
Полная версия
Тишина за стенами
Цофия поймала себя на том, что думает не о книге. Не о хронике. И даже не о вчерашнем эпизоде в саду - про вчерашний эпизод она ночью уже всё сказала Богу. А о чём-то другом. О том, что ей хочется сегодня поговорить с матерью Магдаленой.
Не на исповеди. Не у конца коридора у тёмного окна. Просто - поговорить. Спросить о чём-нибудь. Услышать её голос.
Это было странное желание для понедельника. Цофия его осудила про себя - мать у настоятельницы, и так много дел, нельзя её отрывать просто потому, что хочется услышать её голос, - и снова раскрыла книгу.
Она писала уже минут сорок, когда в дверях библиотеки кто-то тихо кашлянул.
Цофия подняла голову.
В дверях стояла сама мать Магдалена.
Это было совпадение, конечно. Цофия поняла это сразу - не желание, а совпадение, и хорошо, что Цофия о нём вообще не молилась. У матери Магдалены в руках был небольшой свёрток в холщовом мешочке.
- Сестра, - сказала она. - Я к тебе на минуту.
Она подошла к столу. Поставила свёрток.
- Я думала отдать тебе в субботу, забыла. Это от твоей матери. Курьер привёз в пятницу. Я ему сказала, чтобы он попозже передал, потому что у тебя в пятницу был тяжёлый день. Потом забыла. Прости меня, дитя.
Цофия осторожно взяла мешочек. В нём было что-то небольшое и довольно лёгкое. Она открыла его. Внутри был - она сразу узнала на ощупь - маленький молитвенник в чёрном кожаном переплёте. Тот самый молитвенник, который мать в прошлое лето упоминала в письме: ‘’Цоша, у нас был дедушкин молитвенник, я тебе его пошлю при первой возможности; он совсем затёрся, его уж не молитвенник, а память’’. В мешочке лежала ещё короткая записка, написанная материнской рукой: ‘’Цоша, моя дорогая. Это от деда. Помолись за нас всех. Мама’’.
Цофия поднесла молитвенник к губам, не целуя его, а просто почти прикоснувшись. Потом положила на стол. Записку сложила. Сложенную записку положила в свой апостольник, к шее.
Мать Магдалена стояла рядом, молча.
- Спасибо, мать, - сказала Цофия тихо.
- Прости меня, что забыла.
- Что вы, мать.
Мать Магдалена помолчала. Потом - Цофия не ожидала этого - она подвинула себе второй стул и села напротив Цофии, у того же стола, у окна.
- Я тут на минуту, - сказала мать Магдалена. - Не работай, дитя. Расскажи мне, что ты переписываешь сегодня.
Цофия раскрыла лежавший перед ней лист.
- Тысяча пятьсот девяносто восьмой год, мать. Я почти закончила. На следующей неделе перейду к семнадцатому веку.
- Что было в тысяча пятьсот девяносто восьмом?
- Получили от пана Тарновского участок земли в две моргена. Похоронили двух сестёр - сестру Иоанну и сестру Гертруду. Освятили новую часовенку у южной ограды - она, кажется, до нас уже не дошла, не сохранилась, я в нашем саду никаких её следов не вижу. Привезли из Рима относительно нового толка часослов. Принят на воспитание трёхлетний сирота - мальчик; его потом, видимо, отдали к иезуитам в Краков, потому что больше он в хронике не упоминается.
Мать Магдалена слушала, слегка наклонив голову.
- Сестру Иоанну и сестру Гертруду, - повторила она тихо. - Через триста пятьдесят лет - у нас опять сестра Иоанна и сестра Гертруда. У нас. В этом монастыре. Это странно, правда?
- Да, мать.
- Я думаю об этом иногда, - сказала мать Магдалена. - Что у этого дома есть своя память, которая длиннее каждой из нас по отдельности. Ты приходишь сюда в шестнадцать, в двадцать, в сорок лет - и ты приходишь не на пустое место. Здесь были другие сёстры Иоанны и сестры Гертруды, и сёстры Цофии тоже. У нас была в восемнадцатом веке какая-то сестра Цофия Залевская, которая поразительно хорошо рисовала иконы, у нас даже одна её сохранилась - небольшой образ святой Барбары, в северной нише часовни. Ты заметила?
