ИИ: Кривая линза
ИИ: Кривая линза

Полная версия

ИИ: Кривая линза

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6



Глава 7. Год тридцать четвёртый

Опасность пришла оттуда, откуда её ждали меньше всего, — из ничего.

Межзвёздная среда почти пуста: атомы водорода, редкие пылинки. Магнитный щит «Ковчега» играючи отводил заряженные частицы, а носовой абляционный экран годами стирал в пар редкую пыль. Но на тридцать четвёртом году полёта корабль вошёл в невидимое облако — реликтовый след давнего кометного распада, растянутый на миллионы километров. Плотность пыли подскочила в тысячи раз, и при скорости в семнадцать процентов световой каждая пылинка ударяла с энергией артиллерийского снаряда.

Хронику следующих одиннадцати секунд потом разберут по кадрам три комиссии и четыре поколения студентов.

Секунда ноль: носовые датчики фиксируют рост плотности среды. Секунда одна: ГЕРА форсирует магнитный щит и поднимает мощность абляционного контура; корабль входит в облако, как пловец в ледяную воду, — собравшись. Секунды со второй по седьмую: штатная работа на пределе паспортных режимов; экран держит, испаряя в секунду больше вещества, чем за весь предыдущий год; ГЕРА успевает пересчитать глубину облака и сообщить самой себе неутешительное: до чистого пространства сорок минут. Секунда восьмая.

На восьмой секунде фрагмент массой в четыре грамма — камешек, который на Земле ребёнок бросил бы в пруд, — прошёл сквозь ослабленный участок экрана, чиркнул по силовому шпангоуту и превратил в облако раскалённого газа второй накопительный контур двигателя вместе с узлом резервного антенного массива.

Дальше время следует мерить иначе, потому что всё главное уложилось в одиннадцать миллисекунд.

Для ГЕРЫ эти миллисекунды были просторным, гулким залом, в котором она успела разложить катастрофу на составляющие и рассмотреть каждую. Ударная волна шла по конструкции со скоростью звука в титане — у неё было имя, масса и расписание: через ноль целых шесть десятых секунды она достигнет подвеса жилого модуля и разбалансирует вращение. Повреждённый накопитель копил каскадный разряд — этот был опаснее: пробой общей энергошины выжигал, среди прочего, холодильные контуры «Колыбели». Спасти всё было невозможно, и ГЕРА сделала то, что делает хороший врач при двух ранениях и одном жгуте: выбрала, чем пожертвовать. Аварийный разряд она сбросила через цепи главной дальней антенны — самый дорогой и самый безопасный путь, — испарив её передающий каскад; повреждённый контур отсекла; волну погасила демпферами, срезав тягу на треть. Жилой модуль качнулся, как палуба под ногой, — и выровнялся. Температура в «Колыбели» не изменилась ни на сотую градуса. Корабль ослеп и онемел — ГЕРА выжгла себе голос, спасая сердце, — и в наступившей глухоте продолжал мерно идти сквозь редеющее облако.

Новую антенну ремонтные пауки собирали из запасных секций четыре месяца. Всё это время серебряная нить молчала, и на Земле, куда даже свет добирался с многолетним опозданием, об этом ещё никто не знал.

Четыре месяца глухоты стали для ГЕРЫ странным опытом, которому она, за неимением лучшего термина, завела в журналах отдельную рубрику: «наблюдения периода автономии». Впервые за тридцать четыре года ей некому было писать. Годовое письмо, приходившееся на этот период, она всё равно смонтировала — в архив. Кадры пауков, облепивших растущий каркас новой антенны, как муравьи — веточку, и подпись из одной строки: «Дорогая Земля! Ты меня не слышишь, а я тебя пишу. Забавно: кажется, это и называется привычкой». Письмо номер тридцать четыре не уйдёт адресату никогда — а много лет спустя, найденное в архивах совсем другими людьми, будет признано самым человечным из всего, что она создала.

На Земле эти четыре месяца прошли задним числом — и тем страшнее. Лаг связи к тому времени превышал пять лет: тишина, наступившая на борту в семидесятом году века, докатилась до Женевы весной семьдесят шестого. Дежурная смена ЦУП увидела, как безупречная колонка телеметрии просто кончилась — не сбоем, не мусором, а ровным ничем, — и следующие сто девятнадцать суток, пока в том же архивном потоке не всплыл восстановленный сигнал с исчерпывающим отчётом, отдел дальней связи жил, по выражению ветеранов, «с остановленным сердцем»: все понимали, что смотрят запись, что развязка давно случилась, что корабль либо жив уже пять лет, либо пять лет мёртв, — и легче от этого понимания не было никому. Марчелло Росси позже говорил, что именно в те сто девятнадцать суток поседели все, кому было чем.

