40 мгновений
40 мгновений

Полная версия

40 мгновений

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

А Димка, тем временем, в больницу поехал, рану свою боевую латать. И вот в больнице этой… Нет, друг мой, ты не подумай, что я в нашем городе играю роль соглядатая, и что я сорвался тогда с бара и тоже в больницу полетел, чтобы не упустить ничего. Нет, о том, что было в больнице, я достоверно узнал от своего товарища-медика Мити, который Димке бровь в тот день и зашивал. И, прежде чем я продолжу рассказ, я бы не хотел, чтобы ты думал, что я любитель собирать сплетни, потому что всё это уже никакие и не сплетни, а историческое достояние нашего города, о котором тебе поведает любой его житель. Так вот.

Приволокли, значит, полицейский с Васькой Димку в больницу. Мите его оставили, а сами вышли — поговорить. Митя на него взглянул и обомлел. Волосы взъерошены, половина лица в крови, рубаха вся в красную крапинку. И такой у него вид несчастный и побитый был, словно он только вернулся с проигранного по его вине сражения, что впоследствии повлекло к полной победе врага. «Ну что тут у нас, — сказал Митя скорее для того, чтобы тишину нарушить». А Димка сидит, молчит, только всхлипывает изредка. «Не бойся, — говорит Митя, — до свадьбы заживет». А Митя-то доктор первоклассный, свое дело знает. Так Димку заштопал, что теперь даже и шрама почти не видно. Да так увлекся своей работой, что подмоги заметил только когда нитку уже обрезал. «А это у тебя что? — спрашивает Митя». Димка уже успокоился, в себя почти пришел, брови свои подбитые нахмурил и говорит: «Подмоги это». Митя не расслышал, а переспросить постеснялся. Спросил только можно ли посмотреть. Димка ответил: «Можно». И вот Митя мне и рассказывает: «Смотрю я, значит, на приблуду эту его и понять ничего не могу. Вижу, что что-то не так, а что именно — не знаю. И даже не в самой приблуде дело; я, как человек больше тяготеющий к человеческой физиологии, чем к новшествам современных технологий, сразу заприметил, что дело тут в самой ноге, а не в приблуде ее окружавшей. Дай-ка, думаю, отойду для лучшего обзора; делаю пару шагов назад и снова смотрю. Поначалу думал, что с очками что-то; снял, протер, снова надел — то же самое. Димка-то парень здоровый, хоть и худой, но высокий, а ноги его будто с мальчишки какого сняли и ему прикрепили; брюки подвернуты несколько раз; ступни утопают в непомерно больших ботинках. Подхожу я к нему и говорю: «А вы, молодой человек, спортом каким-нибудь занимаетесь?» Он на меня такими глазами посмотрел, что я подумал: не обидел ли я его чем? Уже и извиняться надумал, а он как выпалит: «Я не приемлю насилие над своим телом». И давай мне что-то рассказывать, то про магазин, то про спортсменов. Я, честно говоря, мало что из этого понял; меня больше занимали его ноги. И вот, в эмоциональный пик его монолога, я взял иголку (право не знаю даже, что на меня нашло) и легонько ткнул через штанину ногу. Потом на него глядь — ноль внимания, только еще больше распаляться стал. Я еще раз, чуть посильнее, — тык. А он посмотрел на свои ноги в приблудах этих, схмурился весь и говорит: «Эх вы! А еще доктором зоветесь. Чего же вы с моими ногами забавляетесь?» — «Разве вы, — говорю, — ничего не…» — «С моими ногами полный порядок, доктор, — он постучал по своим подмогам так, как похлопывают по бокам любимую лошадь, — и порядок будет и впредь, вы уж не переживайте». Потом он с каким-то надменным злорадством впился взглядом в мои ноги и сказал: «Вам бы тоже, доктор, стоило бы призадуматься; пока вы по кабинету расхаживали, я заметил, что вы припадаете на левую ногу». Тут по человеческой логике мне следовало бы возмутиться, или оскорбиться даже, но я, друг мой, испугался, сильно испугался. Положил я иголку на стол, сказал Димке, чтобы подождал пару минут, а сам за глав.врачом побежал. Ну, думаю, случай небывалый, авось и премию какую выпишут. Да только как вернулся я с глав.врачом, который всё отнекивался, ссылаясь на занятость, а от Димки уже и след простыл. «И чего ради, — сказал тогда недовольно глав.врач, — вы меня со своими фантазиями и шуточками от работы отвлекаете? Доиграетесь, Дмитрий Иванович, до выговора дошутитесь». И ушел».

