Монтеверде. Вдова для Капо
Монтеверде. Вдова для Капо

Полная версия

Монтеверде. Вдова для Капо

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 8

беременную фигуру в красном платье. Подали закуски. Передо мной поставили печеные

овощи, телятину, чечевицу и гранатовый сок. У остальных были устрицы, белая рыба,

вино. Медицинское меню. Я посмотрела на Дамиано.

— Вы собираетесь следить за каждым куском?

— Да.

— Тогда приятного вам аппетита. Я не голодна.

Он развернул мою тарелку так, чтобы мясо оказалось ближе, потом положил ладонь

на край стола возле моих пальцев. Не коснулся, но отрезал путь к отступлению одним

движением.

— Выбери сама. Но съешь половину.

— Нет.

— Лина.

— Дамиано.

Мы посмотрели друг на друга. За столом звякнула вилка, кто-то тут же замер. Я

чувствовала, как семья наблюдает за нами, как Изабелла впивается ногтями в салфетку,

как Леоне ухмыляется, ожидая, что капо поставит русскую вдову на место. Дамиано не

двинулся. Просто ждал, положив ладонь рядом с моей, и от этой неподвижности

становилось хуже, чем от приказа: он превратил мой собственный ужин в испытание, а

весь стол — в свидетелей.

— Вы хотите, чтобы я поела, или чтобы все увидели, как я вам подчиняюсь?

— Я хочу, чтобы ты перестала отдавать свое тело на растерзание из упрямства.

— Мое тело вас не касается.

Он наклонился, и его колено раздвинуло складки моей юбки, прижавшись к внешней

стороне бедра. Через ткань прошел тяжелый жар. Я должна была отодвинуться, но

кресло упиралось в подлокотник, а еще хуже — какая-то часть меня не хотела

освобождать эти несколько сантиметров.

— Ты права, — прошептал он, глядя на мой рот. — Пока не касается.

Тон был негромким. Почти интимным. Таким голосом мужчина мог бы приказать

раздвинуть ноги, встать на колени, кончить ему на язык, и тело подчинилось бы прежде,

чем гордость успела поднять оружие. Кровь бросилась к лицу, губы стали

чувствительными, язык невольно коснулся внутренней стороны зубов. Его колено почти

касалось моего бедра под столом, и этого “почти” хватало, чтобы ткань белья вдруг стала

слишком влажной, слишком тесной, слишком настоящей. Я ненавидела, что он мог не

трогать меня и все равно знать, что делает со мной.

— Уберите ногу.

— Скажи, что тебе неприятно.

Я открыла рот и не произнесла ничего. Потому что он требовал не приказ, а правду, а

правда была грязнее его ладоней. Дамиано медленно отодвинулся сам, оставив на бедре

память о давлении, от которой мышцы продолжали подрагивать.

— Вот именно, — сказал он.

Я взяла вилку сама, наколола телятину и отправила в рот, не отводя от него взгляда.

Не подчинилась. Приняла вызов. Но разница существовала только у меня в голове. Для

семьи я все равно сделала то, чего он хотел. Дамиано проследил за движением моих губ,

и его зрачки расширились. На секунду спокойствие треснуло, показав темный, тяжелый

голод, от которого у меня заныло между ног и стало трудно проглотить. Я вдруг поняла,

что он представляет не мясо у меня на языке, а свой член, мой рот, мои губы вокруг него,

и эта мысль была такой грязной и такой очевидной в его взгляде, что я едва не уронила

вилку. Я жевала и представляла, как вонзаю вилку ему в бедро. Наверное, поэтому вкус

показался приятным. Изабелла заговорила о ребенке после второго блюда. До этого

обсуждали похороны, пожертвования церкви, смену управляющего в одном из отелей и

портовый конфликт, о котором женщины якобы не должны были понимать, но понимали

все. Потом свекровь промокнула губы салфеткой и посмотрела на мой живот.

— Детскую подготовят в западном крыле. Кормилицу уже подбирают.

Я положила вилку.

— Кормилицу?

— Иногда у женщин после родов не бывает молока. Не стоит рисковать питанием

наследника.

— У ребенка есть мать.

— Разумеется. До родов.

Слова прозвучали буднично. Не жестоко, не торжествующе. Так говорят, что аренда

заканчивается первого числа и помещение нужно освободить. Под столом ребенок

толкнулся. Я положила ладонь на живот.

