет же. Я для примера.

– Ясно, – ответил я и уставился в окно на тусклое серое кройдонское небо.

На самом деле, я так и не подружился с Иэном. Да, он звал меня «присоединиться к парням» в обед, а потом на пинту пива и партию в бильярд. Они все сально шутили, обсуждали футбол и унизительно отзывались о своих подружках. Отвратительно. И весь этот дружеский треп, и все это дерьмо. Мне лет с тринадцати не бывало так неловко в компании. План – у нас с Андреа – был такой: как-то так разобраться с нашими жизнями, чтобы не пришлось следующим летом снова ехать на Ибицу. Но однажды в обеденный перерыв я ощутил внутри такую тоску, будто мне на душу набежала туча. Я в буквальном смысле не смог бы вынести еще час звонков каким-то людям, которые не хотят, чтобы им звонили. Я ушел с работы. Просто встал и вышел. Я был неудачником. Я облажался. У меня не было никаких перспектив. Я скользил по наклонной, подставляясь болезни, которая уже поджидала меня в сумраке. Но я этого не осознавал. Или не принимал во внимание. Я просто думал о побеге.

Бесконечность

Человеческое тело больше, чем кажется.

Новейшие исследования в науке и технике подтверждают, что на самом деле физическое тело – это целая вселенная. Каждый человеческий организм состоит из примерно тридцати триллионов клеток. В каждой из этих клеток примерно такое же количество атомов. То есть – множество отдельных частиц.

Однако бо́льшую часть времени мы не ощущаем эту почти бесконечность своей физической структуры. Мы воспринимаем свою физическую сущность упрощенно, крупными деталями – ноги, руки, кисти, ступни, торс, голова. Плоть, кости.

Нечто похожее происходит и с нашим разумом. Чтобы справиться с самим существованием, он все упрощает. Сосредотачивается на одном явлении за раз. А депрессия – это как квантовая физика мыслей и чувств. Она раскрывает то, что обычно скрыто. Она препарирует и тебя, и то, что ты всегда знал. И оказывается, что мы не только состоим из материи вселенной, но также обладаем ее широтой и сложностью. Возможно, эволюционные психологи правы. Мы, люди, слишком развиты. Цена за то, чтобы стать первым видом, достаточно разумным для понимания космоса, может заключаться в способности также ощутить всю тьму этой безграничной вселенной.

Надежда, которая не сбылась

Мои родители встретили нас в аэропорту. Они стояли и ждали – усталые, счастливые и встревоженные одновременно. Мы обнялись. Поехали домой.

Мне стало лучше. Мне стало лучше. Я оставил своих демонов на Средиземноморье, и меня отпустило. Я все еще пребывал под действием снотворного и диазепама, но они мне больше не были нужны. Мне просто нужно было домой. Мне нужны были мама и папа. Да. Мне стало лучше. Меня еще немного потряхивало, но в целом стало лучше. Мне стало лучше.

– Мы так беспокоились, – сказала мама, и потом добавила еще восемьдесят семь вариаций на эту же тему.

Она обернулась с пассажирского сиденья, посмотрела на меня и улыбнулась, и эта улыбка вышла какая-то кривая, а в маминых глазах стояли слезы. И тут я все почувствовал. Это бремя матери. Бремя того, что я – неудавшийся сын. Бремя обращенной ко мне любви. Бремя того, что я всех разочаровал. Бремя того, что я – надежда, которая должным образом не сбылась.

Люди должны это понять. Когда говорят о самоубийстве, люди считают, что это эгоистично, потому что рядом всегда есть те, кто тебя любит. Но депрессия все извращает. Мне чертовски повезло, что у меня такие родители и партнерша. Я не представляю, как бы справился без них. Просто не представляю. У многих нет рядом таких людей. Они были не идеальны, не всегда скрывали раздражение, могли временами тупить, не были экспертами – но они были рядом. Даже при наличии финансовых проблем родители внятно дали понять, что мы можем какое-то время пожить под их крышей. У них самих хватало сложностей – и рабочих, и обычных бытовых, это было никак не скрыть, но они были рядом. И теперь, пусть даже задним числом, я безгранично им за это благодарен.

Однако депрессия может перевернуть вверх дном даже это, потому что она вообще все переворачивает вверх дном. И даже благо она превращает в отраву. Например, ты можешь решить, что ты всех обременяешь. Что ты всех бесишь. Что ты тянешь людей на дно. Что им и всему миру без тебя будет лучше. То есть даже любовь может стать проклятием в свете безжалостных прожекторов отчаяния.

Но.

Именно в тот момент мне было лучше. Я пребывал в некотором раздрае, но это и понятно. Притом – существенно лучше. На меня еще можно было надеяться. Я мог бы дожить до девяноста семи лет. Мог бы стать юристом, или нейрохирургом, или альпинистом, или даже директором театра. У меня все было впереди. Еще не вечер. Еще не вечер.