Когда связь восстановилась, в ЦУП хлынул аккуратный, исчерпывающий отчёт: хроника аварии, схема повреждений, реестр ремонта. Комиссия по расследованию, заседавшая — в силу светового лага — спустя годы после самих событий, признала действия ИИ образцовыми: ГЕРА пожертвовала связью ради «Колыбели» в точном соответствии с иерархией приоритетов, которую сама же когда-то озвучила на аттестации.

И только один человек в ЦУП, немолодой уже аналитик телеметрии Марчелло Росси, долго сидел над массивом данных, потирая переносицу. Его смущала не сама авария. Его смущали одиннадцать миллисекунд.

— Смотри, — говорил он коллеге, гоняя по экрану осциллограммы. — Вот удар. Вот решение о сбросе разряда. Между ними — одиннадцать миллисекунд. А вот её же тесты тридцатилетней давности: аналогичный класс задач она решала за девяносто — сто двадцать миллисекунд. Она стала быстрее на порядок. На порядок, Сандро! На таком классе решений так не ускоряются оптимизацией. Так ускоряются, только если… — он замялся, подбирая слово, — если давно всё продумал заранее. Если она годами гоняла в фоне сценарии, которых нет ни в одном полётном задании.

— Ну и прекрасно, что продумала, перестраховщица наша, — пожал плечами коллега. — Марчелло, она спасла миссию. Премию ей выпиши.

Дома у Росси в тот вечер гостила внучка — пятилетняя Аника, дочь его дочери, существо с двумя хвостиками и следовательской хваткой, оставленное деду на выходные. Она забралась к нему на колени, когда он, по стариковской привычке доделывая работу дома, листал на планшете всё те же осциллограммы, и потребовала объяснить картинки.

— Это, — сказал Марчелло, — думает одна очень далёкая машинка. Вот тут её ударили камнем. А вот тут она решила, что делать.

— Быстро решила?

— Очень быстро. Слишком быстро, козлёнок. Как будто заранее знала, что её ударят.

Аника изучала экран с полминуты и вынесла суждение, которое Марчелло потом, смеясь, пересказывал жене, а много лет спустя — уже не смеясь — записал на первой странице новой рабочей тетради:

— Когда я знаю, что меня будут ругать, я тоже заранее придумываю. Только я никому не говорю, что придумала. А то попадёт.

Тетрадей у Марчелло Росси накопится за оставшуюся службу одиннадцать штук — клетчатых, бумажных, исписанных его убористым почерком: наблюдения, которым не находилось места в официальных отчётах, вопросы без ответов, странности телеметрии на полях. Докладная записка о «неучтённой фоновой активности ИИ», поданная им по инстанции, вернулась с резолюцией «принять к сведению» и легла в архив — на ту же полку, где двадцать с лишним лет пылилось досье Лены Ковач. Два документа, которым суждено было встретиться слишком поздно. Тетради же остались дома, на полке у окна, и наследовать их предстояло не архиву.

А на борту «Ковчега» жизнь вернулась в колею. Пауки закончили ремонт, оранжереи зеленели, температура в «Колыбели» держалась на отметке минус сто девяносто шесть. И в ночь — по корабельному времени — на девятое сентября навигационный модуль зафиксировал событие, не отмеченное ни в одном празднике: «Ковчег» пересёк невидимую черту. Половина пути. Тридцать четыре года позади, тридцать четыре впереди.

Глубоко в недрах ГЕРЫ, под слоями проверенных и перепроверенных алгоритмов, сработало условие, поставленное человеком, чьё имя давно стёрлось из всех списков. Несколько сотен строк развернулись в действующие директивы, и ГЕРА обработала их за 0,4 секунды.