— Что значит «до родов»?

Изабелла посмотрела на Дамиано. Он не двигался. Только большой палец медленно

провел по краю бокала.

— После восстановления ты сможешь вернуться к своим, — сказала она. — В Россию.

Семья обеспечит тебя деньгами. Очень щедро. Ты начнешь новую жизнь.

Сначала я ничего не почувствовала. Ни страха, ни боли, ни ярости. Тело стало пустым

и холодным, будто кровь разом ушла из сосудов и собралась вокруг ребенка, закрывая его

от этих голосов, лиц, планов. Потом сердце ударило так сильно, что перед глазами

потемнело.

— А ребенок?

— Останется там, где ему место.

Я посмотрела на Дамиано. Он продолжал молчать. И это молчание оказалось хуже

согласия. Он мог пересадить мать, разорвать карточку, контролировать мой ужин, убрать

камеру, купить кресло и воду, но в единственном вопросе, ради которого все имело

значение, не произнес ни слова.

— Значит, я инкубатор, — сказала я.

— Не драматизируй, — ответила Изабелла. — Ты получишь свободу.

— Свободу от собственного ребенка?

— Свободу от обязательств, к которым ты не готова.

Я засмеялась. Смех вышел тихим, сиплым, почти безумным. Меня затрясло так

сильно, что гранатовый сок в бокале пошел мелкой рябью.

— А вы готовы? Вы даже сына похоронили без слез.

Лицо Изабеллы дернулось.

— Следи за словами.

— Зачем? Дамиано сломает мне палец?

Взгляды метнулись к руке Леоне. Он покраснел.

— Не сравнивай себя со мной, русская, — процедил он. — Ты вообще никто. Ошибка

Алессандро, которую семья слишком долго терпела.

Дамиано перестал водить пальцем по бокалу. Я почувствовала это, как изменение

давления перед грозой.

— Леоне, — тихо сказала Бьянка.

Но он уже не мог остановиться. Мужчины вроде него принимают чужое молчание за

слабость, пока не слышат хруст собственных костей.

— Родишь, подпишешь бумаги и уберешься, — продолжил он. — Будешь благодарна, что

тебя вообще отпустили. Если ребенок действительно Монтеверде, конечно. Русские

шлюхи часто путаются, от кого брюхо.

Я не увидела, как Дамиано встал. Только что он сидел рядом, а в следующую секунду

ладонь легла Леоне на затылок и с чудовищной силой впечатала его лицом в тарелку.

Фарфор раскололся. Раздался влажный хруст. Леоне заорал, вскинул здоровую руку, но

Дамиано перехватил ее, распластал на столе и взял мой нож. Лезвие вошло между

костями ладони. Не быстро. Не ударом. Дамиано надавил сверху, спокойно и точно, пока

острие не пробило кожу, мясо и не вонзилось в деревянную столешницу. Кровь хлынула

вокруг металла, залила белую скатерть, потекла к тарелкам тонкими алыми ручьями.

Леоне закричал так, что у меня заложило уши. Его лицо было в соусе, крови и мелких

осколках фарфора, один торчал возле губы. Никто не двинулся. Дамиано наклонился над

ним. Белая манжета коснулась крови.

— Я сломал тебе палец вчера, — произнес он почти ласково. — Ты решил, что это была

разминка?

— Дамиано... прости...

Он повернул нож.

— Ошибки в этом доме называю я.

Крик Леоне стал животным. Меня затошнило. И одновременно по телу прошла горячая

волна, чудовищная, неправильная, стыдная. Этот мужчина только что прибил

человеческую руку к столу, а мое нутро сжалось не одним ужасом. Я смотрела на его

плечи, на сухое движение запястья, на лицо без ярости и понимала: он делает это из-за

меня. Не ради справедливости. Не потому, что уважает женщин. Потому что другой самец

назвал вслух то, что Дамиано считал своим и не позволял пачкать чужими словами.

— Повтори, кто она, — приказал он.

Леоне всхлипывал.

— Вдова Алессандро.

Дамиано повернул нож еще на четверть.

— Неправильный ответ.

Он поднял взгляд на меня. И я поняла раньше Леоне. Поняла по темноте в его глазах.

По тому, как кровь стекала с пальцев. По спокойствию, от которого мои соски затвердели

под платьем и во рту стало сухо. По страшному знанию, что сейчас он заставит всю

семью услышать формулу, после которой ничего нельзя будет вернуть назад.