А за окном стояла ночь. И дорожный указатель: «Ньюарк, 24». В Ньюарке я вырос, туда же и возвращался. В маленький городок с населением сорок тысяч человек. Из этого места я всегда хотел выбраться, а теперь возвращался именно туда. Но это меня устраивало. Я вспоминал детство. Думал о плохих и хороших днях в школе, о своей вечной битве за самооценку. 24. Мне было двадцать четыре. Дорожный указатель казался мне знаком судьбы. «Ньюарк, 24». Мы знали, что так и будет. Только моего имени не хватало.

Я помню, как мы ужинали за кухонным столом, и я говорил мало – ровно столько, чтобы показать, что я в порядке, что не сошел с ума и не впал в депрессию. Я был в порядке. Я не сошел с ума и не впал в депрессию.

Кажется, мы ели пирог с рыбой. Кажется, его специально для меня приготовили. Такое уютное блюдо. Мне было хорошо. Я сидел за столом и ел пирог с рыбой. Была половина одиннадцатого. Я спустился вниз, в туалет, включил свет, потянув за шнурок. Санузел, помнится, был в темно-розоватых тонах. Я пописал, я смыл, и я заметил, что у меня в голове что-то происходит. Словно набежало облако, словно сменилось физиологическое освещение.

Мне стало лучше. Мне стало лучше. Но стоит же подпустить хоть крупицу сомнений. Это как капля чернил – она падает в стакан с чистой водой, и вода тут же темнеет. И спустя миг после того, как я заметил, что со мной не все в порядке, пришло осознание, что я все еще очень сильно болен.

Циклон

Сомнения похожи на ласточек. Они носятся друг за другом и сбиваются в стаи.

Я уставился на себя в зеркале. Я смотрел и смотрел на свое отражение, пока не перестал себя узнавать. Я вернулся за стол, сел и никому не сказал, как себя чувствую. Сказать о своих чувствах означало вызвать в себе еще больше таких же чувств. Вести себя нормально означало чувствовать себя чуть более нормально. Я вел себя нормально.

– Ой, посмотрите на часы! – сказала вдруг мама с излишним энтузиазмом. – Мне же завтра в школу.

(Она работала учителем начальных классов.)

– Иди ложись, – ответил я.

– Да, идите, Мэри, – добавила Андреа. – Мы сами себе постелем.

– Можно спать в его комнате, там кровать и матрас на полу, но, если хотите, можете сегодня занять нашу, – предложил папа.

– Не нужно, – ответил я. – Мы справимся.

Папа легонько сжал мое плечо и собрался к себе.

– Я рад, что ты с нами, – сказал он.

– Да. Я тоже рад.

Плакать не хотелось. Во-первых, я не желал, чтобы он видел мои слезы, а во-вторых, если бы я расплакался, мне бы стало только хуже. Так что я не стал плакать. Я пошел спать.

А на следующий день я проснулся, и как навалилось. И депрессия, и тревога – все сразу. Люди описывают депрессию как груз – что в целом верно. Она ощущается и как физическая тяжесть, и как метафорическая, эмоциональная. Но мне кажется, слово «груз» не вполне описывает то, что ощущал я. Я лежал на матрасе на полу – предварительно настояв, чтобы Андреа спала на кровати, причем не из рыцарских побуждений, а потому, что в нормальном состоянии я бы так и сделал, – и мне казалось, что меня подхватил циклон. Другим людям, со стороны, в следующие несколько месяцев я казался чуть заторможенным, чуть более медленным, чем обычно, но в моей голове все происходило непрерывно и невыносимо быстро.

Мои симптомы

Вот еще кое-какие из моих ощущений:

• Как будто в зеркале отражаюсь не я.

• Почти болезненное покалывание в руках, груди, горле и затылке.

• Неспособность вообразить хоть какое-то будущее (будущего вообще не было – у меня так точно).

• Страх, что я сойду с ума и меня отправят в психушку, в камеру с мягкими стенами и в смирительной рубашке.

• Ипохондрия.

• Боязнь разлуки.

• Агорафобия.

• Постоянное ощущение ужаса.

• Умственное истощение.

• Физическое истощение.

• Чувство собственной бесполезности.

• Тяжесть в груди и временами – боль.

• Ощущение падения, когда я стою на месте.

• Боль в суставах.

• Внезапные приступы немоты.

• Потерянность.

• Потливость.

• Невыразимая тоска.

• Чрезмерные сексуальные фантазии (страх смерти вроде бы часто уравновешивается мыслями о сексе).

• Чувство какой-то оторванности, будто я выпал из другой реальности.

• Потребность быть кем-то или чем-то другим.

• Потеря аппетита (я за четыре месяца похудел почти на тринадцать кило).

• Внутреннее потряхивание (я называл это дрожью души).

• Ощущение, будто у меня вот-вот случится паническая атака.

• Ощущение, будто я дышу слишком разреженным воздухом.

• Бессонница.

• Постоянное высматривание признаков того, что я а) вот-вот умру и б) сойду с ума.

• Нахождение таких знаков и вера в их истинность.

• Потребность куда-то идти, причем очень быстро.

• Странные дежавю и воспоминания о событиях, которых не было. Со мной, по крайней мере.

• Сужение и периферическое затемнение поля зрения.

• Желание отключить образы из ночных кошмаров, которые временами на меня накатывали, стоило закрыть глаза.

На страницу:
2 из 3