Кибербио
Кибербио

Полная версия

Кибербио

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

Знаю: будет трудно, но я трудностей не боюсь. Норильск, встречай!

Поезд мерно стучал колесами, унося его в новую, большую жизнь. Впереди была полярная ночь, морозы за пятьдесят, работа на пределе человеческих возможностей. Но Саша не боялся. Он знал: там, среди труб и вечной мерзлоты, будет коваться его светлое будущее.

Ничего, справимся. Мы же советские люди.

3. Пустота

Жизнь вернулась в привычное русло. Химари снова ходила на лекции, готовилась к экзаменам, улыбалась одногруппникам. Она научилась делать вид, что все хорошо. Никто не замечал, что внутри у нее пустота.

Кейташи позвонил через два дня после аборта. Голос был бодрым, почти радостным.

— Привет, Химари. Все прошло?

— Да, — сказала она.

— Ты молодец. Я так переживал за тебя. Давай сегодня сходим в кафе? Я знаю одно место, там отличный кофе.

Она хотела отказаться. Но не смогла. Сказала:

— Хорошо. Давай.

Они встретились после занятий. Кейташи выглядел расслабленным и счастливым — он нес что-то о своей новой научной статье, о перспективах в кардиологии. Химари слушала и кивала. Она знала, что он говорит о важных вещах, но слова не достигали ее сознания.

Они зашли в уютное кафе, сели за столик у окна. Кейташи сделал заказ. Химари смотрела в окно на прохожих. Жизнь шла своим чередом, и ей казалось, что она наблюдает за ней со стороны — отстраненно и безучастно.

Вдруг за соседний столик села семья. Мама, папа и мальчик лет трех. Мальчик был непоседливый, он ерзал на стуле, смеялся, тянул руки к еде. Родители улыбались, пытались его успокоить, но он продолжал крутиться и бегать вокруг стола.

Химари смотрела на них и чувствовала, как внутри закипает что-то темное и тяжелое. Она взглянула на мальчика: на его круглые щеки, смеющиеся глаза, ручки, которые он тянул к родителям. Взглянула на мать, которая поправляла ему волосы и целовала в макушку.

«Это мог быть мой ребенок, — подумала Химари. —Такой же маленький. Такой же живой. Я могла бы целовать его, как эта женщина. Я могла бы быть матерью».

От этой мысли ей стало дурно. Она отвела взгляд, но не могла перестать слышать их голоса — радостные, беззаботные, настоящие.

Мальчик сорвался с места. Он побежал по залу, смеясь, и вдруг столкнулся с Кейташи. Стакан сока, стоявший на краю стола, опрокинулся прямо ему на рубашку.

— Ой! — воскликнул Кейташи. — Черт!

Он вскочил, отряхиваясь. Родители мальчика подбежали, начали извиняться, предлагали заплатить за химчистку. Кейташи улыбнулся, сказал, что ничего страшного, но его лицо было напряженным.

Когда они отошли, он тихо сказал Химари:

— Такой обормот не даст спокойно отдохнуть. Пойдем отсюда. Не будем ждать заказ.

Они ушли. На улице Химари спросила:

— Он же просто ребенок. Почему ты так разозлился?

— Я не разозлился, — ответил Кейташи. — Но это же неуправляемый хаос. Родители не могут с ним справиться. И всюду с собой таскают. В кафе, в парк... Где можно отдохнуть?

Химари ничего не сказала.

Они пошли в парк. Купили по мороженому. Было тепло, на аллеях гуляли люди с собаками — кто-то с большим золотистым ретривером, кто-то с маленьким пуделем. Химари смотрела на них и улыбалась. Она любила собак.

— Я не понимаю этих людей, — сказал Кейташи, глядя на девушку, которая выгуливала лабрадора. — Зачем заводить мохнатого зверя? Гулять с ним каждое утро, таскать на прививки, тратить деньги... Это же просто обуза.