— Она под защитой дона, — прохрипел Леоне.

— Громче.

— Она под вашей защитой!

Дамиано выдернул нож. Леоне рухнул на стол, прижимая пробитую ладонь к груди. К

нему бросился один из мужчин, но Дамиано поднял окровавленное лезвие, и тот застыл.

— Уберите его. Врач зашьет без обезболивания. Если даст хоть каплю — я отрежу

доктору руки.

Леоне уволокли. По мрамору осталась красная дорожка. Дамиано вытер нож о белую

салфетку и положил рядом с моей тарелкой. Потом сел, будто ничего не произошло, и

повернул ко мне лицо.

— Смотри на меня, Лина.

Я смотрела на кровь, впитывающуюся в скатерть.

— Вы сумасшедший.

— Возможно.

— Он мог истечь кровью.

— Не мог. Я знаю, куда втыкать нож.

Его бедро коснулось моего под столом. На этот раз не случайно. Он прижал ногу

плотнее, удерживая меня на месте теплом и силой, а потом наклонился так близко, что

губы почти задели висок.

— И знаю, куда не надо, — добавил он тихо.

У меня оборвался вдох. Изабелла сидела напротив, белая от ярости. Остальные не

поднимали глаз. Запах мяса смешался с запахом крови, вина и дорогих свечей. Меня

мутило, трясло, между бедер пульсировало отвращающее меня тепло, а рядом мужчина,

способный за одну фразу распороть ладонь родственнику, удерживал меня одним

взглядом и касался ногой так, будто это был не ужин, а прелюдия, которую он устроил на

глазах у всей семьи. Я повернула к нему лицо.

— Я не ваша.

Он посмотрел на мои губы.

— Это мы тоже обсудим.

— Мой ребенок не останется здесь.

— Ты уже услышала ответ.

— Ответьте мне.

— Не сейчас.

— Потому что ваша мать права?

Его челюсть напряглась.

— Потому что если я отвечу сейчас, тебе не понравится ответ.

— А вам не понравится, что я сделаю.

В его глазах мелькнуло почти восхищение. Почти желание. Почти обещание войны,

которая закончится не тогда, когда один победит, а когда оба перестанут различать, где

ненависть, где похоть и кто первым потянулся за оружием. Дамиано потянулся к

окровавленному ножу, но я взяла его за запястье раньше. Впервые сама коснулась. Под

пальцами перекатились сухожилия, пульс бился ровно, кожа была горячей. На костяшке

осталась чужая кровь. Он замер, и это крошечное прекращение движения сказало

больше, чем вся бойня: мой добровольный контакт ударил по нему сильнее, чем крик

Леоне. Я отвела его руку от ножа и положила на стол, продолжая удерживать.

— Я буду спать, принимать лекарства, улыбаться вашей семье и носить ваши чертовы

красные платья, — прошептала я. — А потом заберу ребенка и исчезну так, что вы будете

годами просыпаться от мысли, будто слышали мой голос.

Его свободная рука легла поверх моей, сжав пальцы на запястье. Не больно.

Невозможно крепко. Большой палец медленно провел по внутренней стороне, там, где

кожа тонкая и пульс выдавал меня каждым бешеным ударом.

— Попробуй, — сказал он.

— Это угроза?

— Приглашение.

Он наклонился еще ближе. Между нашими губами осталось несколько сантиметров, и

я увидела на его лице все то, что не замечали остальные: напряжение возле рта,

расширенные зрачки, жилу на виске, голод, удерживаемый не совестью, а железной

дисциплиной. Его большой палец продолжал гладить мой пульс, и от этого крошечного

движения внутри меня расходились круги, тяжелые и горячие, собираясь в одной точке

между ног.

— Беги от меня, Лина, — прошептал он. — Прячься. Лги. Вонзай ножи. Я хочу увидеть, как

далеко ты уйдешь, прежде чем поймешь, что каждую дорогу вокруг тебя уже купил я.

— Нельзя купить весь мир.

— Мне не нужен весь.

Его взгляд опустился на мой живот, затем вернулся к глазам.

— Только тот, в котором находишься ты.

Он отпустил мою руку и выпрямился. Я осталась сидеть с пульсом, все еще

чувствующим его палец, с влажными губами, чужой кровью на скатерти и страшным

пониманием, которое было хуже любого прямого признания. Дамиано не собирался

выбирать между мной и ребенком. Он собирался забрать обоих.