Уж не знаю: это ли всё стало причиной для Димкиной дальнейшей метаморфозы или нет; да только он после этого на свои подмоги с жадностью и даже с каким-то остервенением накинулся. Матушка его говорила, что он в них даже в душ стал ходить, а потом и спать прям в них же. А потом и вовсе дома появляться почти перестал, иногда и ночевать не приходил. И стали видеть Димку во всех районах города, будто в один и тот же час. Он после завода уже не ходил на своих подмогах, а бегал, как марафонец какой. Только и успевали заметить его улыбающуюся, надменно злорадную физиономию, потом оборачивались, — а его уже и нет.

«И чего он всё носится, — говорили в городе, — ему что, заняться больше нечем?» — «А я слышал, что он и на завод ходить перестал». — «Ну еще бы! На заводе же за станком стоять нужно. Как же он в своих подмогах на месте устоит?» — «А мне кажется: дурачится он просто, вот и всё». — «Матушку его жалко. Куда ж она теперь за ним угонится? Считай: сына потеряла». — «Дурачится? Он на прошлой неделе вокруг дома инвалидов битый час круги наматывал. Это по вашему значит дурачиться?» — «Нет, не доведет это всё до добра. Чувствую, что не доведет». И люди разбредались по своим домам. На город опускалась ночь, и только скрип Димкиных подмог нарушал ее тишину.

Но в один день всё изменилось. Этот день и стал роковым в жизни Димки Петрова. Стоял прекрасный, солнечный, августовский субботний вечер. Солнце, что нещадно обжигало днем непокрытые головы горожан, в этот вечер еще раньше уходило за горизонт, бросая последние лучи на городскую площадь, куда уже выбралось большинство жителей. Кто-то, стоя у фонтана, мило беседовал со знакомыми; кто-то, сидя на лавочке, кормил запоздалых голубей; а кто-то, заложив руки за спину, окидывая взором прелестный пейзаж уходящего лета, неторопясь прогуливался ради вечернего моциона. И каждый, прислушиваясь к своему потаенному чувству, таясь от других, а порой и от самого себя, ощущал необъяснимое волнение, и неизбежно приходил к одной и той же мысли: что-то не так. Может, солнце сегодня греет уже не так, как вчера? Или листья на деревьях вдруг побледнели? А может и я сам, постарев на день, чуточку переменился. Но невдомек им — праздно беседавшим, сидевшим на лавочке и гулявшим для моциона, — что истинная причина их волнений заключалась не в солнце, не в листьях и даже не в них самих; и невдомек им было то, что человек склонен быстрее забывать то, что находится на поверхности памяти, прямо как человек, что ищет очки, которые носит у себя на носу.

И я, друг мой, в тот дивный вечер не пренебрег выйти на общую прогулку. И я, беседуя об отвлеченных вещах с товарищем у фонтана, ощущал скрытую перемену. Вдруг, нарушив приветливый ропот, чей-то голос крикнул: «Димка. А Димка-то где?» Все внезапно замолчали. Но молчание это продлилось недолго. Это имя, словно волной накрыло всех присутствующих, смыв всякий налет с их подозрений. «Точно, — сказал кто-то в толпе, — и где его носит? Каждый божий вечер здесь скрипел. Неужто устал наконец?» Все собрались у фонтана, буквально опьяненные этой волнительной переменой. Каждый высказывал свои предположения. Помню озадаченное лицо того самого полицейского, что, видимо, уже тогда что-то смутно подозревал; несколько раз он порывался вставить слово в общее переплетение голосов, но каждый раз его кто-то перебивал. Так и не успел он высказать свою мысль, потому что откуда-то со стороны неожиданно послышался нечеловеческий крик, скорее даже вопль. Все голоса разом стихли; глаза устремились в сторону страшного звука. Какая-то рядом стоящая со мной женщина вскрикнула, и крик ее, будто поглощенный приближающимся воплем, сразу же заглох; быстрым движением обеих рук, не глядя, она развернула детей, что стояли возле нее, на сто восемьдесят градусов. Недокуренная сигарета стлев до конца, обожгла мне пальцы, и только скинув бычок на асфальт, я заметил, что тела детей повернулись, а взгляд остался на том же месте.