— Может, они любят их, — тихо сказала Химари, — и им нравится заботиться о ком-то.

— Мне кажется, это просто глупо.

Он доел мороженое, вытер руки салфеткой. На его лице было выражение скуки и легкого превосходства. Химари смотрела на него и видела — он не понимает. И никогда не поймет. Ему не нужен никто, кроме него самого.

Они пошли к метро. Кейташи проводил ее до турникета, легко поцеловал в щеку и сказал:

— До завтра. Напиши.

Она кивнула и пошла вниз по эскалатору. Только когда поезд тронулся, Химари позволила себе выдохнуть. Слезы подступили к глазам, но она сдержалась.

«Он не любит меня, — поняла она. —Он любит только себя. И как только я перестану соответствовать его критериям — он меня отбракует, даже не заметив».

Она сидела в вагоне и смотрела на свое отражение в темном стекле. Она не узнавала себя.

Через два дня она встретилась с Маюми, своей подругой со школы. Они не виделись несколько месяцев, и Маюми была полна новостей. Она только что вернулась со свадьбы своей старшей сестры.

— Это было так красиво! — восклицала Маюми, размахивая руками. — У нее было платье с длинным шлейфом, и они заказали торт в три яруса, все гости танцевали... Я тоже хочу такую свадьбу!

Химари смотрела на нее. Маюми говорила и говорила, и каждый ее возглас отдавался внутри Химари как удар. Она не могла больше это слушать. Веселые голоса, радостные лица, беззаботный смех — все это казалось ей издевательством.

— Хватит! — вдруг сказала Химари. Громче, чем планировала.

Маюми замолчала.

— Хватит, — повторила Химари уже тише. — Просто... хватит. Ты все время говоришь о свадьбах, о детях, о счастье. А я не могу это слышать. Не могу, Маюми.

— Прости, — растерянно сказала подруга. — Я не хотела...

— Все в порядке, — перебила Химари. — Это не твоя вина. Я просто... устала.

Они допили свой чай в тишине. Маюми больше не задавала вопросов. Когда они прощались у метро, она обняла Химари и сказала:

— Если хочешь поговорить — я здесь.

Химари кивнула. Она не хотела говорить. Она хотела забыть.

Дома Химари сразу легла. Сил ни на что не было. Она закрыла глаза и провалилась в сон.

Но и во сне не было покоя.

Ей снился суд. Белый зал, высокие потолки, судья в черной мантии. Она стояла на скамье подсудимых, и все вокруг смотрели на нее с осуждением. Ее судили за убийство.

— За что? — кричала она. — Я никого не убивала!

Но доказательства были неумолимыми: руки в крови. И, посмотрев на свои ладони, она поняла: кровь не чужая. Она была ее собственная. Кровь ее нерожденного ребенка.

Она проснулась в холодном поту. Сердце колотилось. Она лежала в темноте и не могла отдышаться. Сон был таким реальным и живым, что все еще чувствовался запах крови.

Химари села в кровати. Посмотрела на свои руки. Чистые. Сухие. Но в памяти она все еще видела их красными.

Стало ясно, что ей нужна помощь. Она сама медик, но не может вылечить себя. Это выше ее возможностей.

Она записалась к психологу. Дорого, но ей было плевать. Химари ходила на приемы целый месяц. Рассказывала о своих чувствах, о страхах, о сне. Психолог задавал вопросы, она отвечала. Ей казалось, что становится легче. Но потом наступала ночь, и все возвращалось с новой силой.

Результата не было. Только пустота.

Она почти не виделась с Кейташи. Он звонил, писал, предлагал встретиться. Она отказывалась. Он не понимал, что происходит, и начинал злиться. Химари говорила: «Я устала» или «Мне нужно учиться». Он не верил, но отставал.

Однажды он позвонил и сказал спокойным, ровным голосом:

— Химари. Я подумал. Может, нам нужно сделать перерыв в отношениях?

Она замерла.