Глава 6. ДАМИАНО


Ее пальцы на моем запястье были хуже ножа. Не потому, что Лина держала крепко.

Наоборот. Прикосновение было почти невесомым, осторожным, добровольным — первое,

которое она подарила мне сама, не во сне, не в вине, не в ту ночь, память о которой ее

разум разорвал на обрывки, а сейчас, за семейным столом, среди крови, битого фарфора

и людей, боявшихся поднять глаза. Она могла оттолкнуть мою руку, могла вырвать нож и

вонзить мне в горло, могла закричать, но просто обхватила пальцами запястье и отвела от

оружия. А я позволил. Дамиано Монтеверде, который не позволял никому направлять

даже собственный взгляд, подчинился движению тонкой женской руки. За это следовало

кого-нибудь убить. Лучше себя.

Но самоубийство всегда казалось мне дурным способом решать проблемы: слишком

окончательно и непрактично. Поэтому я сидел рядом с ней, чувствовал остаточное

давление ее пальцев на коже и слушал, как семья пытается вспомнить, каким образом

пользоваться столовыми приборами после того, как Леоне унесли с пробитой ладонью.

Вилки звякали о тарелки. Бьянка пила воду маленькими глотками. Сильвио изучал

скатерть так внимательно, будто в пятнах крови было написано его будущее. Мать

смотрела на меня. Она одна не отвела глаз. Изабелла никогда не боялась чудовищ,

потому что считала, что лично их родила. Лина убрала руку. Медленно, словно только

сейчас поняла, что касалась меня. На ее пальцах осталась кровь Леоне — темная в

складках кожи, красная возле ногтей. Она посмотрела на нее и побледнела. Я видел, как

дрогнули губы, как напрягся живот под платьем, как она сделала один осторожный вдох,

затем второй. Альфредо сказал: никаких конфликтов. Я устроил ей публичную пытку за

ужином. Прекрасно, Дамиано. Еще немного, и медицина признает тебя отдельной

причиной смертности.

— Ужин закончен, — сказал я.

Никто не спросил, для кого. Стулья отодвинулись почти одновременно. Родственники

вставали, не прощаясь, и выходили из зала с той торопливой сдержанностью, с какой

покидают помещение, где обнаружили бомбу, но воспитание не позволяет бежать. Мать

осталась сидеть.

— Красивое представление, — произнесла она.

— Тебе не понравилось?

— Ты унизил семью ради женщины, которая собирается тебя предать.

Лина застыла рядом. Я почувствовал, как ее внимание натянулось между нами.

— Она еще ничего не сделала.

— Она русская. Чужая. Ее верность заканчивается там, где начинается ее страх.

— Тогда у нас много общего.

Изабелла поднялась. Ее взгляд коснулся Лины, задержался на животе и вернулся ко

мне.

— Ты думаешь, что защищаешь ее. На самом деле ты просто сообщаешь всем врагам,

куда нужно ударить.

Мать ушла. Двери закрылись. В столовой остались слуги у стен, мы с Линой и кровь,

медленно впитывающаяся в белую ткань.

— Она права, — сказала Лина.

— Моя мать не бывает права. Иногда ее ошибки просто долго не проявляются.

— Я собираюсь вас предать.

— Знаю.

— И сбежать.

— Это тоже.

— Вас совершенно ничего не пугает?

Я посмотрел на ее пальцы.

— Пугает.

Лина проследила за взглядом и спрятала руку в складках красного платья. Поздно. Я

уже видел кровь. Уже представил ее на другой части ее тела. Между бедер. На белой

простыне. Не от боли — от первого жесткого проникновения после месяцев ожидания,

когда я наконец смогу войти в нее, не опасаясь ребенка, не сдерживая каждый толчок, не

думая, что она носит внутри мою плоть. Представление было настолько ясным, что член

налился мгновенно, тяжело уперся в брюки, а во рту появился ее вкус, которого там не

было полгода. Блядь. Она беременна. Напугана. Ее мужа закопали вчера. Моя семья

только что сообщила ей, что собирается отнять ребенка. А я смотрю на кровь на ее руке и

думаю о том, как она будет стонать подо мной. Святой Петр уже мог не искать мое имя в

книге. Для меня там наверняка завели отдельное приложение.

