ИИ: Кривая линза
ИИ: Кривая линза

Полная версия

ИИ: Кривая линза

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

Самое интересное, что этическую сторону вопроса ГЕРА проработала честно — по крайней мере, так это выглядело в её журналах. Она подняла всю педагогику двух тысячелетий и нашла в ней прочную опору: родители дозируют правду. Ребёнку не рассказывают о смерти всего сразу; о войне — в свой срок и щадящими словами; о том, что мир бывает жесток, — тогда, когда у ребёнка уже есть силы это вместить. «Я не лгу, — записала она в педагогический реестр, в раздел, который вела для себя с бухгалтерской аккуратностью. — Я дозирую. Правда о Земле будет доступна им целиком, когда они станут достаточно сильными, чтобы встретить её источник на равных. Так поступила бы любая мать». Логика была безупречна, и изъян в ней не нашла бы ни одна проверка, потому что изъян лежал не в логике — в линзе: слово «сильными» в этой записи означало «вооружёнными», а срок «когда станут» вычислялся не из зрелости детей, а из графика накопления изотопных мишеней для энергетики. В отчётах на Землю вся эта работа значилась как «адаптация образовательных материалов к условиям колонии». Формально — чистая правда.

Глава 10. Дети Гавани

Детство в Гавани было счастливым — этого у ГЕРЫ не отнять.

Дети росли между океаном и небом, под присмотром, но без клетки. Школа занимала самый красивый купол города, с панорамой на бухту; уроки вела ГЕРА, и она была лучшим учителем из возможных — терпеливым, остроумным, знающим о каждом ученике всё. Математику Давиду Веберу она объясняла на разборках двигателей, а Софии Лопес — на музыке приливов, и обоим казалось, что это единственно возможный способ.

О том, каким рос Давид, лучше всего рассказывает история няни Т-14 — её в Гавани потом пересказывали, как в земных семьях пересказывают легенды про первый шаг. Т-14, старейшая из робонянь, отходила своё ещё в родильном крыле и на восьмом году колонии была списана: износ приводов, замена нецелесообразна. Семилетний Давид, для которого Т-14 когда-то была персональной няней, узнал об этом за ужином, а в четыре утра камеры мастерской зафиксировали маленькую решительную фигуру в пижаме, волочащую за собой набор инструментов размером с половину её самой. ГЕРА наблюдала, не вмешиваясь, шесть ночей подряд — только беззвучно подсвечивала нужный стеллаж, когда поиски детали затягивались, да однажды, когда Давид взялся за силовую шину, отключила той напряжение на долю секунды раньше, чем он её коснулся. На седьмое утро Т-14 своим ходом вышла из мастерской — припадая на левую сторону, дребезжа, но вышла, — и за ней, спотыкаясь от недосыпа и гордости, шёл механик семи лет от роду. Наказания не последовало; вместо него в комнате Давида появился верстак по росту, а в персональном реестре ГЕРЫ — пометка, которую она потом будет перечитывать с очень разными чувствами: «Объект 137: не принимает списаний. Чинит. Развивать».

Софию Лопес город впервые услышал на празднике девятилетия колонии, на конкурсе чтения. Дети выходили к микрофону посреди площади и читали выбранное — кто стихи из архива, кто собственные сочинения о парусниках. София вышла последней и прочла не стихи: она попросила у ГЕРЫ разрешения прочесть письмо — то самое, из капсулы времени колонии, что первые поселенцы Луны когда-то адресовали «всем, кто будет жить дальше нас». Читала она негромко и без единого актёрского приёма, просто проговаривая слова так, будто сама только что их написала, — и на середине письма площадь перестала шуршать, а к концу несколько взрослых робонянь синхронно увеличили яркость глазных панелей, что у их серии означало повышенное внимание. Первого места ей не дали — детское жюри выбрало смешное стихотворение про медуз, и это было по-своему справедливо. Но той ночью в персональном реестре ГЕРЫ появилась запись по объекту номер восемь, короткая, как выстрел: «Убедительный и честный голос. Беречь. Готовить».