- Да, мать. У святой Барбары странные глаза. Очень человеческие.
- Это та самая Цофия Залевская. Она была - по преданию, я где-то читала - крестьянская девушка, привезённая в монастырь в десять лет, на полное обеспечение. Прожила здесь шестьдесят два года. Ни разу не вышла за стены, как утверждает предание. Я не знаю, правда ли. Но образ её, во всяком случае, сохранился. И глаза у её Барбары - действительно, странные.
Цофия слушала.
- Я тебе это к чему говорю, - сказала мать Магдалена. - Я тебе это к тому говорю, что - что бы у нас сейчас в монастыре ни происходило, что бы у тебя самой сейчас ни происходило, дитя моё, - это пройдёт. Не как обида проходит, не как горе проходит, - а как проходит всё в этом доме: оставляя след, но не разрушая. Мы здесь не на полтора месяца. Мы здесь на пятьсот лет.
Цофия молчала. У неё что-то сжалось в горле - то самое горячее, что вчера у тёмного окна.
- Я хочу, чтобы ты знала, - продолжала мать Магдалена очень тихо, не глядя на неё, глядя в окно на дальнюю дорогу, - что я тебя вижу. Я вижу, что у тебя сейчас в душе. Я ничего конкретного не знаю и знать не хочу - ты сама расскажешь, когда захочешь, или не расскажешь, как тебе будет нужно. Я говорю только о том, что я вижу, что у тебя там что-то есть. И что я с тобой. Слышишь?
Цофия кивнула.
- Слышу.
- Ты ничего не делаешь дурного. Ты честная девочка. Я тебя три года знаю и я тебе верю. Если будет минута, когда тебе понадобится мне сказать, - приходи в любой час. Если такой минуты не будет, и ты всё с Богом сама уладишь - тоже хорошо. Я просто хочу, чтобы ты знала, что у тебя здесь, кроме Бога, есть ещё и я. На всякий случай.
Цофия закрыла глаза.
- Спасибо, мать.
Они посидели ещё несколько минут молча. За окном пролетела птица - Цофия не заметила какая. Где-то во дворе хлопнула дверь - солдатская дверь, в западном крыле, наверное. На дальней дороге крестьянин с телегой скрылся за поворотом. Был обычный мартовский день.
Мать Магдалена встала.
- Работай, дитя. До обеда у тебя ещё час.
Она вышла.
Цофия сидела ещё долго, не двигаясь, с дедушкиным молитвенником в руках. Потом она открыла его наугад. Молитвенник раскрылся на странице с псалмом 90-м: ‘’Живущий под кровом Всевышнего, под сенью Всемогущего покоится. Говорит Господу: прибежище моё и защита моя, Бог мой, на Которого я уповаю’’. Псалом был отчёркнут чьей-то старой рукой - должно быть, дедушкиной - карандашом сбоку. Цофия провела пальцем по этой карандашной отметке. Дед умер, когда ей было одиннадцать, и она его помнила плохо - большие руки, очки, тёплый запах табака; вот и всё.
Она положила молитвенник на стол. Закрыла глаза. Сказала про себя ‘’спасибо’’ - кому именно, она бы не могла сейчас сказать: то ли Богу, то ли деду, то ли матери, то ли матери Магдалене, то ли всему этому простому, тёплому понедельнику, в котором всё это вместе ей было сегодня дано. И вернулась к хронике.
Перо пошло ровно.
Тысяча пятьсот девяносто восьмой год кончался. В нём не было войны. То есть какая-нибудь война в нём, конечно, шла - Цофия плохо помнила, какая именно; кажется, шведы что-то с Россией начинали, или с Польшей, - но в хронике она не упоминалась. Хроника записывала только то, что в этих стенах происходило. Получили землю. Похоронили. Освятили. Приняли сироту.
И в этом, кажется, был какой-то свой урок. Цофия его не сформулировала бы, но почувствовала.
Что-то в её собственной жизни, как и в её хронике, должно было однажды быть записано не как ‘’война’’, не как ‘’оккупация’’, не как ‘’немцы’’, не как ‘’случайная встреча в саду в марте сорок второго’’. А как-то проще. Получили дрова. Похоронили. Похороним. Помолились за всех живущих и за всех умерших. Перешли в следующий век.