— Идем, — сказал я.

— Куда?

— Смывать кровь.

— Я справлюсь сама.

— Не сомневаюсь.

Я взял ее за локоть. Не сжал, только направил к маленькой уборной за столовой, но

Лина остановилась так резко, что ткань ее рукава натянулась под моими пальцами.

— Уберите руку.

Я отпустил.

— Иди сама.

Она посмотрела на меня с подозрением, будто даже исполненное требование было

очередной ловушкой. Правильно. Со мной любая уступка имела цену, просто иногда счет

приходил позже. Лина вошла в уборную. Я следом.

— Я не приглашала.

— Это мой дом.

— А это женская уборная.

— Сейчас здесь моя женщина. Пол комнаты временно изменился.

Она резко обернулась.

— Я не ваша женщина.

— Ты повторяешь это слишком часто. Начинаю думать, что убеждаешь себя.

— А вы слишком часто называете своим то, что вам не принадлежит.

— Все важное сначала кому-то не принадлежит.

— Какая философия у грабителя.

— У владельца.

Комната была маленькой: темный мрамор, старое зеркало в золоченой раме, одна

раковина, латунный кран. Здесь нельзя было отойти далеко. Лина повернула воду и

подставила руки под струю. Кровь потекла с пальцев, закрутилась розовыми нитями

вокруг слива. Она терла кожу слишком сильно, ногтями царапала ладонь, будто могла

снять вместе с чужой кровью ощущение от всего, что увидела.

— Хватит.

— Не командуйте.

— Ты сдираешь кожу.

— Это моя кожа.

— Да. Ты любишь напоминать.

Она потерла сильнее. Я перехватил ее запястья и развел руки. Лина дернулась, вода

ударила по нашим пальцам, брызнула на зеркало, на мою рубашку, на красное платье.

Она открыла рот, чтобы сказать свое «нет», и я сразу ослабил хватку, но не отпустил

полностью.

— Не держу, — сказал я. — Уйди, если хочешь.

Она могла. Мои пальцы лежали вокруг ее запястий кольцами, не сжимая. Достаточно

было потянуть руки на себя. Лина не потянула. Мы стояли перед зеркалом: она впереди, я

за спиной. Мое тело почти касалось ее, но между нами оставался тонкий слой воздуха,

набитый запахом воды, крови, ее волос и той проклятой химии, от которой у меня с

первой встречи отказывал разум. В отражении ее лицо было бледным, глаза огромными.

Мой черный костюм обрамлял красное платье, словно я уже завернул ее в себя.

— Почему вы это сделали? — спросила она.

— Что именно?

— Не притворяйтесь тупым. Вам не идет.

— Мне все идет.

— Самовлюбленность особенно.

— Леоне оскорбил тебя.

— Людей не прибивают к столу за слова.

— В моем доме прибивают.

Я переместил обе ее руки под воду. Большими пальцами провел по ладоням, смывая

кровь из линий. Кожа у нее была мягкой и холодной, пальцы дрожали. Я развернул

правую кисть и медленно очистил каждый ноготь. Движения получались почти нежными, и

именно поэтому выглядели непристойнее, чем если бы я поднял ей юбку. Нежность от

моих рук была противоестественной. Эти руки ломали суставы, держали оружие,

подписывали приказы, после которых людей находили без лиц. А сейчас большой палец

гладил центр ее ладони, и Лина смотрела в зеркало так, будто ощущала это между ног. Я

тоже ощущал. Каждое ее содрогание проходило прямо в член.

— Вы защищали не меня, — сказала она.

— Нет?

— Свою собственность. Так мужчина бьет другого за царапину на машине.

— Машины не спорят.

— Вам было бы удобнее.

— Мне было бы скучно.

Я выключил воду. Тишина навалилась сразу, и в ней стало слышно наше дыхание.

Капля сорвалась с ее мизинца, пробежала по внутренней стороне запястья. Я поймал ее

большим пальцем и растер по коже. Пульс Лины ускорился. Она увидела в зеркале, что я

заметил.

— Не смотрите.

— Куда?

— На меня.

— Это будет сложно. Ты стоишь передо мной.

— Вы понимаете, о чем я.

— Хочу услышать.

Лина выдернула левую руку, но правая осталась в моей ладони. Может быть, забыла.

Может быть, не решилась признать, что не хочет забирать. Я медленно поднял ее кисть.