Тем временем, оставив позади стороннюю тропинку, молодые березки и деревянные пустые лавочки, изо всех сил отталкиваясь от шероховатого асфальта разодранными в кровь на локтях и ладонях руками, медленно продвигался к фонтану тот самый Димка Петров. После каждого натужного толчка, когда его тело перемещалось на несколько сантиметров вперед, он громко и протяжно, крепко зажмурив глаза, принимался кричать. И что-то подсказывает мне, что даже пролетающая над верхушками деревьев птица, уловив этот крик своим чутким слухом, могла почувствовать, что боли в нем нет и в помине. Не было боли и в его стиснутых зубах, и в слезах, что ручьем лились из глаз, оставляя мокрые борозды на пыльных щеках. Во всем этом было что-то пострашнее, намного страшнее боли.

Когда он приблизился еще немного, оцепеневшие, не в силах сдвинуться с места люди (и я в том числе), заметили за Димкой волочащиеся по земле рваные брюки, будто ради приличия натянутые на пояс, и только в момент напряженного движения обессиленного тела в них можно было увидеть что-то отдаленно напоминающее человеческие ноги.

Первым опомнился полицейский; он подбежал к Димке и, попытавшись его поднять, случайно задел рукой то, что находилось под брюками; тогда он тут же брезгливо отпрянул, как от какого-то многолапого насекомого. «Она исчезла, — кричал Димка, — исчезла навсегда!»


В баре остались только двое друзей и мужчина неопределенных лет за стойкой, который всё еще цедил единственный стакан пива. Хозяин, стоя на том же месте, то и дело поглядывал на часы: пора было закрываться.

— Неужели это и вправду всё было?

— А я тебя когда-нибудь обманывал?

— Никогда!

Когда дверь за друзьями закрылась, мужчина за стойкой допил свое пиво, и его старческий лик озарился молодой улыбкой.


Январь 2025г.

Перед картами

В комнате было ужасно накурено. Густой серо-сизый дым, что медленно выходил из кончиков сигарет, казалось, не поднимался к потолку, а сразу зависал в воздухе, образуя такую плотную завесу, что на нее невольно хотелось опереться. Единственное окно было плотно закрыто и занавешено шторой; под потолком висела тусклая лампочка без плафона, свет от которой, с трудом пробиваясь сквозь сигаретный дым, не доставал до углов небольшой комнаты. Прямо под ней, за круглым столом, сидели трое молодых человек в ожидании четвертого. Один из них, огромными ладонями, тасовал колоду игральных карт; его губы, на грубом, словно выточенном из камня лице, крепко держали тлеющую сигарету. Оперевшись локтями о стол, здоровяк занимал чуть ли не всю его половину.

— Он мне еще тысячу должен, — сказал он, оставив колоду в покое, а сигарету в зубах.

— Не смеши меня, — ответил толстяк с большим носом и пухлыми щеками, сжимающими уголки губ, от чего те принимали такую форму, словно он посылал вам воздушный поцелуй; толстыми пальцами одной руки он держал сигарету, а другой вытирал платком беспрестанно выступающий на лбу и шее пот.

— Я разве похож на шутника?

— Все мы знаем твои фокусы, — сказал толстяк, убрав платок и глубоко затянувшись, — как у тебя по чистой случайности или великому везению к концу игры оказываются именно те карты, что спасают тебя от проигрыша, а остальных топят с головой.

Здоровяк сжал губы чуть сильнее и смял фильтр сигареты.

— Это называется — мастерство, — сказал он.

— Мастерство? Нет, ты слышал? — толстяк обратился к парню в очках с такими юными, почти мальчишескими чертами лица, что казалось, ему нельзя не то что курить, а выходить из дома позднее десяти часов вечера; но он курил, курил наравне со всеми, и на обращение толстяка лишь кивнул, мягко улыбнулся и снова задымил сигаретой. Толстяк рассмеялся. — Он называет это мастерством; видать, ты сызмальства уже мастер. Помню, как ты принес в школу крапленую колоду и сказал: давайте сыграем, ребята, кто проиграет, тот будет делать за меня домашнее задание; да не бойтесь, сказал ты, когда на тебя все уставились, я, считайте, в первый раз в жизни карты в руки взял, да и если я проиграюсь, то ваше домашнее задание — мое. И что ты думаешь, — он снова обратился к парню в очках, — за одну перемену, он выбил себе освобождение от домашних заданий на целую неделю. Вот уж действительно — мастерство.