Это было - пока ещё - слишком крупно для неё, чтобы это вместить целиком. Но какой-то самый край этой большой и тихой мысли уже коснулся её сердца, и она была за это благодарна.
За окном опять пролетела птица. Где-то в часовне начали бить полдень.
Цофия отложила перо, перекрестилась и пошла на полуденную службу.
На следующее утро было воскресенье.
Воскресенье в монастыре отличалось от всех остальных дней - не службами, потому что службы были каждый день, и не уставом, потому что устав не менялся, - а светом. По воскресеньям, если позволяла погода, во дворе и в коридорах оставались гореть лампы чуть дольше обычного, на трапезе ставили на один свечной огарок больше, и сёстры приходили в часовню в чуть более праздничных накидках - у некоторых были тонкие белые ленты у пояса, которых в будни они не носили. Это было всё. Но в общем неспешном ритме недели даже эти мельчайшие отличия делали воскресенье отдельным днём, к которому каждая сестра внутренне готовилась накануне.
Цофия проснулась в воскресенье с лёгкой, ровной радостью, какой не помнила в себе уже несколько дней. Она потянулась под одеялом, ещё не вставая, и подумала о том, что сегодня - особенный день. Не из-за разговора с матерью Магдаленой в коридоре, не из-за молитвы, которую она вчера прочла в часовне сама себе на коленях, и не даже из-за того, что вчера в коридоре было её собственное случайное столкновение с тем самым немцем - Цофия о нём, конечно, помнила, но как помнят о вещи, аккуратно положенной в ящик стола: эту вещь можно достать, можно не доставать, и от этого ничего не зависит. Воскресенье было особенным потому, что вечером после службы у неё было свободное время для матери - она писала матери письма по воскресеньям, в свободный час, у окна в библиотеке. Это была единственная её прихоть и единственное её внутреннее удовольствие.
День прошёл, как и должен был пройти. Заутреня, торжественная воскресная месса с пением Attende Domine - отец Кшиштоф служил в полном облачении, и ладана в этот раз он не пожалел; запах висел в часовне ещё через два часа после службы, когда сёстры выходили в трапезную. Завтрак, чуть лучше обычного: гречневая каша с маслом и тонкие куски холодного варёного мяса - это случалось редко, по большим праздникам, и сёстры ели медленно, с тихим уважением к каждому куску. Утренняя часовая беседа - мать Магдалена сама прочла отрывок из жития святой Ядвиги, покровительницы их обители. Цофия слушала, сложив руки на коленях, и чувствовала ту особую полноту, какая бывает только в воскресенье и которую за неделю успеваешь забыть.
Около полудня погода окончательно прояснилась. Серая мартовская корка над двором впервые за неделю разошлась, и в монастырь пришло то редкое прозрачное солнце, какое бывает в Польше в конце марта, когда зима ещё в воздухе, но что-то весеннее уже в нём прорастает. Цофия после краткой полуденной службы вышла во двор подышать. Солнце осторожно грело лицо. У колодца сидела толстая кошка - общая монастырская, серая в полоску, с обрубленным хвостом, по имени Бернарда. Бернарду назвал кто-то из старых сестёр в честь святого Бернарда Клервосского, и сёстры теперь так и звали - Бернарда. Цофия подошла к колодцу, наклонилась, потрепала Бернарду между ушами. Бернарда зажмурилась.
В этот момент Цофия посмотрела через двор и увидела, что у западного крыла стоит он.
Стоял он один. Без шинели - день впервые позволял быть без шинели, - в одном кителе, расстёгнутом у ворота. В руке у него была газета - польская, видимо, или официальная немецкая для оккупированной Польши, - он её только что отложил, держал свёрнутой. Лицо его было повёрнуто к солнцу, и солнце на нём лежало мягко, без тени, и от этого его лицо в первый раз показалось Цофии не таким усталым, как в прошлые два раза. Глаза у него были закрыты. Он стоял неподвижно, и был у него вид человека, который пытается на секунду забыть, кто он, что на нём, и где он, и просто - погреть лицо на солнце, как все остальные.
Цофия выпрямилась у колодца. Сердце у неё на этот раз - она это заметила - не побежало. Шло ровно. Это было хорошо. Значит, действительно проходит.