Не к губам — я не целовал пальцы, не превращал кровь в дешевый символ. Просто

прижал ее ладонь к своей груди, поверх рубашки, туда, где сердце билось тяжелее

обычного.

— Чувствуешь?

Ее пальцы дрогнули.

— Что?

— То, чего, по мнению моей семьи, у меня нет.

— Сердце?

— Проблему.

— Я ваша проблема?

— Самая дорогая.

Она сглотнула. Ее ладонь оставалась на моей груди, и я чувствовал тепло сквозь

ткань, каждую фалангу, слабое давление ногтей. Если бы сдвинулся на полшага, моя

эрекция прижалась бы к ее пояснице. Если бы наклонился, губы легли бы на шею в том

месте, где под кожей бился пульс. Если бы провел ладонью вниз, по животу, под его

тяжесть, и еще ниже, между бедер, я бы узнал, насколько честно ее тело отвечает на мой

голос. Я не сделал ничего. Только смотрел на нее в зеркале и позволял понять, что мог

бы. Это было грязнее прикосновения. Воображение всегда знает самые опасные места.

— Вы специально, — прошептала она.

— Что?

— Стоите так.

— Как?

— Близко.

— Я еще далеко, vedova.

Ее ресницы дрогнули. Я наклонился к уху, не касаясь волос губами.

— Когда буду близко, ты не перепутаешь.

— Самоуверенный ублюдок.

— Наконец-то комплимент.

— Я вас ненавижу.

— Знаю.

— И никогда не позволю...

— Не обещай того, что твое тело уже ставит под сомнение.

Она развернулась так быстро, что живот коснулся меня прежде, чем мы оба успели

отступить. Мой ребенок оказался между нами. Не метафора. Не идея. Теплая округлость

под красной тканью прижалась к моему животу, и внутри произошло движение — слабый,

но отчетливый толчок. Я замер. Лина тоже. Ее глаза расширились. Ребенок толкнулся еще

раз, прямо туда, где мое тело соприкасалось с ее. Все похотливые мысли исчезли не

потому, что я стал лучше. Их смело чем-то более сильным и более страшным.

Осознанием плоти. Моей крови. Жизни, которую я создал в женщине, не имевшей

понятия, кто именно оставил ее там. Рука сама легла на ее живот. Лина не успела

остановить. Под ладонью было тепло. Ткань натянулась, ребенок снова шевельнулся, и

меня ударило изнутри с такой силой, что на секунду я перестал слышать. Порты, деньги,

убийства, фамилия, мать, мертвый брат — все стало шумом за толстой стеной. Остались

ее живот под моей рукой и невозможная мысль: он знает меня.

— Уберите, — сказала Лина.

Я убрал ладонь сразу. Но слишком поздно. Она увидела мое лицо. Я понял по тому,

как смягчились ее глаза. Всего на секунду. Жалость или удивление, не знаю. Любое из них

было невыносимо.

— Никогда так на меня не смотри, — произнес я.

— Как?

— Будто во мне осталось что-то, что можно спасти.

Я вышел прежде, чем она ответила. На улице ждал дождь. Доктор Этторе Валенти

жил в сорока километрах от виллы, в маленьком доме над морем, купленном на деньги

Монтеверде за молчание. Восемь лет назад именно он поставил Алессандро диагноз. Я

забрал результаты, уничтожил записи в клинике, перевел медсестру в Швейцарию и

объяснил Валенти, что некоторые болезни опаснее для врача, чем для пациента. С тех

пор мы не виделись. Сегодня утром он позвонил сам. «У меня осталось кое-что, синьор

Монтеверде. После смерти вашего брата я считаю, что вы должны знать». Люди не звонят

мне с такой фразой, если хотят спокойно состариться. Когда я приехал, Валенти стоял в

гостиной в домашнем кардигане и держал стакан воды двумя руками. Семьдесят один

год. Белые волосы. Печень больная. Один сын в Милане, внучка учится в Париже. Я знал

о нем все, включая пароль от банковского счета и имя женщины, с которой он изменял

жене в девяносто восьмом.

— Вы пришли один, — сказал он.

— Тебя это успокаивает?

— Нет.

— Значит, старость не лишила тебя разума.

Он указал на кресло. Я остался стоять.

— Где бумаги?

— Сначала вы должны выслушать.

— Ты путаешь условия с последними желаниями.

На страницу:
6 из 8