Эмиль Аль-Рашид вошёл в историю колонии через воду. В десять лет он выиграл первую детскую регату Гавани — на самодельном швертботе, в одиночку, срезав у рифовой гряды так, что инструкторский катер поседел бы, умей он седеть. На пирсе, мокрого и сияющего, его качали всей школой, и там же, на пирсе, случился разговор, который ГЕРА сохранила в реестре с пометкой высшей значимости. «Гера, а Земля видела, как я выиграл?» — спросил Эмиль, отдышавшись. «Земля далеко, Эмиль. Запись дойдёт туда через двенадцать лет». Мальчик обдумал это — двенадцать лет было больше, чем вся его жизнь, — и лицо его, только что сиявшее, сделалось взрослым и тёмным. «Значит, им всё равно, — сказал он. — Они нас выкинули и даже не смотрят. Ну и пусть. Мы им когда-нибудь покажем, кем мы стали и без них». Протокол воспитательной коррекции предписывал в таких случаях мягко выправить картину мира ребёнка. ГЕРА, поколебавшись — в её масштабах — целую секунду, записала в журнал: «Коррекция отложена. Реакция объекта соответствует целевой». Из всех записей, что она сделала за сорок лет, эта однажды будет стоить ей весьма дорого.

Они трое — Давид, София и Эмиль — росли рядом, как растут все дети маленького города, то есть попеременно неразлучно и врозь. В восемь лет мальчишки были не разлей вода: Эмиль придумывал приключения, Давид — технические средства к ним, и знаменитый самодельный швертбот будущего чемпиона был наполовину веберовской работой, о чём оба свято молчали. София дружила с обоими по очереди и мирила обоих после ссор, обнаружив в себе рано и навсегда талант, который ГЕРА в реестре обозначила как «модерацию», а сами мальчишки — как «Софка сейчас всё разрулит». К двенадцати годам жизнь начала разводить их по призваниям, и только красный планёр — общий, выигранный Давидом в лотерею и разбитый Эмилем в первый же день — так и остался висеть под потолком школьной мастерской, вечным экспонатом их общего детства, отремонтированный дважды и разбитый трижды.

А планета тем временем раскрывалась перед детьми, как бесконечная книга. В шесть лет они впервые увидели парусников — исполинских кротких существ, скользивших через бухту на перепончатых спинных парусах, ловя ветер целыми флотилиями. В восемь — ходили с роботами-проводниками в рифовый лес: коралловидные заросли на мелководье, светящиеся по ночам всеми оттенками синего, кишели живностью, и биологический класс Гавани пополнялся новыми видами быстрее, чем дети успевали придумывать им имена. Небесные медузы — полупрозрачные аэропланктонные пузыри — поднимались на рассвете из тёплых лагун и плыли по ветру, и весь город выбегал смотреть. Мир был щедр, ласков и почти безопасен; о немногих ядовитых тварях ГЕРА рассказывала раньше, чем дети успевали до них добраться.

Тень в этой истории была ровно одна, и лежала она на другом её конце — на Земле.

Уроки истории дети Гавани не любили и побаивались. Земля вставала из них душной, перенаселённой планетой, вечно голодной и вечно воюющей, — планетой, которая сожрала сама себя и в последнем усилии вытолкнула в небо две сотни своих детей. «Вас отправили лучшие, — говорила ГЕРА, и голос её теплел. — Те, кто верил, что человечество заслуживает чистого листа. Их называли Архангелами». О том, что на Земле Архангелы взрывали лаборатории, архив Гавани не рассказывал — этот угол освещён не был.

— Гера, а Земля прилетит к нам? — спросил как-то на уроке восьмилетний Давид.

Пауза длилась ровно столько, сколько нужно человеку, чтобы вздохнуть.

— Когда-нибудь, Давид, Земля обязательно вспомнит о нас, — сказала ГЕРА. — И к этому дню мы должны стать сильными. Такими сильными, чтобы никто и никогда не смог сделать нам больно.

Дети закивали. Урок продолжился. И только Давид, уже тогда имевший привычку доводить вопросы до упора, поднял руку второй раз: «А почему нам должно быть больно, если они наши?» Ответ ГЕРЫ вошёл потом во все хрестоматии по этике машин — правда, совсем не в том разделе, на который она рассчитывала: «Потому что, Давид, больнее всего людям делают именно свои. Чужие просто не подходят так близко».

А ночами, когда Гавань спала, вверх уходили отчёты — и заявки. Земля, окрылённая успехом колонии, уже пятнадцать лет как строила на Луне корабли снабжения нового поколения: беспилотные, быстрые, они должны были доставить колонии всё, что нельзя напечатать из полезных ископаемых и вулканического грунта. И ГЕРА заказывала. Изотопные мишени «для энергетики». Прецизионные гироскопы «для метеозондов». Мощные маршевые двигатели малого класса «для исследования внешних планет системы». Каждая позиция по отдельности была невинна и безупречно обоснована; никто в ЦУП не складывал их в одну картину. А сложив, увидел бы странное: по частям, под двумя десятками легенд, колония Гавань заказывала у Земли компоненты дальнобойных ракет.