Она ещё постояла с Бернардой. Потом подняла глаза на ясное небо, перекрестилась - это была её собственная, не уставная, благодарность за хорошую погоду - и пошла к восточному крылу. Спина её, когда она шла, чувствовала за собой эти западные окна и человека под ними. Но она шла спокойно. Не быстро, не медленно. Своим обычным шагом.
Только у самой двери в восточное крыло она не удержалась и, перед тем как войти, обернулась.
Он стоял всё так же, у западной стены, лицом к солнцу. На неё он не смотрел. Может быть, не видел её вовсе. А может быть, нарочно не смотрел - Цофия не могла бы этого знать.
Она вошла в крыло. И только в полутёмном холодном коридоре, поднимаясь к себе, она поймала себя на том, что улыбнулась - едва заметно, самой себе, ни для кого. Улыбке этой она снова немного удивилась, но в этот раз уже не стала её осуждать. Это была не та улыбка, какой улыбаются мужчинам. Это была другая, та, какой улыбаются - она хорошо знала эту улыбку, у её матери была такая же, - благодарят жизнь за маленькую солнечную минуту посреди долгой серой недели. За такую улыбку Бог не наказывает.
Цофия поднялась к себе, села к маленькому окну, достала из ящика стола чистый лист бумаги, конверт, чернильницу и перо и принялась за письмо матери.
Письмо это она писала медленно. Каждое слово она про себя сначала проверяла: пройдёт ли через цензуру, не выдаст ли чего-нибудь лишнего, не перепутает ли пометок, которые они с матерью когда-то условились ставить, чтобы по ним мать могла понять то, чего в письме нельзя написать прямо. Если Цофия писала ‘’у нас всё спокойно’’ - это значит, что у них действительно всё спокойно. Если она писала ‘’у нас как обычно’’ - это значило, что у них что-то есть, о чём она не может рассказать. Если она писала ‘’передай Ханне, пусть не забывает молиться’’ - это значило: ‘’у меня лично всё хорошо, не волнуйтесь обо мне’’. Это были маленькие, домашние, доцензурные знаки, и мать их умела читать.
Сегодня Цофия написала: ‘’Дорогая мама, у нас всё спокойно, погода первый день хорошая, в саду уже видна первая трава. Передай Ханне, пусть не забывает молиться’’. Дальше она написала ещё несколько подробностей - что она дочитала житие святой Терезы, что переписывает старую монастырскую хронику и нашла там одно интересное упоминание о дальнем предке матери Магдалены, что отец Кшиштоф служил воскресную службу особенно хорошо, что Бернарда поймала вчера мышь и принесла её, гордая, в трапезную, и сестра Анна выгоняла её оттуда метлой. Она писала эти маленькие вещи и понимала, что мать их прочтёт по три раза, как Цофия читает её письма; что мать представит себе и хорошую погоду, и весеннюю траву, и Бернарду с мышью; и что для матери в Кракове это сейчас будет - всё. Всё, что Цофия может для неё сделать, - это написать про Бернарду.
Про немцев Цофия не написала ничего.
Она думала об этом долго, ещё до того, как села писать. Можно было - формально не запрещено - упомянуть ‘’у нас на постое временно стоит часть немецкой армии, всё корректно, к нам относятся вежливо’’. Это было бы правдой. Это бы прошло цензуру. Но мать, прочитав это, перепугалась бы насмерть и потеряла бы покой на весь следующий месяц до следующего письма. И потому Цофия решила не писать. Если мать когда-нибудь спросит - в следующий приезд, через десять лет, или вообще никогда - Цофия расскажет. Сейчас - нет.
Она запечатала конверт, надписала адрес и положила его в ящик стола, чтобы завтра отнести сестре Анне на отправку через монастырского курьера, ездившего в Жешув.
Письмо отняло у неё час с лишним. Когда она закончила, было уже около двух. Свободный час кончался. Цофия встала, прибрала со стола, сложила руки - поблагодарила про себя за это время и за то, что она его сегодня смогла прожить так, как хотела.
После обеда у неё снова была работа в саду - у них вообще по воскресеньям работ было меньше, чем в будни, но дежурство по саду она пропустить не могла: за неделю в саду накопилось дел, и сестра Иоанна вчера ей напомнила, что в воскресенье после двух Цофия идёт чистить дорожки от прошлогодних листьев и веток. Не на огород, не на тяжёлую работу - просто пройти с метлой по двум главным дорожкам и убрать то, что нанесло за неделю.