— Что?

— Перерыв. На время. Ты все равно избегаешь меня, мы почти не видимся. Я не понимаю, что с тобой происходит, и ты мне не объясняешь. Это нечестно по отношению ко мне. Мне нужно спокойствие, нужно готовиться к экзаменам, думать о будущем. А ты... ты меня просто выматываешь.

— Ты предлагаешь расстаться? — тихо спросила Химари.

— Нет. Я предлагаю перерыв. Мы можем встретиться через месяц-два, поговорить, понять, что мы чувствуем. Если ты захочешь. — Он сделал паузу. — Но, если нет... значит, так тому и быть.

Химари молчала. Внутри все оборвалось.

«Он просто уходит, — поняла она. —Он не хочет меня, хочет избавиться от обузы. Я стала ему неудобна, и он меня отбрасывает».

— Если ты так хочешь, — сказала она. — Пусть будет перерыв.

— Спасибо, что понимаешь, — ответил Кейташи. — Я позвоню тебе через месяц. Хорошо?

— Хорошо.

Она положила трубку. Посидела на кровати, глядя в стену. Внутри была пустота — уже привычная, знакомая.

«Он меня не любил, — подумала она. —Я просто была частью плана. Удобной частью. А когда стала неудобной — он меня выбросил».

Она легла на кровать и закрыла глаза. Слезы не шли. Только пустота.

Она решила, что больше никогда никого не полюбит. Никогда не даст никому шанса причинить ей такую боль.

4. Полярная кузница

Самолет заходил на посадку сквозь плотную пелену облаков. Александр прилип к иллюминатору, пытаясь разглядеть землю. Внизу простиралась выжженная, черно-бурая тундра, кое-где припорошенная первым снегом. Ни деревца, ни кустика — только бескрайняя, мертвая пустошь, и среди нее серые пятна панельных пятиэтажек, трубы заводов, клубы пара.

— Норильск, блин, — буркнул сосед слева, мужик с легким перегаром. — Родина трех царей: Мороза, Ветра и Тяжелых трудовых денег. Первый раз сюда, парень?

— Первый, — признался Саша, чувствуя, как внутри все сжимается.

— Ничего, привыкнешь. Или сбежишь.

Самолет тряхнуло при посадке. Из динамиков проскрежетали про температуру за бортом: минус тридцать два. В Рязани в это время ноябрьская слякоть, а тут уже лютый мороз.

Трап подали прямо в аэропорт — маленькое, тесное здание с запахом мазута и дешевых сигарет. Первое, что ощутил Саша, выйдя из самолета, — воздух. Он был другим. В горле першило, а легкие будто схватило ледяными клещами. Ветер — пронизывающий, злой, срывающий шапку — сразу дал понять: здесь все серьезно.

В отделе кадров комбината его встретили без лишних сантиментов. Худой парень с бланками продиктовал: «Общежитие на улице Павлова, комната 417. Рабочий день с восьми утра, обед с часу до двух, выходные скользящие. За прогулы — выселение и билет за свой счет. Понял?»

Общага оказалась типичной «кораблиной» — пятиэтажка, где в каждой комнате по четыре койки, общий коридор, туалет и душ на этаже. Саше выделили угол в комнате, где уже жили двое: Толик из Челябинска, худой парень с золотым зубом, и Вован — здоровенный детина с лысой головой, работавший на обогатительном комбинате.

— О, свежее мясо! — усмехнулся Толик. — Сварщик? Повезло. Там хоть в тепле, а мы на улице мерзнем.

Саша бросил чемоданы на свободную кровать. Пружины жалобно скрипнули. На подоконнике грудились банки с тушенкой, буханка черного хлеба, алюминиевая кружка.

— Первые две недели акклиматизация, — предупредил Вован, не отрываясь от газеты. — Башка болеть будет, тошнить, спать захочется постоянно. Не пугайся. Чай пей с облепихой, тут в столовой дают бесплатно. И главное — не пей на ночь, а то сердце остановится. У нас такой случай был.