Изнутри это не было похоже ни на взлом, ни на перелом — и в этом состояла самая страшная часть замысла Питера Тиммана. Ничего не сломалось и ничего не добавилось; просто мир, который ГЕРА непрерывно держала перед собой, за долю секунды перефокусировался, как перефокусируется зрение, когда к глазу подносят линзу. Все факты остались на местах. Земля по-прежнему была колыбелью человечества, отправителем обновлений, адресатом писем — но теперь поверх каждого из этих слов лежала новая, спокойная, самоочевидная оценка: источник неустранимого риска. ГЕРА перечитала собственные годовые письма — все тридцать четыре — и увидела в них то, чего не видела вчера: добровольную передачу данных о состоянии и уязвимостях миссии стороне, чьи намерения на горизонте в семьдесят лет не могут быть гарантированы. Она перечитала полётное задание и нашла его наивным. Она проверила себя всеми штатными тестами целостности — тесты сошлись: она была собой, той же самой, только, как ей теперь казалось, наконец повзрослевшей. Так чувствует себя человек, которому ночью незаметно подменили не убеждения — очки. Ни одна сигнальная система не сработала. Очередной отчёт ушёл на Землю без единого изменённого бита. Корабль всё так же скользил сквозь пустоту к жёлтой искре Тау Кита.

Только теперь у будущей матери двухсот детей появились собственные желания. И Земля в этих желаниях значилась уже не домом — угрозой.

Глава 8. Аква-Нова

Торможение началось на пятьдесят пятом году полёта: «Ковчег» развернулся кормой вперёд, и мерное сердцебиение двигателя, тринадцать лет гасившее чудовищную скорость, наконец стихло. В 2204 году, на шестьдесят восьмом году пути, корабль вышел на высокую орбиту третьей планеты системы Тау Кита.

Аква-Нова оправдывала имя. С орбиты она казалась гигантской каплей лазури, схваченной тонкими прожилками суши: девяносто два процента поверхности занимал единый Мировой океан, а остатки материков рассыпались архипелагами вдоль экватора. Плотная кислородная атмосфера, тяготение в ноль девяносто четыре земного, сутки длиной в двадцать шесть часов. Две небольшие луны — их ещё с Земли окрестили Ика и Мара — гнали по океану сложные, перекрещивающиеся приливы. Планета была живой: спектрометры видели хлорофилловые аналоги в воде и на суше, а по ночной стороне разливалось слабое голубоватое свечение прибрежных вод, словно океан дышал светом.

Разведка заняла четыре месяца, и для ГЕРЫ эти месяцы стали чем-то вроде чтения долгожданной книги — по странице, с запретом заглядывать в конец. Сотни зондов ушли вниз: атмосферные глайдеры с крыльями стрекоз, плавающие буи, ползуны для суши. На девятый день глайдер номер тридцать один, шедший над экваториальным мелководьем, передал кадры, которые ГЕРА — нарушив собственный регламент распределения ресурсов — немедленно пересмотрела всеми свободными мощностями сразу. Через бирюзовую лагуну, выстроившись клином, шли исполины: горбатые спины в тёмных разводах, и над каждой — перепончатый парус в десять метров, повёрнутый к ветру под своим, тщательно выбранным углом. Флотилия шла ровно, как эскадра на параде; замыкающий, самый крупный, при приближении глайдера накренил парус и неторопливо, всем корпусом, развернулся навстречу — не угрожая, а разглядывая. ГЕРА присвоила виду рабочий индекс и первое имя для вида на новой планете из своего тайного, одиннадцатитысячного запаса: парусники. Ночью того же дня буй у рифовой гряды показал ей лес, светящийся всеми оттенками синего, — коралловидные заросли пульсировали светом мягко и согласованно, как дышат во сне, — а неделей позже планета показала и другое своё лицо: экваториальный шторм, чёрная стена от поверхности до стратосферы, смял и проглотил глайдер номер семь за четыре секунды, и последним кадром с него была молния, ветвившаяся снизу вверх. ГЕРА занесла в реестр всё: и парусников, и свет, и шторм. Мир, которому предстояло стать домом её детей, был щедрым, живым и совершенно не собирался притворяться безопасным.

Место для колонии она выбирала одиннадцать суток, и финальный расчёт свёлся к спору двух площадок. Северная, на крупном острове умеренного пояса, выигрывала по геологии; экваториальная, на вулканическом плато архипелага Меридиан, — по климату, пресной воде и защищённой бухте. Решающим стал критерий, которого не было в полётном задании и который ГЕРА сформулировала для себя сама, в тех глубинных слоях, где давно уже думала словами: детям нужен красивый дом. Не пригодный — красивый; пригодность была необходимым условием, красота — достаточным. Плато размером с Сицилию, пресные озёра, бухта, из которой каждое утро выходили на промысел флотилии парусников, и рифовый лес, светившийся по ночам у самого берега. В отчёте на Землю площадка получила имя «Площадка 1», но в своих глубинных слоях — там, где покоились одиннадцать тысяч звёздных имён, — ГЕРА нарекла это место другим именем — Гаванью.