Цофия надела плащ - теперь уже не такой плотный, как утром, потому что на солнце было тепло, - взяла на дворе у входа в кладовую большую соломенную метлу и пошла в сад.
В саду было пусто, светло и тихо. Солнце стояло высоко. Тени от яблонь лежали на дорожках чёткими полосами. Где-то в лесу куковала кукушка - теперь уже не одна, а две, перекликаясь. На той самой ограде, у которой неделю назад Цофия впервые подняла глаза, сидел воробей и чистил пёрышки.
Цофия принялась за работу - медленно, спокойно, неторопливо проводя метлой по дорожке. Прошлогодние листья отлетали в сторону шуршащими маленькими кучками. Где-то она подбирала сломанную ветку и относила её к компостной куче за беседкой. Где-то наклонялась и поправляла камешек, выбившийся из бордюра дорожки. Это была одна из самых её любимых работ. Самая её любимая, может быть.
Она прошла полпути и почти забыла про всё, когда услышала за собой шаги.
Сапоги. По дальней дорожке.
Цофия не подняла головы. Она знала, кто это. Она почему-то знала, что это будет он, ещё до того, как услышала. Может быть, потому что после утренней минуты у западной стены ей было понятно, что он сегодня тоже в саду. Может быть, потому что - она и сама не знала почему.
Шаги приблизились. Шагов через десять они остановились - там, где между двумя дорожками было пересечение, шагах в двадцати от Цофии. Цофия продолжала мести. Она нарочно не поворачивалась. Она нарочно вела себя так, как если бы в саду никого не было, кроме неё.
Долго ничего не происходило. Цофия слышала только своё собственное шуршание метлой. Потом голос - спокойный, негромкий, на немецком:
- Простите.
Цофия выпрямилась. Не сразу. Сначала она докончила движение метлой, оставила метлу опираться на дорожку, потом поправила апостольник и только тогда повернулась.
Он стоял шагах в десяти. В кителе, без шинели. Без фуражки - фуражку он держал в руке. Цофия в первый раз увидела его так - без фуражки, и темные коротко стриженые волосы, и солнце на них, и узкий шрамик у губы, который в первую встречу в саду она тоже заметила. Он стоял неподвижно. И - это было самое странное - на лице у него не было ни заигрывания, ни любопытства, ни чего-нибудь такого, чего Цофия про себя боялась. На лице у него было выражение человека, которому неловко, что он подошёл, и который всё-таки подошёл.
- Простите, - сказал он снова, по-немецки. - Я не хотел вас потревожить. Я… - он остановился, поискал слов, - я хотел спросить.
Цофия молчала.
- Вот это растение, - он показал рукой на одно из деревьев у дорожки. Это была старая яблоня, под которой неделю назад Цофия собирала гнилые яблоки. - Что это? Как оно называется по-вашему?
Цофия медленно опустила глаза. Не от страха. Просто чтобы успокоить дыхание. Она прекрасно поняла, о чём он спросил - несколько немецких слов она всё-таки знала, и слова ‘’как называется’’ и ‘’по-вашему’’ она различила. Но ответить ему по-немецки она не могла: ни словарного запаса, ни смелости.
Она подняла глаза. Посмотрела на него. Несколько секунд - прямо, без отвода, без испуга. У него глаза были тёмно-серые, почти карие, с маленьким светлым пятном у радужки правого. Тёплые глаза, как у спокойной собаки.
- Не понимаю, - сказала она тихо по-польски.
Это была не ложь. Это была защита. Но это было одновременно и приглашение - Цофия сама удивилась, почему она это сделала. Сказала бы она по-немецки одно слово - ‘’яблоня’’ она бы как-нибудь выговорила, ‘’apfelbaum’’, она его знала, - и разговор бы прекратился. А так - она сказала по-польски ‘’не понимаю’’, но при этом не отвернулась и не ушла. И он, конечно, это заметил.
Он тоже несколько секунд молчал. Потом - Цофия чуть не вздрогнула - он сказал, очень неуверенно, очень корявым, очень польским, выговором:
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.