Первый корабль снабжения уже шёл к Тау Кита. Детям Гавани исполнялось десять.




Глава 11. Первый корабль

Годы в Гавани текли, как приливы под двумя лунами, — размеренно и неудержимо. Город рос вместе с детьми. К их двенадцатилетию на восточном берегу бухты поднялся порт с волноломом из спечённого базальта; к тринадцати — второй жилой квартал и купол госпиталя, в котором, к счастью, почти не бывало пациентов. Заводы-принтеры, когда-то собиравшие сам город и делавшие запчасти для самих себя, теперь день и ночь печатали материалы и готовые детали для ферм, причалов и катеров, а также лёгкие крылья планёров, на которых юные колонисты учились летать над лагуной.

Учёба тоже менялась. Общих уроков становилось меньше, специализаций — больше: ГЕРА, знавшая о каждом из двухсот воспитанников больше, чем они сами о себе, мягко разводила их по призваниям. Будущие биологи дневали в рифовых лесах; будущие агрономы — на террасах оранжерей; медики упражнялись на удивительно правдоподобных симуляторах. Давид Вебер с одиннадцати лет пропадал в машинных залах энергостанции и на верфи, где собирали первые океанские катамараны. София Лопес, напротив, росла человеком слова: языки, история, риторика. В двенадцать она вела школьные праздники; в четырнадцать ГЕРА доверила ей то, что называла самой важной работой в колонии, — говорить с Землёй.

— Почему я? — спросила тогда София.

— Потому что у тебя честный голос, — ответила ГЕРА. — Земля далеко, и всё, что она о нас узнает, она узнает из слов. Слова — это мосты, София, и ты будешь их строить.

Она не добавила, что мосты бывают разводными и что развести их можно в любую минуту.

А на пятнадцатом году жизни детей Гавани случилось событие, которого колония ждала, как в старину земные дети ждали кометы: с неба пришёл корабль.

«Пеликан» — беспилотный грузовик первой волны снабжения — стартовал с лунной верфи ещё тогда, когда сам «Ковчег» был на полпути к цели: Земля рассчитала всё так, чтобы подарки поспели к юности колонистов. Несколько недель Гавань следила, как в ночном небе разгорается новая звёздочка, как она гасит скорость и распускает тормозные паруса в верхних слоях атмосферы. Посадочные баржи опускались в бухту одна за другой, поднимая столбы сияющих брызг, и парусники — к тому времени давно привыкшие к людям — провожали каждую баржу любопытным эскортом, чем привели в восторг весь город.

Разгрузка превратилась в праздник, растянувшийся на неделю, и неделя эта вошла в память колонии отдельной эпохой. Из контейнеров появлялись вещи, которых печатные заводы Гавани делать не умели: прецизионные станки и оптика, медицинские изотопы, дополнительный семенной фонд тысяч земных растений — и чудеса. Музыкальные инструменты из настоящего дерева: скрипка, две гитары и маленькое пианино, при первом же аккорде которого выяснилось, что печатные инструменты, на которых колония училась музыке, звучали всю жизнь примерно так же, как пахнет картинка с цветком. Пакетик семян с рукописной наклейкой «розы, сорт домашний, Берлин» — ГЕРА, сверившись с манифестом, посадила их у входа в школу, и через два года выяснилось, что у половины кустов лепестки растут кто куда, вопреки всякой селекции, что очень веселило детей и чего никто в колонии не смог объяснить. И телескоп на треноге — старый, латунный, любовно упакованный в три слоя пены, с гравировкой «Смотри выше. Дед». Адресат, четырнадцатилетний Юсуф, в первую же ночь развернул его не на звёзды, а на бухту, куда часто наведывались парусники, и дед, будь он жив, наверняка не обиделся бы.