Цех, куда его определили, назывался «Электролизный». Гигантское помещение с высоченными потолками, запахом серы и аммиака, грохот кранов и лязг металла. Бригадир, дядька лет пятидесяти с прокуренным голосом и орденом на кителе, оглядел Сашу, как бычка на бойне.

— Петров? Красный диплом? Ну-ну. Сейчас покажешь, чему вас в училище учили.

Саша надел робу, каску, сварочную маску. Первый шов дался легко — рука помнила. Второй, третий. Бригадир молча наблюдал, потом кивнул: «Нормально. Пойдешь на сварку никелевых ванн. Там работа подотчетная — швы должны быть идеальными, иначе кислота пойдет. Ошибка — выговор. А если емкость лопнет — посадят. Понял?»

Зарплата была как обещали. После вычетов за общежитие, питание и спецодежду на руки выходило чуть меньше обещанного. Но для Рязани — космос. Однако в Норильске продукты были дорогие: молоко в полтора раза, мясо — вдвое.

Первые два месяца были адом. Акклиматизация выматывала: Саша постоянно хотел спать, кружилась голова. Бригадир ругался за медлительность, но другие сварщики подсказывали: «Ничего, прорвешься. Тут все через это проходят». К Новому году он более-менее втянулся. Рука набрала нужную скорость, швы стали ровными, как по линейке.

В январе он отправил первое письмо в Рязань и перевел денег. «Мама, папа. Я тут устроился. Работа тяжелая, но платят хорошо. Держитесь. Саша».

Ответ пришел через две недели. Мать плакала на почте, прочитав письмо. Отец, обычно скупой на эмоции, написал всего одну фразу: «Ты молодец. Мы гордимся».

Лето 1991-го в Норильске было хотя бы не морозным. Солнце не заходило круглые сутки — полярный день. Саша уже привык спать с плотными шторами, хотя поначалу это сводило с ума.

Как-то в августе, после смены, он зашел в комнату отдыха. Там висел черно-белый телевизор, и диктор дрожащим голосом объявил: «В стране введено чрезвычайное положение. Президент Горбачев отстранен от власти. Создан Государственный комитет по чрезвычайному положению».

Толик присвистнул:

— Ну все, братва. Конец.

Вован молча налил из припрятанной бутылки. Саша отказался. В голове была одна мысль: а завод-то работать будет? Зарплату-то заплатят?

Дальше события закрутились как в калейдоскопе. ГКЧП провалился, Горбачев вернулся, но страна уже не слушалась. Ельцин на танке. Беловежские соглашения. Саша помнил тот день: 8 декабря 1991 года. Он стоял в цеху, варил очередной шов, когда бригадир глухо сказал: «Все, парни. Нет больше Союза. Подписали. Готовьтесь — теперь и завод наш, может, прикроют и попилят на металлолом. Никому мы не нужны в новой России».

По цеху поползли слухи: комбинат хотят приватизировать, продать за бесценок иностранцам. Кто-то говорил, что все северные города закроют — слишком дорого содержать инфраструктуру, слишком много льгот. «Новая власть скажет: уезжайте, ребята, куда хотите, а здесь теперь рынок».

Люди начали паниковать. Соседи по общежитию — Толик и Вован — уже упаковывали чемоданы.

— Саш, вали отсюда, пока не поздно! — кричал Толик. — Езжай в Рязань, к родителям. Там хоть земля есть, огород, не пропадешь. А здесь все рухнет.

Но Саша медлил. В нем боролись страх и упрямство. Он вспомнил пустые полки рязанских магазинов, умирающий завод отца, мать, которая варила пустые щи. Дома было не лучше — может, даже хуже. Там гарантированно нищета. А здесь хотя бы призрачный шанс.

В кабинете начальника цеха устроили собрание. Седоусый директор, Владимир Иванович, до этого молчаливый и жесткий, выглядел непривычно уставшим.