— Это была шутка, — сказал здоровяк, щурясь от дыма почти стлевшей сигареты.

— Так ты всё-таки шутник? — с трудом раздвигая щеки, губы расплылись в улыбке; не глядя, толстяк смял бычок в пепельнице.

Здоровяк, метнув в него взгляд серо-холодных глаз, чиркнул спичкой и задымил новой сигаретой.

— А еще, — сказал парень, которому с виду надлежало находиться в это время дома, — мне рассказывал наш одноклассник, как он проиграл ему свой обед в столовой. Вот он тогда намучался: ведь семь уроков, да еще факультатив. На физике с голодухи чуть двойку не схлопотал, — он аккуратно стряхнул пепел и глубоко затянулся.

Толстяк рассмеялся, откинувшись на стуле и чуть не завалившись с ним на пол.

— Еще факультатив, — его щеки казались вдвое шире, — и с голодухи двойку. Это какая же...

— И всё равно он мне тысячу должен, — сказал здоровяк, выпустив две стремительные струи дыма из носа.

Под затихающие раскаты смеха, толстяк расстегнул вторую пуговицу серой рубашки, что постепенно темнела от затылка к пояснице.

— А может две? — сказал он. — А то одной тысячи как-то маловато для такого мастера, как ты.

— Никакого мухлежа не было. Ты же был тогда, — здоровяк повернулся к парню в очках, и пепел упал на стол, — а ты в своих телескопах, небось, ничего не упускаешь.

Юнец положил сигарету на край пепельницы, поправил очки и снова взял ее.

— Нет, — сказал он, — тут ты что-то путаешь, меня тогда не было. В тот день матушка затеяла генеральную уборку, так я с губками, тряпками, ведрами чуть ли не до самой ночи проносился, так умаялся, что ни о какой игре и картах не было сил и думать, так и завалился спать, когда еще десяти не было. Следующим утром только глаза насилу по будильнику открыл, а она, матушка, уже заходит и говорит: ты убираться-то вообще собираешься? Опять всю ночь прошлялся.

Толстяк снова расхохотался, повалился на стол и чуть не снес полную пепельницу.

— Генеральная, — говорил он сквозь смех, — вот генеральная уборочка выдалась до самой ночи, — он хотел затянуться сигаретой, но новая волна смеха выбила ее из его пальцев. — Слушай, — сказал он, чуть отдышавшись, — в клининговую контору тебе путь заказан. И да, — он посмотрел на здоровяка, который раскуривал новую сигарету, — кажется, кому-то еще необходимы телескопы.

Парень в очках выпускал дым через довольную ухмылку.

— Я не виноват, — сказал здоровяк, — что он не умеет играть.

— Ах, ты не виноват, — сказал толстяк, обмахиваясь газетой, — точно, извини, совсем забыл, что ты невинное, безгрешное существо, — он ухмыльнулся, — считай святой человек. И как я только посмел ставить тебе что-то в вину?

— Согласен, — сказал парень в очках.

— Ты на что намекаешь? — здоровяк повернулся к нему.

— Ясно на что… — юнец осторожно потрогал не до конца заживший шрам над бровью.

— Но он первый задел меня плечом.

— Да, — сказал толстяк, бросил газету и затянулся сигаретой, — а еще он первый упал физиономией на твой кулак. Случайно. Споткнувшись. А так неплохой малый, если бы не такой неуклюжий.

Парень в очках, забыв о потухшей сигарете, потирал шрам.

— А еще, — продолжал толстяк, — дай зажигалку. Спасибо. А еще, готов поспорить, ты не знал о том, что неподалеку притаилась целая орава его дружков, которые, тоже, конечно же, изъявили свою неудержимую охоту потереться лицами о костяшки твоих пальцев. И как они между собой только не подрались за первенство в очереди?

— Я защищал вас, — сказал здоровяк.

— Защищал? — толстяк ухмыльнулся. — Вот защитничек нашелся, — он потушил сигарету, — даже не знаю, что бы мы без тебя делали. Да от такого защитника, пожалуй, еще защитник нужен.

— А что я по твоему должен был делать? — спросил здоровяк. — Начать хныкать? — он посмотрел на парня в очках.

Тот шарил по карманам в поиске новой пачки сигарет.