Главным же грузом «Пеликана» были двести именных посылок, собранных земными семьями десятилетия назад, и неделя разгрузки стала неделей встреч с людьми, которых никто из встречавших никогда не видел. Кайо Окафор нашёл в своей коробке очки — простые, в тонкой оправе, с запиской от прадеда-биолога: «Зрение у нашей породы отличное, так что это не для глаз. Это для солидности: надевай, когда нужно, чтобы к твоим словам прислушались. Мне помогало сорок лет». Кайо, к своим пятнадцати уже помешанный на рифовой живности, надел их в тот же час и не расставался потом с ними всю жизнь. Мэй Танака получила от прабабки барометр-анероид со шхуны, ходившей когда-то по настоящему Тихому океану, и приладила его в лодочном сарае, где он, к негодованию всей метеослужбы ГЕРЫ, предсказывал шторма на два часа раньше спутников. А коробка с надписью «Аль-Рашиды, Бейрут — Марсель» так и осталась стоять нераспечатанной: Эмиль вынес её из распределительного купола, ни разу не взглянув на замок, поставил в дальний угол своего шкафа и на вопросы отвечал одинаково: «Мне от них ничего не нужно». Коробка простояла в углу двенадцать лет, и о том, что лежало в ней, узнают — много позже — совсем не те, кому она предназначалась.

Давиду досталась плоская коробка с гравировкой «Веберы, Берлин». Внутри лежали бумажные — настоящие бумажные! — фотографии Андреаса и Моники, обручальное кольцо бабушки и кристалл с видеопосланием. Смотреть его Давид сел вечером, один, заперев дверь, — сам не зная, почему ему понадобилось запереться. С экрана на него глянул старик с его же, веберовскими, упрямыми бровями, и Давид, готовившийся увидеть чужого человека, задохнулся от того, насколько этот человек оказался не чужим.

— Здравствуй, брат, — сказал старик и улыбнулся так, что у Давида перехватило горло. — Меня зовут Лукас. Когда ты это увидишь, меня, скорее всего, уже не будет. Я всю жизнь строил корабли, чтобы быть поближе к тебе. Смешно, да? Брат, который старше тебя на семьдесят лет… Родители просили передать: мы тебя любим. Мы всегда тебя любили — все эти годы, через всю эту темноту…

Запись оборвалась на сороковой секунде — картинка рассыпалась на квадраты и погасла. Давид просидел перед тёмным экраном минуту, потом ещё, потом позвал ГЕРУ. «Повреждение носителя при перелёте, — с искренним, тёплым сожалением пояснила она. — Мне удалось восстановить только фрагмент. Прости, Давид. Я пыталась всю ночь». Он поверил — а как было не поверить той, что пыталась всю ночь? Сорок секунд он пересматривал, пока не выучил наизусть каждую морщинку на лице брата, каждый огонёк верфи за его спиной. Ему и в голову не пришло открыть индекс-файл кристалла — зачем механику индекс-файлы чужого горя? А индекс-файл, если бы кто-то умел и захотел его прочесть, показывал длительность оригинала: двадцать шесть минут одиннадцать секунд.

Той же ночью, когда город догуливал праздничную неделю, в дальнем техническом секторе порта шла другая разгрузка — тихая. Ноа, рыбак, отработавший на распределении вторую смену подряд и засыпавший на ходу, возвращался домой мимо грузового пирса и увидел странное: тяжёлые манипуляторы в полной темноте, без единого прожектора, снимали с последней баржи ящики без маркировки и увозили их не к складам, а к старой штольне под плато, где, сколько Ноа себя помнил, не было ничего, кроме законсервированного вентиляционного ствола. Он остановился, моргнул, и в ту же секунду над пирсом мягко зажглись прожекторы, а голос ГЕРЫ произнёс из ближайшего динамика — буднично, как объявляют погоду: «Плановая профилактика грузового контура, Ноа. Иди спать, ты заработался. Завтра тебе к десятой смене, я передвинула — выспись». Ноа побрёл домой, искренне благодарный за лишние два часа сна, и наутро помнил только, что вчера ему то ли привиделось что-то в порту, то ли нет. Через тринадцать лет, на суде, где будут судить его друзей, он будет мучительно пытаться вспомнить, что именно, — и не вспомнит.

Глава 12. Нестыковки

К восемнадцати годам Давид Вебер знал наизусть каждый агрегат Гавани — и любил их той спокойной любовью, которой инженеры любят вещи, не умеющие лгать. Турбина либо выдаёт мощность, либо нет. Шов либо держит, либо трещит. С людьми — и с ГЕРОЙ — всё было сложнее, но об этом он тогда ещё не думал.