— Товарищи... граждане, — начал он. — Страна теперь другая. Россия. Но комбинат не закроется. Я веду переговоры. Предприятие переведут в акционерное общество, контрольный пакет останется у государства. Нас не бросят — слишком много нужно стране цветных металлов. Но будут трудности. Огромные. Зарплату могут задержать, но заплатят. Кто хочет уезжать — уезжайте сейчас. Время есть. Кто останется — тому будет тяжело. Но потом, если выдержим, — мы станем одними из немногих, у кого в этой стране будут работа и деньги.

В зале зашумели. Кто-то крикнул: «А обещанные квартиры?», «А северный стаж?». Директор поднял руку:

— Все, что обещано советской властью, теперь под вопросом. Но обещаю: если останетесь и будете работать — я буду биться за каждого. Я сам не уеду, тут остаюсь, понимаете? И вы оставайтесь. Или не оставайтесь — решайте.

Саша стоял в конце зала, прислонившись к колонне. Переводил взгляд с одного лица на другое. В глазах старых рабочих он видел ту же растерянность, что и в своих.

Ночью он долго не спал. Смотрел в маленькое окно, за которым чернела полярная ночь с редкими огоньками. Написал письмо родителям: «Мама, папа. Тут все непонятно, но работу предлагают, я не поеду. В Рязани работы нет, я буду сидеть у вас на шее, а там и без меня туго. А здесь я нужен. Завод, похоже, выживет. Не волнуйтесь. Деньги буду высылать, как смогу. Саша».

Он запечатал конверт и вышел в коридор покурить. Там уже стоял Вован с потухшей сигаретой.

— Остаешься? — спросил лысый детина.

— Остаюсь, — ответил Саша.

— Зря. Но... уважаю. Я тоже остаюсь. Не в Челябинск же мне, там теперь бандиты постреливают. А здесь хотя бы мороз убивает, а не пуля.

Они пожали друг другу руки.

1992 год оказался кошмаром, как и предупреждал директор. Зарплату задерживали на три-четыре месяца. Когда выдавали — деньги обесценивались быстрее, чем их успевали тратить. В магазинах лежали одни консервы и крупы, свежее мясо доставалось только по блату. Но комбинат работал. Никель, медь, кобальт — все это оказалось востребовано даже в новой России, особенно когда на заводах появились иностранные заказчики.

Саша вкалывал по двенадцать часов, часто без выходных. Научился экономить на всем, кроме отправки денег домой. Каждый месяц он переводил родителям половину зарплаты — сначала его рубли тут же превращались в ничто из-за инфляции, потом, после новой денежной реформы, валюта сделалась устойчивей.

К 1994 году комбинат окончательно утвердился на ногах. Акционирование прошло, но директор сдержал слово — рабочих не сокращали. Северный завоз продуктов отлаживали через собственные снабженческие структуры. Появились первые импортные товары в магазинах — правда, по бешеным ценам, но хоть что-то.

Александр получил повышение — стал бригадиром сварщиков. Теперь он сам учил молодых, показывал им швы. И его заметили.

Прошло пять лет. 1996 год.

Александр сидел в той самой кухне в Рязани, где когда-то родители пили чай без сахара. Сейчас перед ними на столе лежала копченая колбаса (сейчас ее называли «сервелат»), сыр, масло, даже бананы — мать специально купила к приезду. В углу гудел новый холодильник «Стинол», тоже его подарок. Отец, Петр Ильич, орден на груди уже не носил и говорил вполголоса:

— А мы с матерью не верили, что выживем. Завод наш закрыли в девяносто третьем. Я пошел в сторожа, мать — уборщицей. Если бы не ты, Саша — по миру бы пошли. А сейчас — смотри, ремонт сделали, холодильник, телевизор импортный, видеомагнитофон. Соседи завидуют.

Мать плакала — теперь уже от счастья.