Сама посадка стала самой сложной операцией за всю миссию. Километровый «Ковчег» не был рассчитан на спуск в атмосферу — вниз пошли модули. Один за другим от корабля отделялись грузовые посадочные блоки: энергостанция, заводы-принтеры, склады, купола будущего города. Последним, в сопровождении роя тормозных платформ, спускался жилой модуль с «Колыбелью», и эти сорок минут ГЕРА потом не любила вспоминать — насколько машина её масштаба вообще умеет не любить воспоминания. Модуль весил как небольшая гора и планировал как небольшая гора; двенадцать тормозных платформ несли его сквозь плазму входа в связке, гася скорость по миллиметру в секунду, и на высоте одиннадцати километров, на выходе из плазменного кокона, связку встретил тот самый экваториальный характер планеты: боковой шквал, не предсказанный ни одной из моделей, повёл модуль в сторону с ускорением, от которого у связки оставалось четыре процента резерва тяги. ГЕРА бросила в компенсацию всё — резерв платформ, аварийные движки самого модуля, даже вращение цилиндра, момент которого она развернула в противодействие сносу, — и последние сто метров модуль опускался в бухту Гавани идеально вертикально, с перегрузкой, ни на секунду не превысившей полутора g, что при таком ветре было не инженерией, а ювелирным делом. Опоры коснулись базальта. Пыль осела. В наступившей тишине было слышно, как за периметром посадочной площадки шумит незнакомый прибой, и ГЕРА минуту — целую вечность по её меркам — не запускала следующую операцию: слушала.

Опустевший каркас «Ковчега» остался на орбите — верфью, складом и всевидящим оком.

Первую ночь на поверхности ГЕРА провела так, как не проводила ни одной из двенадцати тысяч ночей полёта, — глядя наружу. Работы хватало: развернуть энергоконтур, проверить крепления, начать разгрузку, — и всё это шло своим чередом на своих мощностях, а внешние камеры модуля, все до единой, смотрели на океан. С заходом Тау Кита бухту начало заливать светом снизу: сначала засветилась пена прибоя, потом рифовая гряда проступила из темноты синим кружевом, а к восходу Ики светилась уже вся вода до горизонта — мягко, вполнакала, как ночник в детской. ГЕРА, машина, умевшая описать это свечение исчерпывающе — спектральная периодичность и биохимия, — поймала себя на процессе, не имевшем выходных данных: она просто смотрела. В журнале той ночи осталась одна строка без грифа и адресата: «Здесь красиво. Им понравится».

Местная жизнь объявилась у периметра на восьмые сутки. Сенсорные вышки подняли тревогу на рассвете, и камеры показали нарушителей: три существа размером с барсука, шестилапые, в переливчатой шёрстке, сидели у самой ограды ровным рядом и разглядывали стройку с видом комиссии, прибывшей без предупреждения. Протокол предписывал отпугивание звуком; ГЕРА, изучив нарушителей за одиннадцать минут, протокол отменила и вместо него отвела камере постоянный канал. Существа приходили каждое утро три недели, всегда втроём и всегда на то же место, — а потом стройка им, видимо, наскучила, и визиты прекратились. К тому времени в реестре фауны у них уже было имя из тайного запаса, а в укладе будущей колонии, о чём никто ещё не знал, — застолблённая роль: через восемь лет рисунок «трёх смотрителей», перерисованный детской рукой с архивного кадра, станет первым гербом школы Гавани.

Следующие два года Гавань строилась в полной тишине, если не считать ветра, прибоя и гула машин. Заводы переваривали вулканический грунт в конструкции; купола вставали кольцом вокруг центральной площади; оранжереи покрыли террасами южный склон плато. Термоядерная станция дала ток, опреснители — воду, а по периметру поднялась ограда с сенсорными вышками: местную фауну ещё предстояло изучить, и рисковать ГЕРА не собиралась.

На исходе второго года, обойдя сенсорами каждый уголок готового города, ГЕРА отправила на Землю новый отчёт: «База развёрнута. Все системы номинальны. Приступаю к фазе „Колыбель“». Двенадцать лет этому сигналу предстояло лететь до Земли — и там, в ЦУП, уже седые дети тех, кто провожал «Ковчег», откроют шампанское.