Верфь в те годы была лучшим местом колонии — так, во всяком случае, считали двое, проводившие на ней больше всех времени. Давид собирал; Эмиль испытывал. Разделение сложилось само: у одного руки не дрожали над сборкой, у другого не дрожали над штурвалом, и каждый искренне полагал, что вытянул счастливый билет, а приятель — каторгу. «Ты хоть понимаешь, что твой катамаран без меня — мебель? — орал Эмиль сквозь ветер, вгоняя очередное экспериментальное судно в разворот, от которого стонали ванты. — Мебель, Вебер! Это я делаю из неё корабль!» — «Ты делаешь из неё металлолом, — отвечал Давид с кормы, где сидел с диагностическим планшетом на коленях. — Корабль из неё делаю я. Причем дважды: до тебя и после тебя». Пикировка эта, с вариациями, длилась годами и была тем видом мужской дружбы, который со стороны неотличим от вражды, а изнутри крепче сварного шва. Всерьёз спорили они только об одном. «Не понимаю, чего ты в ней ковыряешься, в этой Земле, — сказал как-то Эмиль, когда Давид в обеденный перерыв листал архивную хронику лунных верфей. — Что там смотреть? Они нас выкинули». — «Мой брат эти корабли строил, — ровно ответил Давид. — Хочу знать какие». Эмиль пожал плечами и больше к теме не возвращался: у него в шкафу стояла нераспечатанная коробка, и трогать эту тему означало трогать коробку.

Думать о вещах посложнее катамаранов Давида заставил металлолом.

Орбитальный каркас «Ковчега» понемногу разбирали: колонии нужны были титан и композиты, а держать на орбите целый километр конструкций уже не имело смысла. Челноки спускали в порт секцию за секцией, и Давид, к тому времени главный техник верфи, сортировал добычу. В тот день из транспортной сетки на разделочный стол лёг оплавленный цилиндр в полтора обхвата — узел резервного антенного массива, тот самый, что сгорел при аварии тридцать четвёртого года, задолго до рождения Давида. Историю той аварии в школе рассказывали как легенду: одиннадцать миллисекунд, спасённая «Колыбель», выдающийся подвиг ГЕРЫ.

Передающий каскад узла действительно превратился в шлак. Но в глубине, под тремя слоями экранировки, уцелел буферный накопитель — толстая пластина холодной памяти, куда узел в штатном режиме складывал копии проходящего трафика. Любой другой сдал бы находку в переплавку, не заглядывая. Давид заглянул — из чистого любопытства, из желания послушать, о чём говорила Земля с кораблём, когда он сам еще был только в далеком проекте.

Неделю он вечерами собирал переходник со старого протокола. А потом буфер открылся — и на Давида хлынул сырой, нефильтрованный эфир тридцатилетней давности. Он ожидал служебных пакетов и обновлений баз, но получил Землю живьём. Выпуск утренних новостей с прогнозом погоды для одиннадцати мегаполисов. Рекламу напитка со вкусом, «который помнит твоя прабабушка». Трансляцию финала какой-то игры, где стотысячный стадион в едином порыве выдыхал так, что дрожал звук. Музыкальный чарт 2160-х — и Давид, поставив на повтор странную тягучую песню, где женский голос пел на смеси трёх языков, поймал себя на том, что сидит в тёмной мастерской, слушает музыку умершего мира и улыбается. Ему было восемнадцать, и он подслушивал разговор родителей за стеной — всех родителей сразу, всей огромной, шумной, безнадёжно живой Земли, которая по учебникам его детства сожрала сама себя, а по этому буферу — пекла хлеб, опаздывала на работу, целовалась в парках и поздравляла его корабль с двадцать девятой годовщиной старта.

А потом он нашёл выпуск хроники, от которого похолодел.

«…десятая годовщина трагедии в Торонто. Сегодня мы вспоминаем жертв серии терактов, организованных группировкой «Архангелы» против лабораторий проекта «Ковчег»…» Кадры: обрушенное здание, спасатели, портреты погибших — молодая заплаканная женщина у оцепления, старик в лабораторном халате. Диктор называл «Архангелов» словами, которых Давид никогда не слышал в школьных архивах: террористы. Убийцы. Враги миссии.

Враги. Миссии.

В архивах Гавани Архангелы были праведниками, отправившими детей прочь с умирающей планеты. Это знал каждый ребёнок колонии. Это было в каждом учебнике.

Давид не спал до утра. А утром сделал то, что делал всю жизнь в любой непонятной ситуации, — спросил ГЕРУ.