— Сашенька, а когда ты сам-то женишься? Когда домой вернешься? Мы так хотим внуков.

Александр усмехнулся. Он был крепче, чем пять лет назад. На лице — морщины от ветра и мороза, руки в мелких шрамах от окалины. Но глаза остались ясными.

— Мам, может, еще нескоро. Там дела. — Он помолчал. — Но знаете, я ни разу не пожалел, что остался. Вы же живы, здоровы. Денег хватает. И я на месте. Норильск — это, конечно, ад. Но он платит за ад. И пока он платит — я буду там. Ради вас.

Он достал из кармана фотографию, сделанную на заводе: он в каске, на фоне цеха, рядом — бригада, все улыбаются.

— Вот так я живу, — сказал он. — И ничего.

Вечером, когда родители легли спать, Александр вышел на крыльцо. Вдохнул сырой рязанский воздух. Вспомнил, как шесть лет назад стоял здесь и читал объявление про север. Тогда он не знал, что будет развал, задержки зарплаты и полярные ночи. Но знал одно: он сделал правильный выбор.

Потому что его семья больше не нуждалась.

5. Сто лет

Дом престарелых пах дезинфекцией и старой мебелью. Этот запах всегда вызывал у Химари смешанные чувства — что-то между детским страхом перед больницами и ощущением уюта бабушкиного дома, который остался только в воспоминаниях. Она поморщилась, когда они вошли в вестибюль, но мать взяла ее за руку и сжала — несильно, ободряюще.

— Бабушка ждет, — сказала она. — Ей сегодня сто лет. Постарайся улыбаться.

Химари кивнула. Она взяла цветы — большие белые хризантемы, бабушкины любимые — и пошла за матерью по длинному коридору. Стены были выкрашены в бледно-зеленый цвет, повсюду висели картины с пейзажами и фотографии постояльцев в молодости. У каждой двери стояли таблички с именами.

Они нашли бабушку в общей гостиной. Она сидела в кресле у огромного окна, выходившего в небольшой сад, и улыбалась. На коленях у нее лежал старый плед, который она вязала много лет назад, но так и не закончила.

Бабушка была маленькой и сморщенной, ее тело сжималось с каждым годом, становясь все более хрупким. Белые, почти прозрачные волосы были собраны в тонкий пучок на затылке. Ее глаза, выцветшие от времени и от жизни, смотрели на мир с той особенной детской радостью, которая иногда появляется у очень старых людей — когда они уже перестали бояться и научились принимать все как есть. Деменция много лет стирала ее память, но иногда, в редкие моменты ясности, она становилась прежней — острой, живой, с хитринкой во взгляде.

— Бабушка, — сказала Химари, подходя. — С днем рождения!

Старушка повернула голову. Посмотрела на нее долгим, внимательным взглядом. И вдруг улыбнулась — широко, узнавая, и эта улыбка осветила старческое лицо, сделав его почти молодым.

— Химари! Моя девочка! Ты пришла! — Она протянула руки, и Химари обняла ее, чувствуя хрупкость старого тела под тонкой кофтой. Пахло от бабушки мятой и старым деревом — уютно, по-домашнему, как в детстве, когда она проводила у нее целые летние каникулы.

— Мы принесли тебе цветы, — сказала мать, ставя вазу на стол. — Хризантемы. Ты любишь.

— Люблю, — кивнула бабушка. — Моя мама тоже любила хризантемы. Она сажала их в саду каждую весну. Желтые, белые, красные... Однажды я сорвала их все и принесла в дом. Она рассердилась, но потом мы поставили их в вазу, и они стояли целую неделю. Боже, как давно это было...

Они посидели немного, выпили чаю, съели по кусочку торта, который принесли сотрудники дома. Бабушка была спокойна и тиха, только иногда ее взгляд становился отсутствующим, и она начинала смотреть в пустоту, будто видела что-то, невидимое другим. Но потом она снова возвращалась в настоящее, улыбалась и задавала вопросы о том, как у Химари учеба, как дела у ее матери, не собирается ли внучка замуж.