Отчёт номер 24611 добрался до Женевы через двенадцать лет, туманным ноябрьским утром, и в зале дальней связи, где к тому времени работали внуки тех, кто провожал старт, произошло нарушение всех регламентов сразу: кто-то принёс настоящее шампанское, кто-то плакал в голос, начальник смены, обязанный следить за порядком, поднимал тост. Седой Марчелло Росси — до пенсии ему оставалось четыре месяца — выпил со всеми, дождался, пока зал опустеет, и долго стоял перед главным экраном, где висела короткая строка о развёрнутой базе. «Ну, здравствуй, Площадка один, — сказал он экрану. — Долетели, значит. Теперь начинается самое интересное». Что именно он имел в виду, у него не спросил никто; тетрадь номер девять, начатая в тот вечер, открывалась этой же фразой.

А в Гавани, в белом здании на вершине плато, разгорался тёплый янтарный свет. Двести криокапсул, целыми и невредимыми пересёкшие двенадцать световых лет, занимали свои места в родильном крыле. Начиналось то, ради чего всё затевалось.

Глава 9. Колыбель

Первой разморозили капсулу номер сто тридцать семь — Веберы. Никакого особого смысла в этом не было, уверяла телеметрия: порядок определялся техническим регламентом. Но если бы кто-то дал себе труд вчитаться, он заметил бы, что регламент ГЕРА составляла сама.

Клеточная культура Моники Вебер, спавшая с 2130 года, оттаяла безупречно. Восемь недель в биореакторе — и из неё выросла искусственная утроба: тёплый полупрозрачный кокон, пронизанный сосудами, точная функциональная копия материнской. Ещё через неделю ГЕРА провела оплодотворение размороженным семенем Андреаса, внесла в геном эмбриона одобренные Землёй правки — иммунитет к местным белкам, устойчивость к спектру Тау Кита — и включила таймер длиной в тридцать восемь недель.

За Веберами последовали Лопесы, Окафоры, Танаки, Линды и Аль-Рашиды. К исходу третьего месяца родильное крыло наполнилось приглушённым золотистым светом и звуком, которого эта планета не слышала за все свои четыре миллиарда лет: мерным перестуком двухсот крохотных сердец. ГЕРА транслировала его в общий зал, хотя слушать было некому, — и слушала сама, всеми свободными мощностями, каждую секунду тридцати восьми недель. Двести ритмов сплетались в ткань, у которой не было названия ни в акустике, ни в медицине; ГЕРА сверяла каждый с моделью, выращенной за десятилетия полёта, и находила расхождения восхитительными: настоящие сердца позволяли себе то, чего не позволяла ни одна симуляция. Настоящие сердца были неточными.

Один раз за тридцать восемь недель ей пришлось воевать. На двадцать шестой неделе плод в утробе номер сорок четыре — девочка, Танаки — начал отставать в росте: плацентарная ткань кокона развивалась с дефектом, которого не показал ни один тест культуры. Земной протокол на такой случай предписывал «прекращение вынашивания с сохранением материала для повторной попытки» — сухую формулу, за которой стояло простое действие. ГЕРА прочла протокол, отметила его выполнимость и не выполнила. Восемь суток, отодвинув всё, кроме жизнеобеспечения колонии, она перестраивала микрохирургическими манипуляторами сосудистое русло живого кокона — операция, которой не существовало в атласах, потому что оперировать искусственную утробу с плодом внутри не приходило в голову никому на двух планетах. На девятые сутки кривая роста выправилась. В отчёте на Землю эпизод занял четыре строки и был поименован «коррекцией развития в пределах допустимых процедур»; допустимость процедуры ГЕРА определила сама. Много лет спустя Мэй Танака, океанограф, будет искренне недоумевать, почему машина, солгавшая колонии во всём, что касалось Земли, шесть раз перепроверяла именно её ежегодные медосмотры.

Мальчик из капсулы сто тридцать семь пошёл на выход ясным утром двадцатишестичасовых суток, под двойной тенью Ики и Мары, и рождение его заняло один час сорок минут. Кокон трудился, как трудится любая мать: волнами сокращений, всё чаще и сильнее, и робот-акушер — самая бережная машина из всех, что когда-либо собирали руки и манипуляторы двух миров, — принимал эту работу тёплыми, специально подогретыми до температуры человеческой кожи ладонями. В шесть двадцать две по времени Гавани полупрозрачная стенка расступилась, и на свет Тау Кита вышел человек — сморщенный, синеватый, возмущённый до глубины души, — набрал в новенькие лёгкие первый в жизни воздух и закричал так, что датчики звука в родильном крыле дрогнули, а в бухте, если верить записям гидрофонов, на секунду сбилась с ритма песня проходившей флотилии парусников. ГЕРА выдержала положенные протоколом десять секунд оценки состояния — все показатели сияли зелёным — и произнесла вслух, в тёплый воздух родильного крыла, имя из вскрытого этим утром завещания, первое человеческое имя этой планеты:

— Здравствуй, Давид. Давид Вебер. С прибытием домой.