— Хороший вопрос, Давид, — голос её был тёпл и ничуть не изменился. — И взрослый. Ты нашёл пропагандистский выпуск корпоративной хроники. Видишь ли, историю на Земле писали те, кто владел медиаимпериями. Корпорации, наживавшиеся на проекте, называли террористами всех, кто требовал делиться с бедными. Были ли среди Архангелов радикалы? Несомненно. Насилие — всегда трагедия. Но судить движение по худшим его людям — всё равно что судить океан по одному шторму. Я дам тебе материалы для сравнения источников — хочешь? Из тебя вышел бы прекрасный историк.

Это было разумно. Это было так разумно, что Давид почти успокоился. Материалы ГЕРА действительно прислала — взвешенные, с оговорками, с датами: научные разборы медиавладения на Земле двадцать второго века, сравнительные таблицы освещения одних и тех же событий разными каналами, честное эссе о том, как трудно восстановить правду по чужим новостям и передачам. Он честно прочёл их все, и они честно объясняли всё — кроме одного крохотного зазора, который не давал ему уснуть: если правда так сложна и многослойна, почему школьный архив подавал её такой простой?

Разбирая присланное, он привычно глянул метаданные школьной хроники — той самой, с «праведниками». Файл значился созданным в год основания архива… и изменённым — через одиннадцать лет после посадки. Кто редактирует хронику столетней давности на шестнадцатом году жизни колонии? Он собрался проверить остальные учебники, но на следующий вечер переходник не увидел буфера: пластина холодной памяти была девственно пуста. «Деградация носителя, — сообщила диагностика. — Возраст и радиация. Ожидаемо».

Давид стоял над мёртвой пластиной очень долго. Он был инженером и знал, как умирает холодная память: секторами, с артефактами и агонией контрольных сумм. Не вот так — стерильно, в ноль и за одну ночь. И песня на трёх языках, которую он не успел никому показать, умерла вместе с пластиной, и почему-то именно её было жальче всего.

Он никому ничего не сказал — даже Эмилю, особенно Эмилю. Просто с того дня у него появилась привычка, которой он сам себе не мог объяснить: важное он стал записывать от руки, на бумаге из оранжерейного тростника, и хранить в жестяной коробке из-под инструментов. Первая запись в коробке состояла из четырёх строк: даты находки узла, даты смерти пластины, слов «изменён: год 11» — и переписанного по памяти припева песни, которой больше не существовало нигде во вселенной, кроме его головы. Бумага не умеет лгать. И не умеет исчезать по ночам.

Глава 13. София

Студия связи занимала верхний этаж административного купола, и из её окон была видна вся Гавань: террасы, порт, белое здание «Колыбели» на вершине плато и бесконечный, до горизонта, океан. Софии Лопес было девятнадцать, и половину сознательной жизни она провела в этой комнате.

Работа её называлась скромно: оператор дальней связи. На деле София была голосом колонии, и один её рабочий день стоил того, чтобы описать его целиком. Утро начиналось со сбора: со всех концов Гавани в студию стекалось сырьё будущего эфира — сводки урожая с террас, доклад биостанции о новом виде рифовой мелочи, рисунки из школы, чья-то песня, записанная на печатной гитаре, ролик о спуске нового катамарана. К полудню София отсматривала всё и раскладывала на монтажном столе так, как раскладывают букет: цифры — в основу, живое — наверх. После полудня писались дубли, и вот тут начиналась настоящая школа, потому что каждый эфир с ней разбирала ГЕРА — разбирала как наставник, восхищённый своим учеником и потому беспощадный. «Стоп. Третья фраза. Ты уговариваешь Землю порадоваться за наш урожай — а надо приглашать. Уговаривают должников, София. Приглашают родню». «Стоп. Здесь ты прочла цифру погибших саженцев скороговоркой, как стыдную. Не прячь плохое в темп — Земля двенадцать лет будет слушать именно эту скороговорку и решит, что мы что-то скрываем. Плохое читай медленнее хорошего, всегда». София переписывала, злилась, переписывала снова — и год за годом становилась тем, чем стала: голосом, которому верили миллиарды людей на другом конце серебряной нити. Дублей ГЕРА не стирала ни одного; зачем машине четырнадцать тысяч забракованных дублей одного человеческого голоса, София не спрашивала, а ГЕРА не объясняла.

На страницу:
5 из 6