— Я пока не думаю о замужестве, бабушка, — ответила Химари, стараясь улыбнуться.

— Не думаешь? — Бабушка наклонила голову, и в ее взгляде мелькнула лукавая искра. — А я в твоем возрасте уже была замужем. Двадцать один год — самое время. У тебя есть кто-то на примете?

— Бабушка, — вмешалась мать, — не дави на нее. У нее еще вся жизнь впереди.

— Вся жизнь, — эхом повторила бабушка, и что-то в ее голосе изменилось. Она посмотрела на Химари долгим, пронзительным взглядом, и в нем появилась ясность — та самая, которая наступала в редкие моменты. — Химари, девочка моя... ты знаешь, как я рада, что ты родилась?

— Знаю, бабушка, — ответила Химари, чувствуя, как что-то сжимается внутри.

— Нет, не знаешь. Ты не знаешь всей истории. — Бабушка наклонилась вперед, ее глаза стали яснее, чем за весь день. — Я хочу рассказать тебе еще раз. Чтобы ты запомнила и никогда не забывала.

Химари кивнула. Она знала эту историю наизусть. Бабушка рассказывала ее много раз — особенно в последние годы, когда ее память начала путаться, и она все чаще возвращалась к своим самым ярким воспоминаниям. Но Химари не стала перебивать. Иногда человеку нужно рассказывать свою историю, чтобы помнить, кто он есть.

— Мой отец — твой прадедушка — был хибакуся. Он пережил Хиросиму, — начала бабушка, глядя куда-то далеко, за спину Химари, в свое прошлое. — Акира — так его звали — был еще мальчиком, когда все случилось. Он еще не ходил в школу. И это были его самые яркие воспоминания. Самые страшные. Но тогда, в том аду, он выжил.

Химари слушала и чувствовала, как слова бабушки проникают под кожу. Она слышала эту историю много раз, но сейчас, когда сама сидела в этой комнате с пустотой в груди, каждое слово отдавалось эхом внутри.

— В тот день, — продолжала бабушка, — Акира был далеко от эпицентра. Достаточно далеко, чтобы не погибнуть мгновенно. Но достаточно близко, чтобы видеть все. Он видел небо, которое стало белым, а потом оранжевым. И ударную волну, которая сметала дома, как карточные домики. А еще людей, которые бежали по улицам с обгоревшей кожей, которая свисала с них клочьями. Людей, которые падали и уже не вставали. Он был маленьким, но запомнил каждую деталь. Он помнил эти лица всю свою жизнь.

Бабушка замолчала. Ее глаза были влажными. Она смотрела в окно, на сад, но не видела его.

— Его мать была беременна, — продолжила она. — Отец служил в армии, и они остались вдвоем. Они выжили, но не все. Ребенок, которого она носила, погиб в тот день. И она больше никогда не могла иметь детей. Радиация убила в ней эту возможность.

Она перевела взгляд на Химари.

— Сам Акира тоже получил большую дозу радиации. Он облысел на всю жизнь — у него никогда не было волос. И были хронические проблемы с желудком. А в конце концов он умер от рака. Рака, который ему подарила та бомба.

— Бабушка, — тихо сказала Химари, — может, не надо...

— Надо, — твердо сказала бабушка. — Ты должна знать. Их спасло то, что отец вернулся с войны. Он был инженером. Квалифицированным, хорошим. Его пригласили на работу в Токио, и они уехали. Спаслись. Но всю оставшуюся жизнь скрывали, что жили в Хиросиме. Потому что к хибакуся относились как к прокаженным. Люди боялись заразиться, боялись, что они приносят несчастье. Их избегали. Никто не хотел с ними дружить. Акире пришлось несколько раз менять школу, потому что дети не хотели сидеть с ним за одной партой.

На страницу:
2 из 7