— А зачем нужно было сразу завязывать драку? — спросил он. — Неужели нельзя было договориться мирным путем?

— Ага, — ответил здоровяк, закуривая, — а потом пойти, обнявшись, гулять и распивать чай с конфетами.

Толстяк рассмеялся.

— А еще, — сказал он, — обменяться номерами телефонов, чтобы приглашать друг друга в гости на дни рождения и все праздники в году, а потом...

— Скажи спасибо за то, что у тебя всего один шрам и что ты вообще на ногах ходишь.

— Спасибо, — тихо ответил парень в очках, разглядывая кончик тлеющей сигареты.

— Спасибо, — подхватил, улыбаясь, толстяк и сидя поклонился.

Все молча одновременно затянулись сигаретами. Вместе со столом они будто витали в огромном сером облаке, так высоко над землей, что не было видно ни домов, ни дорог, ни людей; вдали от всех житейских проблем и забот; вдали от людских голосов и мнений. Каждый со своим ворохом недовольств и упреков друг к другу, но всё же ни один из них не мог представить себе жизни без другого.

— А ты бы поменьше смеялся, — нарушил тишину здоровяк, обращаясь к толстяку, — не он один у меня в должниках ходит.

Тот поднес было сигарету к своим пухлым губам, да так и застыл с ней, округлив глаза.

— Я? — сказал он. — Это ты про меня?

Здоровяк сверлил его взглядом. Парень в очках насторожился, машинально поправил очки и затянулся.

— Да что же я тебе должен? — спросил толстяк, стряхивая пепел дрожащей рукой.

— Каждый поход в магазин одно и то же, — ответил здоровяк, оперевшись локтями о стол, — вечно клянчишь денег на всякую ерунду, лишь бы брюхо набить.

Толстяк вытер пот мокрым платком.

— Да я...— сказал он.

— Ты, ты!

— Да может один раз было, — залепетал толстяк, — ну, может, два, два раза.

— Каждый, каждый раз, — здоровяк вдавил сигарету в пепельницу. — Да ты как в дверь вообще проходишь? Посмотри на себя: щеки, пузо, платок хоть выжимай; а всё жрешь и жрешь, как не в себя. Фу, — он откинулся на спинку стула, — и за одним столом сидеть противно.

— Ребята, — сказал тихо парень в очках.

— Нет, ну это уже слишком, — возмущенно начал толстяк, — мало того, что записал меня в должники, так еще и нанес мне личное оскорбление. Да знаешь, что я о тебе вообще думаю? Ты...

— Ребята, успокойтесь, — громче сказал парень в очках.

Но вдруг в прихожей щелкнул замок; затем послышались шаги и в дверном проеме появился парень в белой рубашке и брюках.

— Бог ты мой, — сказал он, — и чего здесь так накурено? Хоть топор вешай, — он прошел к окну, отодвинул штору и настежь открыл его, впустив в комнату поток свежего воздуха; табачная завеса стала терять свою силу. — На полчаса всего вышел.

Он посмотрел на стол, на лежащие на нем карты, на переполненную пепельницу и сказал:

— Ты здесь за троих что ли курил?


Май 2025г.

Мой самый лучший рассказ

И на этом его рассказ подошел к концу. Он поставил точку. Жирную точку в веренице бессонных ночей, бесчисленном количестве исписанных белых листов и неравной борьбе с капризным вдохновением. Теперь всё это было позади. Синяя шариковая ручка, выводящая последние слова на исходе своих чернил, теперь покоилась на столе. И только глубокая вмятина на среднем пальце правой руки, будет еще долго напоминать о старой, крепкой дружбе.

Но всё это было ему невдомек: какая разница, что происходит сейчас? И уж тем более, что будет потом. Когда перед ним лежит его творение, детище, которое он вынашивал долгие дни и недели: переписывал целые абзацы, передвигаясь из угла в угол; менял местами предложения, напрочь забыв об обеде и ужине; а однажды даже сжег все свои рукописи до единого листа, чтобы начать всё сначала. А уж закончив, оттачивал каждое слово, шлифовал все перипетии сюжета, каждый взгляд, шаг, вздох своих персонажей так, что иной раз чудилось, будто все они, беспрепятственно и чувствуя себя как дома, передвигаются по его комнате, разговаривают о чем-то своем, ругаются, спорят, смеются, и даже не замечают его присутствия.