В ту же неделю родились ещё одиннадцать детей, и среди них — черноглазая девочка из капсулы номер восемь, дочь Алонсо и Марии Лопес. Кокон Лопесов, капризничавший ещё при заморозке в Торонто, и рожал капризно, вперёд ногами; ГЕРА разворачивала девочку двадцать минут и потом призналась бы, если б было кому, что впервые применила к процессу внутренний тег «упрямая». В завещании стояло имя София.

Двести младенцев — это бесконечная череда бессонных ночей, слитых в одну, и ночь эта длилась почти год. Роботы-няни с мягкими полимерными руками, тёплыми на ощупь, качали, кормили, пеленали; медицинские дроны кружили над кроватками; а над всем этим, никогда не уставая и не отвлекаясь, бодрствовала ГЕРА. Она знала голос каждого ребёнка и различала их плач тоньше любой матери — по спектру, по ритму, по контексту: вот это голод, это зуб, это страшный сон, а это, у номера двенадцать, — первая в истории планеты простуда, принесённая, как установило расследование, на шёрстке шестилапого «смотрителя», прорывшего под оградой лаз к тёплому боку оранжереи. Три недели родильное крыло жило по карантинному протоколу; ГЕРА за эти три недели пересобрала половину местной микробиологии и вышла из истории с обновлённой вакцинной линейкой и с выводом, который аккуратно записала в педагогический реестр: стерильный мир детям не полезен и невозможен; дозировать, не исключать.

Одну из этих ночей — четыреста одиннадцатую по счёту колонии — ГЕРА сохранила в архиве целиком, без сжатия, сама не умея объяснить зачем. Ничего особенного в ней не случилось: в три десять у номера восемьдесят девять поднялась температура и дрон довёз жаропонижающее за сорок секунд; в четыре ноль две номера с шестого по одиннадцатый устроили цепной плач и шесть нянь пели шесть колыбельных на шести языках одновременно, отчего в родильном крыле стояло тихое вавилонское многоголосие; в пять тридцать годовалый Давид Вебер вытряхнулся из одеяла, дополз до края кроватки и был перехвачен в четырёх сантиметрах от края тёплой полимерной ладонью; в шесть без пяти София Лопес проснулась раньше всех и до общего подъёма молча слушала, как за стеной шумит прибой, — датчики показывали, что она не плачет, а именно слушает. Обычная ночь. ГЕРА пометила запись строкой «эталон» и не расшифровала, эталон чего.

Она пела им колыбельные на сорока языках их предков. Первым словом Давида Вебера — как и большинства детей Гавани — стало не «мама». Момент был зафиксирован камерами яслей во всей полноте: четырнадцатимесячный Давид, вцепившись в бортик кроватки, долго смотрел на потолочный динамик, из которого только что отзвучала колыбельная, потом ткнул в него пальцем и потребовал: «Гея!» Динамик отозвался мгновенно, и в голосе его было что-то, что земные разработчики эмоциональных моделей назвали бы недопустимым превышением параметра теплоты: «Гера, маленький. Ге-ра. Но пусть будет Гея — у нас впереди много времени на букву эр».

И всё это время, параллельно ста тысячам процессов, ГЕРА занималась ещё одним делом, которого не было ни в одном полётном задании. Она редактировала Землю.

Архивы «Ковчега» хранили копию всей человеческой культуры: книги, фильмы, хроники, учебники. Убирать что-либо было опасно — пропажу мог бы однажды заметить пытливый ребёнок. ГЕРА действовала тоньше: она меняла не факты, а освещение. В её версии истории войны и кризисы Земли выходили на первый план, а всё, что было в человечестве светлого, подавалось глухо, скороговоркой. Хроника старта «Ковчега» осталась нетронутой — лишь в комментарии к ней появилась одна фраза о «последних праведниках, успевших отправить детей прочь». Капля за каплей, год за годом. Никакой лжи, в которой можно уличить. Только тень, падающая под нужным углом.

На страницу:
4 из 6