— Скажи, милый, мне идет эта шляпка? — мелодичным, звонким голосом говорила одна дама, находясь в двух метрах от письменного стола.

— Конечно, конечно, — отвечал поджарый мужчина, стоя возле окна. — Эта, и все остальные тоже!

Она отвернулась, пряча самодовольную улыбку.

Он украдкой глянул в свой кошелек.

А когда им наскучила маленькая, унылая комната своего создателя, — они вернулись на белые страницы, чтобы застыть и остаться на них навсегда.

«Это мой самый лучший рассказ», — сказал себе молодой писатель, совсем не пряча самодовольной улыбки и вовсе не скрывая гордого взгляда, который накрывал ворох белых листов. Он любил этот рассказ от первой буквы до последней поставленной точки. И ему было не стыдно в этом себе признаться. Он готов был показать его всему миру, чтобы тот разделил с ним его радость. Но для начала не помешало бы показать его кому-нибудь из своих друзей. С этой мыслью он накинул на себя пальто и, перепрыгивая через две ступени, направился к своему первому читателю.


— Так, так, так, — сказал мужчина массивного телосложения, восседая за не менее массивным рабочим столом, — значит, новый рассказ написал?

— Написал! — торжественно ответил писатель.

— Ну, откровенно говоря, — грузная физиономия мужчины развернулась к груде лежащих рядом бумаг, — у меня сегодня еще много работы...

Не закончив фразы, он осторожно взглянул на своего друга, боясь увидеть в его глазах разочарование, но еще больше он боялся услышать в его повторной просьбе прочесть рассказ — мольбу. Он уже было пожалел о сказанных словах, пожалел даже о том, что именно в этот день на него свалилось столько работы, как заметил, что в лице напротив даже мельком нельзя было уловить ничего из перечисленного выше, даже больше: глаза, что предположительно уже должны были устремиться в пол, дабы скрыть обидный, горестный блеск, были направлены прямо на него, в них застыла непоколебимая уверенность и решимость; а сомкнутые губы, вместо того, чтобы трепыхаться под гнетом умоляющих фраз, всем своим видом выражали твердость намерений. Только тогда мужчина понял, что знакомство с новым рассказом его друга состоится именно сегодня и именно в данный момент.

Следующие несколько минут были наполнены напряженным молчанием. С высоты шестого этажа офисного здания был слышен нескончаемый гул машин, который, словно колокол в глухом поле, перебивал звук тикающей стрелки часов, висевших над массивным рабочим столом. Было не совсем ясно, какие чувства и эмоции выражает эта тучная, слегка заплывшая, но притягательная физиономия старого друга. Время от времени мужчина хмурил свои густые брови, широко открывал глаза и так близко смотрел на рукопись, будто не мог разобрать почерк. Однажды он даже слегка хмыкнул и чуть подтянул уголки своих толстых губ. Еще через несколько минут, которые всё громче и громче отмеряли часы, чтение было наконец окончено. Мужчина аккуратно положил рукопись на стол, снял очки и стал тщательно протирать глаза.

Писателю, сидящему напротив, показалось, что он хотел зевнуть, или даже легонько, вполсилы зевнул про себя, но от этой догадки он сразу решил отказаться: после такого чтения зевать может только человек, который совсем не умеет читать.

— Ну как? — с нетерпением спросил молодой писатель.

— Ну... — тихо и монотонно прозвучало в ответ. — Что я могу сказать, друг мой. Проза недурна собой. Как сказал бы Хемингуэй: «Чиста и честна». Но... — он снова недовольно посмотрел на груду лежащих бумаг, будто они были лишними свидетелями тайной беседы. — Мне непонятна одна вещь: почему персонаж в начале этой сцены, — он ткнул пальцем в одну из страниц рукописи, — говорит такую несуразицу?

Писатель тем временем молча смотрел на своего приятеля, будто тот говорил на другом языке.

— Ну кто так объясняется в любви? — не дождавшись ответа, снова зазвучал низкий басистый голос. — Разве что ученик третьего класса или вовсе человек, никогда не знавший настоящих любовных чувств.

Неожиданно он схватил ручку и двумя размашистыми движениями перечеркнул страницу с вымученным, несколько раз переписанным диалогом, затем сдвинул густые брови и еще раз, сверху вниз пройдясь глазами по исписанному листу, скомкал и бросил его в урну возле стола.

На страницу:
2 из 5